Мудрость Господа — неиссякаемый фонтан, но не рожден
человек, который мог бы постичь его настоящее
происхождение и истоки.
Вторая книга Священной Магии Абрамелина
— Не тужи, Иван-царевич! Ложись-ка лучше
спать-почивать: утро вечера мудренее!
Уложила царевича спать, а сама сбросила с себя
лягушачью кожу и обернулась красной девицей
Василисой Премудрой — такой красавицей, что ни в
сказке сказать, ни пером описать!
Русская народная сказка «Царевна-лягушка»
1921 год.
Выехали затемно на двух пролётках, вооружённые обрезами, наганами, кастетами и финками. Мчались лихо и весело по оцепеневшим заснеженным улицам. Ветер хлестал в лицо.
На головной восседал сам Григорьев — длинный, мосластый, с выпирающими скулами на калмыцком лице. Глаза таились под низкими мохнатыми бровями, посверкивали от кокаина. Григорьев с кривой ухмылкой глядел на замороженный город, который давно и крепко держал в своих руках. Ничто без его позволения здесь не пискнет, не шелохнётся.
Днём в городе хозяйничали комиссары и чекисты. Они-то и расклеили повсюду фотографии: на мутном снимке странный тип с запавшими глазами и мертвецким оскалом — на него, Григорьева, никак не похожий. Но когда спускалась ночь, совдеповская власть кончалась и начиналась власть вольная, весёлая, воровская.
Чекисты ловили Григорьева три года, всё более укрепляя в нём веру в свою исключительность. Ему постоянно везло: за минуту до облавы что-то заметно торкало в груди, предупреждая, он срывался с места и ударялся в бега. Был он хитрее, изворотливее и проворнее тех, кто за ним гнался. Да и среди таких же, фартовых и разудалых не было ему равных, ни с кем бы он не стал делить власть.
Когда к нему пришли от Червлёного с предъявой, дескать, лезет Григорьев на чужую территорию, ни с кем считаться не желает, он спустил гостей с лестницы. Пусть спасибо скажут, что не порешил на месте. Никого Григорьев не боялся и ходить ни под кем не будет! А если случится, что фортуна повернётся к нему спиной — что ж, и такое бывает, — он исчезнет, растворится, забьётся в щель, превратится в незаметное облачко и улетит — пойди поймай его, не поймаешь. Но рано было пока об этом думать. Шла ещё в руки козырная масть, и потому отходить от дел он не собирался.
Приехали. Дальше добирались пешком — осторожно, с оглядкой, чтобы не выдать себя ненароком. В доме под номером пятьдесят девять по субботам шла большая игра, густо шелестели купюры — играли по-крупному, узким кругом проверенных, чужаков не брали.
С приходом нэпа фартовым жить стало куда веселее. Теперь не нужно рыскать месяцами в поисках добычи. Ювелирки, магазины, торговые лавки, банки, мануфактуры, рестораны — есть где разгуляться свободному лихому человеку! Надо лишь усвоить правило: если нэпман расстаётся с кошельком кисло и неохотно, но без нытья, значит, есть у него что-то пожирнее, что-то надёжно припрятанное. Значит бей и жги его, режь на ремни, покуда не сломается, покуда не отдаст то, что запрятано далеко и глубоко. Тогда сорвёшь настоящий куш.
Наводку дал человек надёжный. Он же встретил у дома и подал условный сигнал. Потом повёл по чёрной лестнице. Лестница скрипела, и в проходе было тесно. Первым шёл Конёк — косая сажень в плечах, за ним Валет — правая рука Григорьева, сам атаман поднимался третьим. Замыкали цепочку Сыч и Еремей с самодельной бомбой, с которой никогда не расставался, приберегая на особый случай. Внизу лестницы, в тёмно-синем прямоугольнике, медленно, без звука, закрылась дверь, будто кто-то легонько подтолкнул полотно снаружи. Чуйка Григорьева молчала. Ничего не подозревая, он скомандовал: «Давай! Давай! Пошли!..»
За дверью журчал разговор. Под ногами стелилась узенькая дорожка света. И вдруг — бац! Голова будто раскололась на половинки, из глаз брызнули искры, и всё исчезло…
Григорьев очнулся от боли, боль пульсировала в затылке, в перетянутых тугими жгутами суставах. Постепенно приходя в себя, он огляделся и увидел, что находится в комнате, обставленной дорогой мебелью: сервант красного дерева, бархатные кресла, стулья с резными спинками, в центре — круглый стол, накрытый малахитовой скатертью с золотистой бахромой; на столе свалены кучкой наганы, ножи и обрезы. Отдельно лежит бомба Еремея, нерабочая — любил для острастки помахать перед носом особо строптивых. По комнате расхаживали какие-то люди, одетые с иголочки, по-нэпмански. Один с курчавой смоляной бородой, в очках, нагнулся и посмотрел в глаза, как смотрит врач на больного — ну что, очухался?
Григорьев сидел боком к двери, в которой зияло пять пулевых отверстий. Он несколько раз машинально их пересчитал, прежде чем за спиной раздался сиповатый мальчишеский голос:
— Поверните его ко мне.
Григорьева приподняли вместе со стулом и развернули на сто восемьдесят градусов.
Раньше он никогда её не видел, но много слышал о её красоте, коварстве и гипнотической силе взгляда. На ней была модная шляпка с эгреткой, на белых худых руках — чёрные атласные перчатки до локтей.
— Ну здравствуй, Миша, — сказала Сонька Апперкот, прикуривая сигарету на конце длинного янтарного мундштука. Шведскую спичку ей услужливо поднёс бородач в коверкотовом костюме и котелке.
До места добрались к утру. Крепкий, ладный домик, обрамлённый сквозной зеленью, примостился за деревянным забором. На стук вышла красивая дородная женщина в цветастом полушалке. Увидев связанного Григорьева, ахнула, собралась поднять крик, но ей не дали, пригрозили наганом.
Замурованный тайник, на который указал Григорьев, находился в стене возле печки. Его вскрыли и извлекли на свет пыльный брезентовый мешок. А в нём чего только не было: бриллиантовые ожерелья, кольца, перстни, серёжки, браслеты, золотые портсигары, драгоценные камни…
Григорьев в бессильной злобе скрипел зубами.
Бородач неожиданно сообщил, что в погребе под замком сидит человек.
— Кто такой?
— Да чокнутый какой-то, — буркнул Григорьев. — Обещал из меди золото выплавить. Говорил, что учёный. Старинными книжками хвастался. Врал, поди. Я не решил пока, что с ним делать.
Привели маленького взъерошенного старичка — то ли китайца, то ли корейца. Он часто моргал и затравленно озирался. Сонька пригляделась, сузив раскосые глаза, и вдруг радостно воскликнула:
— Дмитрий Арнольдович, вы?
Старичок напрягся, сморщился, как печёное яблоко.
— Простите, не припомню.
— Вспомните: тысяча девятьсот пятнадцатый год. Ваши теософические лекции в Москве. Я была на них… Господа, позвольте вам представить Дмитрия Арнольдовича Пака, профессора химии, одного из самых крупных в мире экспертов в области эзотерических знаний.
Старичок сморщился ещё сильнее.
— Польщён, весьма польщён, — поблагодарил он и нервно потёр ладони. — Позвольте только узнать, с кем имею честь?
— Софья Васильевна. А это мои люди. Полагаю, мы подоспели вовремя. Что с вами случилось, Дмитрий Арнольдович?
— Я даже не знаю, право, как сказать, — начал Пак, тревожно озираясь на Григорьева. Сонька перехватила его взгляд.
— Вам нечего опасаться. Господин Григорьев уже ничего вам не сделает. Он раскаялся и пообещал впредь вести себя прилично.
В это время двое Сонькиных людей под руки выводили Григорьева из комнаты. На тёмном обросшем лице бандита поблёскивали злые глаза. Переступив порог, он крикнул:
— Ты обещала! Обещала!
Сонька махнула рукой, чтобы вышли все. В комнате осталась только она и профессор Пак.
Профессор выглядел неважно. На худых плечах болтался грязный домашний халат, с редких выбеленных сединой волос свисала паутина. Пак тяжело опустился на стул, сгорбился.
— Видите ли, Софья Васильевна, — сказал он, обмякнув на спинке стула, — не более как два дня тому назад меня ограбили в собственной квартире. Вероятно, по ошибке. Ибо чем можно поживиться у человека, занимающегося исключительно наукой, древней историей и герметической философией? Грабителей этот факт почему-то ужасно расстроил, и они с досады захотели лишить меня жизни.
— Поэтому вы подбросили им утку про философский камень? — иронично заметила Сонька.
— А что прикажете было делать? Эти люди без сантиментов. Таких понятий, как гуманизм и милосердие, их пещерная мораль не знает. Я выкручивался как мог, обещал невообразимые вещи, нёс, простите за жаргон, всякую пургу. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не вы.
— О, не считайте меня спасительницей. Я лишь замкнула цепочку событий, которые выстроились без меня. Всё это настолько же случайно, насколько и закономерно, если верить, что нами управляет высший разум.
— Я не считаю, Софья Васильевна, нас марионетками в чужих руках. Мы кое на что влияем — мыслями, действиями или бездействием. Хотя не знаем, как это можно использовать себе во благо. Наши желания часто скрыты от нас самих. Они живут в подсознании, и пока человек не научится смотреть вглубь себя, он будет думать, что им управляют. Вы, Софья Васильевна, не замкнули цепочку, а повернули ход событий к тому единственному исходу, который важен не только мне, но и вам.
— Мне? Это интересно.
Длинные, как у женщины, ресницы Пака прикрывали глаза, и казалось, что он говорил, сомкнув веки.
— Высшая сила не может игнорировать целеполагание личности, обладающей внутренним стержнем. В мои планы не входило погибнуть в сыром подвале, и судьба явила вас. Всего несколько минут понадобилось, чтобы я ответил себе на вопрос: почему именно вы? Всё дело в том, что я вас узнал.
— В самом деле?
Пак пристально посмотрел на неё.
— Женщин с такой внешностью не забывают. Я вспомнил Московские лекции о христианском мистицизме и теософии Елены Блаватской. Одна очаровательная слушательница всегда вела записи и успевала занять место в первом ряду. Стыдно признаться, но в тот момент я вас возненавидел. Мне было сложно сосредоточиться, потому что вы сбивали меня с мысли. Вернее, ваша какая-то запредельная красота. Я так и решил, что это знак свыше. Но не расшифровал его. А вот теперь мне всё ясно. Софья Васильевна, позвольте быть предельно откровенным, ведь я понимаю, с кем говорю.
— Дмитрий Арнольдович, к чему эти церемонии?
— Так вот, мне не нужно выяснять причины метаморфозы прекрасной, тонкой, увлечённой наукой девушки, в… — он замялся, подбирая слово.
На следующий день они встретились. Сонька пришла в светло-зелёном платье от Ламановой, в шляпке с вуалью и в длинных атласных перчатках. Дверь ей открыла служанка. Повела в кабинет. В квартире ещё сохранялись следы недавнего налёта. Грабители искали ценности, но кроме великолепного собрания редких книг ничего не нашли.
Кабинет Дмитрия Арнольдовича был одновременно и кабинетом, и лабораторией для физических и химических опытов, весь уставленный специальным оборудованием, чудом уцелевшим после налёта. Сонька представила картину, как профессор на пороге кабинета закрывает его своей щуплой грудью, обещая бандитам золотые горы и манну небесную, и ей стало жалко старика.
Пак выглядел посвежевшим. Он усадил гостью в кожаное кресло напротив лабораторного стола, на котором среди множества любопытных предметов выделялся большой стеклянный шар. На его зеркальной поверхности отражались голова и верхняя часть туловища профессора, и соседство двух Паков, одного реального, другого — словно находящегося в ином измерении, производило сильное впечатление.
— Ну вот, теперь нам ничто не мешает поговорить, — сказал Пак, довольно потирая ладони.
— Вы закончили на том, что собрались сделать мне какое-то предложение, — напомнила Сонька.
— Именно так. Когда-то вы увлекались теософией и оккультизмом. Судя по тому, с каким вниманием вы слушали мои лекции, можно предположить, что это был не поверхностный интерес. Скажите: что вы знаете о книге святой магии Абрамелина?
Сонька задумалась.
— Позвольте… Гримуар пятнадцатого века. Написан, кажется, Авраамом из Вормса… В нём рассказывается о том, как призвать Священного Ангела-Хранителя и как сделать его своим духовным наставником.
— Превосходно, Софья Васильевна. Вы не перестаёте меня восхищать. Эта книга — настоящий учебник по работе с духами и талисманами. Он состоит из трёх частей. Но есть ещё одна, четвёртая часть, о которой мало кто знает. В ней описаны рецепты чудодейственных эликсиров и зелий. Для меня, естественника и эзотерика в одном лице, эти рецепты оказались настоящей находкой. Давно я пытался соединить научную мысль с духовными практиками прошлого. Именно на стыке современной науки и оккультизма меня ждало открытие — ключ к пониманию того, что зашифровано в тексте гримуара, того, что наделяет человека сверхспособностями. Я предлагаю вам, дорогая Софья Васильевна, купить у меня один из рецептов Абрамелина.
Сонька удивилась:
— Вот так новость! С чего вы взяли, что мне это нужно?
— Я знаю, что вы не откажетесь. Я говорил, что могу с абсолютной точностью обрисовать ваш психологический портрет. Так вот, вы проводник идеи независимой воли, которую несёте как боевое знамя. Ваш путь — всегда наперекор толпе и любой форме авторитарной власти. Всё, что ограничивает вас, налагает запретительные меры, разжигает в вас дух сопротивления, дух протеста. Я прав?
— Допустим.
— Другой ваш дар — физическая красота, которой вы пользуетесь, как оружием независимой воли. Вы давно уже победитель. Всё, что создано людьми вразрез вашим представлениям о справедливости, не имеет для вас значения. Вы сами себе Бог и судья. Но, отвергнув законы государственных институтов и победив слабого человека в себе, вы не откажетесь от удовольствия бросить вызов более грозному противнику, тому, кто сильнее всего живого на земле. Я имею в виду смерть. Конечно, не без помощи магии Абрамелина. А теперь, по существу. Эликсир святой магии возвращает молодость на один день и одну ночь…
Пак вскинул брови и, на секунду задумавшись, процитировал по памяти древний текст:
— И до тех пор усладитесь вы счастьем молодости, дарованным Ангелом-Хранителем и Богом, покуда не истечёт один день и одна ночь, и Ангел Смерти взмахнёт чёрными крылами, и заберёт навечно вашу душу… Вижу недоумение в ваших прекрасных глазах, дорогая Софья Васильевна. Но не торопитесь, подумайте хорошенько. Сейчас вы молоды. Полны сил. Но даже камень бессилен перед временем. Старость делает человека развалиной, калекой, не способным обходиться без посторонней помощи. Вот этой поры вы боитесь больше всего. Когда-нибудь вы со своей телесной красотой и духовной силой превратитесь в ходячие мощи, в существо, для которого каждый день жизни — испытание болью, одиночеством и бессмысленностью существования.
Сонька ответила без промедления:
— Вы правы лишь отчасти, Дмитрий Арнольдович. Красота умирает с телом, но дух никогда. Он не позволит мне влачить существование полуразвалившегося трупа. У меня достанет мужества установить для себя временной предел.
— Самоубийство? Для религии это великий грех, а для человеческой морали — слабость. Тем не менее в тот момент, когда вы решитесь на последний шаг, у вас будет выбор. И вы не откажетесь от него. Перед смертью человек часто вспоминает молодость — самую светлую и счастливую пору жизни. Так вот, вы сможете заново ощутить и насладиться тем, что даёт это прекрасное время: силой, красотой, любовью. Эликсир Абрамелина нужен вам как воздух — вам, человеку, вдохновлённому жизнью, играющему жизнью, как артист, который отдаёт предпочтение свободной импровизации. Финальный выход на сцену перед тем, как навсегда упадёт занавес, вы не упустите. Двадцать четыре часа новой жизни, нового очарования! Я бы отдал всё, чтобы посмотреть, как вы их проведёте.
— И сколько же вы рассчитываете на этом заработать? — спросила Сонька, по лицу которой нельзя было понять, что она замышляет.
1994 год.
Журналист:
— История жизни нашей героини похожа на сценарий голливудского боевика, а имя её овеяно мифами. Кто она на самом деле? Ольга Кожевицкая — пианистка, художница, актриса, писательница? Или Софья Ревская — революционерка, бунтарка, философ, автор теории абсолютной свободы? Или Сонька Апперкот — знаменитая налётчица, предводительница банды воров и разбойников, два года водившая за нос ЧК и милицию? Трудно поверить, что речь идёт об одном и том же человеке.
Историк:
Ольга Васильевна Кожевицкая — в дальнейшем я буду называть её этим именем — личность более чем загадочная. Блестяще образованная, необыкновенно талантливая во всём, чем бы не занималась — музыка, живопись, театр, — Кожевицкая была страстно увлечена оккультизмом. Она изучала теософические труды Елены Блаватской, коллекционировала древние тексты алхимиков, магов, колдунов, чернокнижников, участвовала в спиритических сеансах, нередко в роли медиума. Дошедшие до нас свидетельства её современников рисуют образ женщины необыкновенной красоты, обаяние, женственность, грация которой удивительно сочетались с железной волей, тонким юмором и аналитическим складом ума.
В одном из распространённых мифов рассказывается, что свою неземную красоту Кожевицкая-Ревская-Апперкот обрела благодаря магии. Якобы за чемодан «экспроприированного» золота она купила эликсир молодости у профессора Пака, расшифровавшего эзотерический текст «Книги Абрамелина» XV века. Пак был учёным-естественником, химиком, биологом, минерологом, убеждённым сторонником идеи, что знания прошлого способны раздвинуть границы современной науки. Он продал эликсир налётчице и скрылся за границей. Любопытно, что учёный якобы имел мефистофельскую внешность. Здесь мы видим прямую отсылку к истории о докторе Фаусте. Я не стану заострять на этом внимание, упомяну только интересный факт. На фотографии 1923года, когда Сонька Апперкот сидела в следственном изоляторе, запечатлена девочка-подросток, пятнадцати-шестнадцати лет, хотя на тот момент Кожевицкой должно было быть двадцать четыре года. Именно в двадцатые, когда банда Соньки крушила сейфы банкиров и мануфактурщиков, появляется большинство мифов о сделке неуловимой разбойницы с дьяволом.
Журналист:
Я знаю, что вы долгое время работали над книгой о Кожевицкой. Расскажите нашим зрителям об этом подробнее.Историк:
— Историю героини я собирал по крупицам, как мозаику, из множества разрозненных фактов, понимая, что не смогу заполнить все пробелы в её биографии. Документальная точность в таких условиях невозможна. Однако личность Кожевицкой настолько ярка и самобытна, что мне удалось разглядеть её очерк на фоне неполного рисунка исторической правды.
Представьте вулкан, который извергает огонь и пепел, гаснет и внезапно пробуждается вновь. Кожевицкая — как этот вулкан, в ней кипят нечеловеческие страсти, которые она не желает усмирять. Энергия эксцентричной, увлекающейся натуры бросает её из одной крайности в другую. Она неудержима, эмоциональна, болезненно впечатлительна, жадно впитывает жизнь и не пропускает ничего, что ей кажется интересным. Как правило, такие неврастенические натуры быстро загораются и остывают, им хочется всё и сразу.
Первым и самым продолжительным увлечением Кожевицкой была музыка: с ранних лет она занималась на фортепиано, училась в Музыкальном Общедоступном училище, получала хвалебные отзывы. Её пианистическое будущее вырисовывалось вполне определённо. И вдруг резкая перемена — театр, который, буквально захватил её, как лавина, и увлёк за собой. В шестнадцать лет Кожевицкая убежала из дома и поступила в труппу провинциального театра. Но через полгода вернулась — разочарованная, раздавленная, опустошённая. Мир закулисья с его интригами, склоками и нечистоплотностью отношений разрушил в ней веру в высокую нравственную силу искусства. Кожевицкая пережила духовную драму. На этой почве у неё развилась тяжёлая депрессия, она оказалась в психиатрической лечебнице. После выздоровления Кожевицкая навсегда охладела к искусству. Тем не менее бесспорное актёрское дарование помогло ей в будущем: участвуя в экспроприации собственности в непродолжительный период апологетики идеологии массового террора, она часто переодевалась то крестьянкой, то мещанкой, говорила на диалектах, передавала манеру речи и повадки разных социальных типов. В двадцатые годы, став Сонькой Апперкот, облачалась в мужские костюмы, клеила усы и бороду…
Другую линию в судьбе Кожевицкой я бы назвал любовно-романтической. Она лишена мистики, но важна для понимания характера героини в её непростых отношениях с офицером царской армии, впоследствии красным командиром Александром Григорьевичем Кругловым.
Их роман начался незадолго до Первой мировой войны. С некоторой долей вероятности можно утверждать, что они были знакомы с детства. Круглов, вероятно, дальний родственник семьи Кожевицких, и первое чувство (об этом есть косвенные упоминания в письмах) он испытал к двенадцатилетней девочке.
О Круглове сохранилось больше сведений. Он был из семьи кадрового военного. Его дед занимал высокий государственный пост при Николае Первом, а отец носил чин полковника царской армии. Круглов пошёл по стопам отца. Александр Григорьевич отличался спокойным, уравновешенным характером и крайней дисциплинированностью. Были у него свои странности, например, склонность к чрезмерному педантизму и вульгарному, как выражалась Кожевицкая, франтовству — он носил тонкие усики, пенсне и кожаные перчатки в любую погоду. Удивительно, что этим явно старорежимным привычкам он остался верен и на службе в ВЧК.
— Может, выключить?
Я махнул рукой.
Советский портативный телевизор «Электроника», который Виталик притащил с барахолки, исправно снабжал нас информацией о событиях в стране и мире. Но сейчас его экран обречённо погас. Я так и не дослушал рассказ об архиве загадочного профессора Пака.
У Виталика было другое настроение. Вдохновившись очередной идеей, он становился неудержим. Ему требовалась большая аудитория, лучше всего — стадион. Он ерошил волосы и брызгал слюной, шлёпая босыми ногами по полу.
— Как же отец не понимает, что провинция обречена! Это место для стариков, калек и лузеров! Всё молодое стремится в мегаполисы, там вращаются капиталы и создаются бизнес-проекты космического масштаба…
Жестикулируя, Виталик злобно таращил глаза, как будто видел во мне оппонента. Но я не собирался спорить. Меня беспокоила мысль, что завтра я не встану, а пропускать пару в институте совсем не хотелось.
Почти год я снимал комнату на паях с Виталиком и за это время хорошо его изучил. Он был отличным малым, правда, чуть-чуть разгильдяем и немного занудой. Так же, как и я, приехал из провинциальной дыры. Его отец, торговец мясом, оплатил учёбу в университете, мечтая, что отпрыск когда-нибудь продолжит его дело на более высоком профессиональном уровне. Но на занятия Виталику было наплевать. Постигать законы рынка на лекциях оказалось менее интересно, чем в жизни. Виталика закружило. В результате из вуза его выперли, но возвращаться домой он не спешил и полтора года заливал отцу о липовых успехах в учёбе. Деньги отец высылал исправно — видимо, мясная жила, на которую он напал, держала на плаву его хозяйство даже в условиях экономического кризиса в стране. Виталик, правда, надо отдать ему должное в его деньгах особо не нуждался: умел зарабатывать, подвизаясь то в одном, то в другом месте, что-то покупал, что-то продавал, что-то выменивал, вертелся как белка в колесе. В общем, умел делать то, в чём я был полным профаном. Но, легко добывая деньги, он также легко с ними расставался и никогда по этому поводу не переживал. Отец каким-то образом всё же узнал правду о сыне-шалопае и велел ему немедленно возвращаться.
— Пойми, Лёха (Лёха — это я), мне никак нельзя обратно в мою пырловку. Я зачахну. Торговать свининой на колхозном рынке — разве это моя мечта?..
Его переживания были понятны. Ослушаться отца — значит нарваться на неприятности. На чаше весов пусть и захолустная, пусть и мини, но всё же мясная империя. От такого наследства не отказываются. Бизнес мечты Виталика всегда отличались многообразием тактических и стратегических вариаций при неизменности конечного результата: «И тогда, разбогатев, я куплю замок в Испании, виллу на Лазурном Берегу и жену — голливудскую красавицу».
Я вспомнил это, и у меня сорвалось с языка:
— А ты женись.
— Что?
— Я говорю, женись на местной девахе, и пусть жена объясняет свёкру, где ей лучше строить семью — в столице, в областном центре или в провинциальной глуши.
У Виталика глаза стали как две суповые тарелки, он замер, пережёвывая информацию, а через секунду его понесло:
— Ну конечно! Самый верный способ! Но неужели ты думаешь, что я не брал его в расчёт? Современные барышни давно не романтические дурочки, которым легко вскружить голову красивым ухаживанием. Они сначала залезут тебе в карман и только потом решат, стоит ли на тебя тратить время.
— Ну, насчёт money-money, по-моему, у тебя нет проблем.
— Проблема в том, что девушкам подавай всё и сразу. Они не хотят ждать. Даже перспектива недалёкого будущего их удручает. К тому же, когда речь заходит о штампе в паспорте, тут как тут объявляются папочки и мамочки, а эти в зятья себе прочат не кого-нибудь, а персидского шейха или, на худой конец, президента страны…
Как он мне надоел! Мне хотелось спать, а я был вынужден слушать эту галиматью. И тогда я сказал, скрывая раздражение:
— А ты женись на той, кому не нужны ни деньги, ни положение.
— Это на ком же?
— Например, на состоятельной старой деве. Деньги её не интересуют, а вот это самое… ой-ой как горит и просит.
— Ты что, из меня альфонса хочешь сделать?
— Подумай, какое количество вариантов сразу вырисовывается!
— Каких вариантов? Ты дурак?
— Да хоть бы наша хозяйка. Ей сто лет в обед, жить осталось недолго, так ты помимо прописки и официального статуса законного мужа получишь в приданое квартиру почти в центре города…
Я хотел продолжить развивать свою идею, но меня начал колотить смех.
— Весело? Весело, да?.. Идиот ты, идиот! — скакал вокруг кровати Виталик. Его тоже потряхивало от смеха.
Через минуту он набросился на меня и стал душить. Мы дурачились и ещё долго не могли успокоиться. Заснул я в третьем часу и в институт, естественно, проспал. А через два дня Виталик уехал домой.
Мне было девять лет, когда умерла мать. Отец сильно горевал, но через год женился во второй раз. Меня же отдал на попечение тётке, Авдотье Петровне, его родной сестре, у которой никогда не было ни детей, ни мужа. Авдотья Петровна была женщиной больной, нервной и несчастной, считала свою личную жизнь загубленной и много переживала по этому поводу.
Поскольку большую часть времени она предавалась рефлексии, то на меня не обращала внимания. Я был предоставлен самому себе, рос не без влияния улицы, но хулиганом не стал, может потому, что с ранних лет определился с будущей профессией. Я любил рисовать, мог часами сидеть с карандашом и красками. Окружающие говорили, что у меня талант. С этим я не спорил и ничем другим заниматься не хотел.
Отец в душе испытывал вину передо мной, поэтому старался, чтобы я ни в чём не нуждался. Хотя у него было двое детей от второго брака, никогда обо мне не забывал. Работал он много. В перестройку торговал всем, чем придётся, а после развала Союза имел уже налаженный бизнес, приносящий стабильный доход. Когда решалась моя судьба, вопрос с деньгами не стоял.
После восьмого класса я поступил в художественное училище и с отличием его окончил, получив диплом художника-оформителя. Но я всегда хотел большего. Я мечтал получить высшее образование и, зная жёсткие условия конкурсных отборов, готовился поступать, если понадобится, каждый год, но своего добиться. Армия мне не грозила, так как у меня было поперечное плоскостопие.
Отец поддерживал мою устремлённость. Если бы не он, не его деньги, не видать мне института как своих ушей. Страна вступила в полосу нескончаемого кризиса, росли инфляция, безработица, люди выживали как могли. Но я ничего не видел, кроме своей мечты, как капризный ребёнок, которому вынь да положь то, что он хочет.
Я поступил с первого раза. Что-то увидели в моих работах строгие экзаменаторы, что-то разглядели, придав мне ещё большей уверенности в том, что я не ошибся в выборе профессии. Так я оказался в прекрасном северном городе, и моя жизнь резко изменилась…
У писателя Александра Грина есть рассказ о мальчике, которого обрекли жить в темноте. Чудовище в образе человека подвергло его изощрённому эксперименту. Ребёнка растили при электрическом свете, и он не подозревал, что мир создан иным. Шли годы. И однажды ему показали восход солнца. Всё, что пережил мальчик— всё то потрясение, ужас, отчаяние, счастье, — теперь каждый день переживал и я, безоглядно влюблённый в северный город, опьянённый его красками, линиями, пластикой. Признаюсь, что от восторга у меня наворачивались слёзы.
Я всегда считал своим серьёзным недостатком чрезмерную впечатлительность (я называю её «сверхчувствительностью»). Наверное, для художника или артиста это неплохо, но в жизни создаёт большие неудобства. Однажды в институте я услышал легенду о бывшем ректоре, который повесился из-за обвинений в растрате казённых средств. Его призрак, неприкаянная душа, якобы до сих пор бродит ночами по коридорам института. Вообще-то я не любитель мистики, терпеть не могу фильмы ужасов, хотя некоторые от них без ума.
В тот день, когда мне рассказали легенду, произошёл курьёзный случай. Я снимал, как уже говорил, комнату на паях с приятелем — с общежитием у меня не получилось. Отец хотел оплатить мне однокомнатную квартиру, но я отказался — он и так много сделал для меня, к чему ещё лишние расходы. Хозяйка, Мария Александровна Иванцова, старуха девяносто шести лет, весьма резвая для своего возраста, страдала бессонницей и по ночам любила погулять — заглянуть то на кухню, то в ванную, то в прихожую. Тогда я этого ещё не знал. Ночью я пошёл в туалет и увидел привидение. Из окна падал сумеречный свет, высвечивая тёмные глазные провалы, острые скулы и бельма на неподвижном мертвенно-синем лице. Привидение чуть шевельнулось и медленно протянуло ко мне длинную костлявую руку… На мой крик прибежал Виталик, зажёг свет. Меня трясло, как в лихорадке. Мария Александровна (это была она) принялась извиняться, потом странно, словно безумная, захихикала и потрусила к себе в комнату. На ней была длинная, до пят, белая фланелевая рубашка.
Теперь, когда Виталика нет, я никак не могу привыкнуть к одиночеству и тороплюсь с поисками квартиранта.
Это началось, как у всех, в положенный срок. Я ничем особенно не отличался. Любопытство, растерянность, страх, стыд шли бок о бок, усиливаясь тем больше, чем больше растущий организм продуцировал химии, для которой в медицине есть специальный научный термин. Моя застенчивость и пресловутая сверхчувствительность превращали естественный пубертатный период в сущий ад. Я болел и сопротивлялся, как мог, совершенно не понимая, с кем связался, с каким левиафаном. Перед ним я был беспомощен, как лягушка перед протектором КамАЗа.
Так продолжалось до шестнадцати лет, когда надо мной взяли шефство. Не помню, где я впервые увидел её: то ли на художественной выставке, то ли на корпоративе у отца. Она была намного старше и относилась ко мне как к ребёнку. Но я благодарен ей за половой ликбез, за то, что она вовремя вылечила созревающий внутри меня опасный «фурункул», пока он не лопнул и не увлёк меня в пучину глупостей и дурных связей.
Мои сексуальные университеты неожиданно пробудили во мне интерес к умозрительному философствованию. Я заметил, что после удовлетворения половой потребности меня так и тянуло оценить пережитые ощущений и физические особенности партнёрши: пропорциональность фигуры, очертания груди, бёдер, жировые складки, родинки, пигментные пятна и тому подобное. Как художник, я тут же принимался исправлять изъяны воображаемой кистью — мне хотелось совершенства. Из этого я сделал вывод, что в плотской любви всегда присутствует цинизм. Я изучал женщину, как эксперт-оценщик, зная наперёд, что она скажет до соития и после него, и какие у неё будут при этом глаза. Мне было стыдно, я обзывал себя неблагодарной скотиной. Но в подсознании извинял себя, ведь чувственная страсть — это лишь инстинкт, в котором нет души, в отличие от любви платонической, высокой, чистой. Я рассуждал о том, о чём имел исключительно книжные представления, но юношеский максимализм был мне приятен. Мне нравилось излагать невидимому слушателю обретённые знания.
Отношения с немолодой особой продолжались два года до моего совершеннолетия, после чего она вознамерилась женить меня на себе. Я был достаточно глуп и, наверное, уступил бы давлению, но вовремя вмешался отец. Оказывается, он всё знал. Пока наши отношения носили физиологический характер, его это устраивало, но, когда они стали перетекать в характер матримониальный, он подсуетился, и немолодая особа навсегда исчезла из моей жизни.
Получив курс полового воспитания, я возомнил себя чуть ли не гуру в вопросах секса. Мне казалось, что я постиг тайну женской души, и некий образ идеальной женщины стал преследовать меня. Я решил написать портрет, в котором воплотилось бы всё лучшее, что, по моему представлению, есть в женщине. Конечно, я не мог избежать влияния художников прошлого, оставивших нам в наследство в качестве идеального эстетического образа пропорции женской фигуры и женского лица. Рисуя разрез глаз, изгиб губ или поворот шеи, моя рука невольно сбивалась на штампы. Я понимал, что избавиться от них будет нелегко. Я старался. Но пока ничего не получалось.
После немолодой особы был значительный перерыв, если не считать пару мимолётных романов в училище. Новый этап отношений начался в северном городе. В нём жили изумительной красоты девушки. В одну из них, свою сокурсницу, я влюбился.
Вероятно, из-за длительного перерыва, а может, из-за пресловутой сверхчувствительности, но полюбил я её сразу и безоглядно. И так же быстро разлюбил, стоило однажды побывать у неё дома. Это была даже не квартира, а музей антиквариата. Её отец был то ли олигархом, то ли вассалом олигарха. Я сразу понял, что мне здесь не место. Самое большее, на что я мог рассчитывать — стать экспонатом домашнего музея, восковой фигурой паренька из провинции, либо экскурсоводом-искусствоведом, спасающего гостей от смертельной скуки. Я не стал обсуждать с девушкой моё внезапное к ней охлаждение и какое-то время находился в дезориентированном состоянии, не понимая, что делать. Но тут, к счастью или на беду, меня разыскал её парень (оказывается, я был у неё не один), боксёр-перворазрядник, который в короткой мужской беседе объяснил, что мне делать и куда идти, и всё само собой разрешилось.
После такой забавной декамероновской истории моя работа над портретом закипела с новой силой. Мне удалось поймать выражение глаз неизвестной — в них читался то ли немой вопрос, то ли немой ответ, в общем, что-то необъяснимое и притягивающее. Мне казалось, это именно то, что я искал. Тогда я впервые осмелился показать свою работу. Экспертом выступил Виталик. Он долго изучал портрет, морщился, то отходил от холста, то приближался, смотрел сквозь сложенные трубкой пальцы. Клоун! Наконец, сказал:
— Слушай, Лёха, я всё понял. Берём двух, нет, трёх недорогих тёлок… Не перебивай! И закатываемся на всю ночь в одно хорошее местечко. Только так можно продвинуться в поиске идеальных пропорций. Ну я-то знаю!..
Шут гороховый. Пришлось послать его куда подальше. Уже две недели, как он уехал, а я всё не найду ему замену. Было два звонка. Одного не устроила цена, другой заговорил в трубку с сильным кавказским акцентом. В городе их так много, что мне кажется, будто я живу во времена заката Римской империи, когда близость катастрофы сопровождалась перемещением огромных масс племён и народов.
Недавно я обнаружил, что кто-то заходил в моё отсутствие в комнату и разглядывал портрет. Тряпка, прикрывающая холст, висела по-другому. Кто это мог быть? Может, Елизавета Макаровна? Надо выяснить…
Елизавета Макаровна приходила каждый день в семь утра. Она готовила завтрак и обед, сдавала бельё в прачечную, покупала продукты, лекарства, раз в неделю убирала в квартире, за исключением одной комнаты, которая находилась в зоне моей ответственности за чистоту и порядок. Когда я намекнул ей о своих подозрениях, она рассердилась и с грубоватой откровенностью деревенской женщины выпалила:
— Вот ещё, очень надо. Мне и своих делов не переделать. Буду я шастать по пустякам!
Видимо, я здорово её задел, потому что через пять минут она заглянула ко мне:
— Идите-ка к Марии Александровне, а то мне как будто чавой-то там надо...
Наябедничала.
В комнату хозяйки я заходил нечасто. Из сумрака — дневной свет тут был не в чести — проступала старая громоздкая мебель, узкая кровать, наполовину задёрнутая пологом, пианино со множеством декоративных безделушек и пирамидкой метронома на верхней крышке. Странно, я никогда не слышал, чтобы хозяйка музицировала. Воздух был спёртый, густой, насыщенный духами, будто разлили пару флаконов, чтобы заглушить другой запах, который всё равно ощущался — запах глухой, унылой старости.
Мария Александровна сидела с книгой в глубоком кресле, накрыв ноги шерстяным пледом. Рядом на туалетном столике стояла лампа в выцветшем абажуре, похожая на детскую панамку с широкими полями. Я заметил на корешке книги тиснённые латинские буквы.
Хозяйка оторвалась от чтения и посмотрела поверх очков большими водянистыми глазами. Лицо её было похоже на театральную маску — так неуместно много лежало на нём макияжа. Она улыбнулась карминными губами и сказала:
— Голубчик, вы уж простите моё старческое любопытство. Я случайно подсмотрела, как вы работаете, не удержалась. Но я ничего не трогала, уверяю вас, только взглянула разок и тотчас вышла. Вы не сердитесь и не ругайтесь, бога ради. А если считаете, что я нарушила наши договорённости, то я готова компенсировать.
Мне стало неловко. Этот галантерейный язык — «голубчик», «бога ради», кольнул точно осколок разбившегося вдребезги прошлого. Я почувствовал жалость к старушке и поспешил её успокоить:
— Да что вы, что вы, Мария Александровна! Зачем это…не надо. Если хотите, пожалуйста, смотрите сколько угодно. Мне не жалко.
Иванцова расплылась в улыбке. Обрадованная, что может с кем-то поболтать (не с одной же домработницей!), стала меня расхваливать:
— Вы хороший художник. У вас свой почерк. Поверьте, я кое в чём разбираюсь. Когда-то, — вздохнула она, всем видом показывая сожаление, — очень давно, я была дружна с художниками, чьи имена теперь у всех на слуху…
Она назвала несколько знаменитых фамилий. Я удивился и не поверил.
— И ещё, я не сержусь на вас, дорогой, что вы, не спросив позволения, пишете красками в комнате. Запах масла и растворителей мне всегда был приятен. И знаете, он даже волнует мою кровь, навевает воспоминания… Но этот портрет… Кто эта девушка? С кого вы писали?
Я постарался в двух словах объяснить цель моей работы, мне хотелось поскорее вернуться к себе и подышать в форточку, — воздух в комнате Иванцовой был для меня противопоказан.
— Собирательный образ? Неужели? — нарисованные на мучнистом лице брови поползли вверх. — Я удивлю вас, если скажу, что знаю, вернее, знала эту девушку. Более того, я могу вам её показать.
Что за чертовщина! Каким ещё фокус-покусом она собралась меня удивить?
Мария Александровна сделала попытку встать, но с первого раза не получилось.
— Ой, голова… Что-то сегодня меня шатает.
Я подхватил старушку под локоть. Мне показалось, что она сделана из чего-то ломкого и невесомого и с ней надо обращаться, как со старинной фарфоровой вазой. В нос ударило сгущенным запахом парфюма и чем-то неизбывно старческим. Вблизи разглядел толстый слой пудры, которым безуспешно маскировался возраст. Иванцова обрадовалась моему сострадательному порыву.
— О, вы весьма галантный молодой человек…
Когда я сталкивался с ней на кухне или ночью в узком коридоре, она не была столь любезной и выглядела не вполне здоровой психически. Теперь я её не узнавал. Старушка проковыляла уже без моей помощи к комоду, выдвинула ящик и извлекла на свет пожелтевшую, размером в ладонь, фотокарточку. На ней была запечатлена молоденькая девушка, одетая по моде двадцатых годов, в шляпке-клош, с короткою причёской и жемчужными бусами на шее. Из-за плохого качества фотографии и освещения в комнате я не сразу понял, что меня взволновало. Я поднёс снимок к глазам. Тот же профиль, те же линии губ, носа, бровей. Над каждой деталью я работал по многу часов, выбирая из сотен вариантов один, который бы отвечал моему представлению о гармонии. Я слишком хорошо помнил, сколько потратил сил, чтобы не узнать её — гармонию на изъеденной временем чёрно-белой карточке.
— Кто это?
— Вы не поверите — я… Ой какие, Алёшенька, у вас стали глаза!..
Не знаю, что меня больше поразило, её ответ или то, как она уменьшительно-ласкательно произнесла моё имя.
— Но это действительно я. — Она забрала фото и перевернула тыльной стороной — второе августа тысяча девятьсот двадцать пятого года.— Очень красивая, — проронил я, непонятно кому отпуская комплимент. Скорее, неизвестной на фотокарточке, которую моё воображение никак не хотело связывать со старухой.