Фаза I.
Не спал. Он больше не спал. Но в ту ночь — будто проснулся. Что-то вошло в мир. Не грозно. Не ярко. Как тонкий запах весны среди пепелища. Как музыка, услышанная сквозь тысячу лет молчания.
И он… вдохнул.
Впервые за столетия — вдохнул по-настоящему. Не из нужды. Из… надежды?
Нет. Слишком чистое слово.
Скорее — инстинкта. Зова.
Он выпрямился. Тело — то, что осталось от него — не поняло, почему. Но внутри… глубоко… там, где уже не пульс, а только память, вдруг заполыхало.
Без имени.
Без образа.
Без формы.
Он почувствовал — нечто родилось.
Нечто важное. Нечто, без чего он, оказывается, был нецелым.
Он не знал, откуда это. Но это стало частью его. Как будто… его душа, покинувшая его давным-давно, вдруг… где-то задышала снова.
Он стоял, глаза в небо, пальцы дрожали. Не от страха. От жажды. От жажды понять. Найти. Вернуть.
Что бы это ни было — оно позвало его. И теперь у него снова была цель.
Он не знал, что ищет. Но больше не мог не искать.
Сначала был Тилларин — город шумных рынков и солёного ветра.
Он жил там под именем Харас. Работал в мастерской старого часовщика, собирая сломанные механизмы и слушая, как время щёлкает зубами.
Он просыпался по ночам, выходил на крышу и вглядывался в горизонт — нет, не здесь.
Слишком ровный воздух. Слишком пустой ветер.
Потом был Ормель — город под землёй, где свет казался тенью, а лица — масками.
Он пробыл там почти полгода, прячась среди библиотекарей и затаив дыхание среди каменных сводов.
Каждый день он сканировал улицы, как хищник — что-то дрожало в воздухе, но исчезало, как только он приближался.
Он читал древние тексты, надеясь найти хоть намёк. Ничего. Только пыль.
Потом — Варикс, прибрежный.
Он пил дешёвое вино на причалах, смотрел, как дети играют на песке.
Поработал грузчиком. Зарабатывал мало, но достаточно, чтобы не умирать.
Каждый вечер — тот же ритуал. Закат. Ветер. Молчание.
И в груди — ощущение, будто он стоит на краю чего-то важного,
и не может прыгнуть.
Он начал рисовать.
Лица, которых никогда не видел. Места, в которых никогда не был.
В каждом рисунке — одни и те же глаза.
Он не знал, чьи. Но они смотрели сквозь него. И просили: найди.
Потом был Лантар.
Он устроился в трактир. Мыл посуду.
Каждую ночь снился свет. Слишком яркий, чтобы его помнить.
Просыпался — и снова: это чувство. Оно рядом. Где-то.
Почти касаясь его. Почти.
Он метался.
Каждый город — как удар сердца.
Каждый переезд — как судорога.
Он ел, работал, дышал, но на самом деле он шёл.
Шёл сквозь лица, улицы, стены, продирался сквозь мир, как сквозь лес.
Он не старел.
Но мир старел вокруг него.
Он видел, как дети, с которыми он играл на рынках, вырастали.
Как трактиры меняли названия.
Как реки меняли русло.
А он — всё искал.
С каждым городом — ближе.
С каждым днём — безумнее.
Он не знал, кто она.
Он не знал, где она.
Он не знал, что она.
Но он знал: она есть. И он не остановится, пока не услышит её дыхание рядом.
Он не знал, откуда пришёл этот зов.
Не как пророчество.
Не как долг.
А как внезапная… и невыносимая жажда смысла.
Сначала он искал здесь —
в пределах своего мира.
В городах, где пыль стелется выше колен. В пустынях, где молчат мёртвые боги. В святилищах, что шепчут голосами исчезнувших имён.
Но чувство не исчезло. Оно только углубилось. И он понял: этого мира — недостаточно.
Он открыл врата. Не одни. Не два.
Он прошёл в другие миры — туда, где всё иначе.
Где земля тёплая, как дыхание зверя. Где небо звучит, а звёзды — это глаза.
Он шёл по Миру Осколков, где время рвётся на клочки, и день может длиться жизнь, а ночь — прощание.
Он остался там на сорок лет, и, выйдя — обнаружил, что на Земле ещё даже весна не закончилась.
Он плыл через Зеркальные Воды — мир, где всё повторяется, но ничего не остаётся. Там он прожил сто лет, среди отражений того, кем он мог быть. И всё это время — ощущение рядом, но не здесь.
Он пробрался в Сонные Страны, где каждое движение — это мысль, а чувство — это пейзаж. Там один день длился десять лет, но и этого было мало.
Он видел её силуэт — размытый, как сон после крика, и тень надежды.
Но не её.
Он скитался по Садящемуся Миру, где время сжимается, и каждая секунда весит тонну. Он провёл там всего два дня. Но когда вернулся — на другом краю Вселенной пролетели две сотни лет.
Он искал.
Он жил.
Он умирал — частично.
Оставлял куски себя в каждом мире.
И каждый мир менял его. Сгибал, вытягивал, шлифовал.
Он становился другим.
Но чувство оставалось прежним.
Она — рождённая.
Новая.
Чужая… но его.
И только спустя… когда он сложил всё воедино — время, места, перекосы, он замер.
Он понял.
Он никогда не смотрел туда.
Потому что не поверил бы, что она — там.
Так просто. Так нелепо. Так невыносимо логично.
Земля.
Где год — всего год.
Где всё медленно.
Где всё слишком живое.
Он прожил сотни лет, прокладывая круги по бесконечности, а она… она только начала ходить.
Он закрыл глаза. И в первый раз за всё это время — почувствовал страх.
Потому что если она на Земле… то он опоздал.
И всё же — он направился туда.
Шесть лет назад
Дождь хлестал по улицам, как шнур из ледяных змей. Он не просто лил — он бил, срываясь с неба с той мрачной решимостью, с какой ревнивец ломает чужие двери. Стёкла дрожали, крыша гудела, а капли катились по стеклу, будто что-то снаружи пыталось стереть границу между домом и ночной бездной.
Кейли проснулась от едва уловимого щелчка, похожего на сухой удар ногтя по стеклу. Не громкого, нет. Как будто кто-то дышал рядом, не касаясь, но будто тень его дыхания скользнула по её коже. Она села. Сердце билось неровно. Не от страха — от знания. Чего-то пришедшего.
Стук. Один. Тихий. Как будто кто-то касался двери костяшками пальцев, не для того, чтобы его пустили, а чтобы напомнить: он уже рядом.
Кейли встала. Её ноги коснулись пола, и он отозвался холодом, как металл носилок в морге. Она прошла по коридору, скользя взглядом мимо зеркал — ни одно не отражало её полностью, будто комната затаила дыхание.
2:37. Часы не тикали — они просто показывали время, безразличные ко всему. Безразличные к тому, что в мире что-то меняется.
Она подошла к двери. Заглянула в глазок. Пусто. Лишь дождь, плывущий по асфальту, как тьма, решившая на этот раз прийти без приглашения.
Она открыла дверь. Потому что в такие ночи не бывает выбора. Есть только действие.
И ветер влетел в дом. С запахом мокрой земли, пыльных корней и чего-то... металлического. Запах крови, который ещё не пролился.
На пороге — свёрток. Маленький, промокший, неподвижный. Кейли не помнила, как оказалась рядом. Ноги сами несли её вперёд, будто кто-то другой, не она, решил — нужно подойти. Просто стояла и смотрела. А потом опустилась. Колени в воду, пальцы — в тряпку, что облепляла маленькое тело.
Ребёнок. Младенец. Не больше месяца. Не плачет. Не дрожит. Только смотрит — не в глаза, а сквозь них. Глаза — не осмысленные, не взрослые. Как будто в них ещё не загорелась искра. Как будто жизнь только присматривается, стоит ли заходить.
Кейли взяла его. Лёгкий. Ненормально лёгкий. Как будто не вес, а намёк на него. Как манекен, из которого вынули всё — и тепло, и присутствие, и что-то ещё, что делает живое по-настоящему живым. Он не сопротивлялся. Как вещь, забытая в электричке.
Она принесла его в дом. Положила на диван. Сняла мокрую ткань. Осторожно, будто касалась чего-то святого или радиоактивного — не решаясь, но не имея выбора. Как хирург, боясь порвать ткань мира.
Это была девочка. Чёрные волосы прилипли к вискам. Маленькие пальцы сжались, потом разжались. Дышала. Но будто в ритме чужом, не здесь. Не в этой комнате.
И тогда она увидела цепочку. Тонкая. Почти невесомая. На ней — кулон. Кейли взяла его.
Он был тёплым. Не от тела. От себя самого.
На кулоне — имя. "Элиза."
Она надавила ногтем на едва заметный зазор сбоку, чувствуя, как дрогнула тонкая защёлка.
Щелчок. Кулон открылся. И свет — синий, бледный, как у глубинных медуз — вышел из него. Не яркий. Мягкий. В нём было что-то необычное. Как у улыбки, что держат слишком долго.
Внутри — кристалл. Не гладкий. Не как драгоценность. А как осколок чего-то старого, выброшенного на берег после бури. В нём — кровь. Одна капля. Живая. Будто ждала. Она не была тёмной — скорее густой, как память, которая ждёт, чтобы проснуться.
И бумага. Кейли развернула её, дрожащими руками, как человек, который уже знает, что прочитает.
"Её имя на кулоне. Оберегай её, как своё дитя."
Под текстом — строчка:
«Теперь ты отвечаешь за неё кровью.»
Палец кольнуло. Бумага рассекла кожу у основания большого пальца — тонко, как бритва. Она вздрогнула, но не отпустила листок. Капля упала — прямо на текст. Бумага впитала её с пугающей жадностью — будто ждала этого.
Кейли подняла глаза. Девочка всё ещё смотрела, и в этом взгляде не было мольбы, страха или детской пустоты — только немая, звенящая тишина, в которой можно было бы утонуть. Не моргала. Не двигалась. Но смотрела. И казалось, что дождь остался снаружи не потому, что закрыта дверь — а потому, что он теперь бьет в другом мире.
Настоящее
Элиза спускалась с лестницы в припрыжку, чувствуя, как тёплый воздух из кухни тянется вверх, наполняя дом ароматом свежих яблок и сладкого теста. Кулон на её шее подпрыгивал в такт движениям, мягко ударяясь о грудь. Она любила это утро – оно всегда было таким уютным. Сквозь полупрозрачные занавески солнечные лучи рисовали полосатые дорожки на полу, а в воздухе витал лёгкий запах ванили и корицы.
На кухне Кейли уже стояла у плиты, переворачивая панкейки ловким движением. Они были румяными, с хрустящей корочкой, и пахли весной – сладко и тепло. Элиза весело прыгнула через две последние ступеньки, но, вспомнив, что Кейли не любит, когда она так делает, сбавила шаг, подойдя к столу.
– Доброе утро, – пробормотала Кейли, бросив на неё быстрый взгляд.
Сковорода заскрипела, когда она аккуратно перевернула очередной панкейк. Элиза села за стол, болтая ногами в воздухе, пока перед ней ставили тарелку, от которой поднимался лёгкий пар. Панкейки были пышные, щедро пропитанные сиропом, в их тесте поблёскивали карамелизированные кусочки яблок. Кейли поставила рядом стакан молока, взяла свою чашку с кофе и присела напротив.
– Хорошо спала? – спросила она.
Элиза пожала плечами и сунула в рот кусочек панкейка. Он был мягким, таял во рту, оставляя тёплый привкус сливочного масла и сладости. Кейли ждала ответа, но девочка просто продолжала есть, будто размышляя о чём-то своём. Кейли вздохнула и отпила глоток кофе.
Элиза взглянула на неё и наклонила голову:
– Он уже остыл.
Кейли молча поставила стакан чуть ближе к девочке, поднимая руки в лёгком жесте. Затем откинулась на стул и скрестила руки на груди, внимательно наблюдая за Элизой.
Элиза улыбнулась, выпрямилась и подняла руку над чашкой кофе. На мгновение ничего не происходило. Тишина растянулась, словно мир затаил дыхание. Затем воздух вокруг её ладони слегка дрогнул, будто в нём пробежала невидимая рябь. Из чашки медленно поднялся пар, завиваясь тонкими спиралями вверх, словно кофе только что сварили. Свет, пробивавшийся через окно, поймал движение пара, заставляя его мерцать и искриться, будто в воздухе танцевали невидимые огоньки.
Элиза наблюдала за этим с лёгкой улыбкой, будто это было самой естественной вещью на свете. Кейли лишь кивнула, не произнося ни слова, и вновь потянулась за своей чашкой кофе. В воздухе повисло спокойствие, наполненное ароматом корицы и тёплого утра.
Кейли потянулась за чашкой кофе и сделала небольшой глоток. Она не торопилась начинать разговор, но знала, что откладывать больше нельзя.
— Нам сегодня нужно съездить в школу, — произнесла она, ставя чашку обратно на стол.
Элиза остановила движение вилки, но не подняла головы.
— Зачем? — её голос был тихим, но в нём скользнула тень недовольства.
— Чтобы познакомиться с учителями, увидеть классы, — спокойно ответила Кейли. — Понять, что тебя ждёт.
Элиза подвинула кусочек панкейка по тарелке, но так и не съела его.
— Я и так знаю. Это школа, там дети, там скучно.
Кейли слегка приподняла брови.
— Ты ведь хотела попробовать.
Элиза пожала плечами.
— Мне нечего с ними обсуждать. Они говорят о глупостях.
Кейли внимательно посмотрела на неё.
— Ты ещё даже не познакомилась с ними.
— Я знаю, — коротко ответила Элиза и взяла в рот маленький кусочек.
Тишина повисла между ними.
Кейли не стала настаивать, но её пальцы чуть крепче сжали чашку.
— Мы всё равно поедем, — сказала она, но её голос был мягким.
Элиза снова пожала плечами.
Панкейки уже остыли.
Она отодвинула тарелку и посмотрела на Кейли.
— Я больше не хочу, — сказала Элиза спокойно.
Кейли кивнула, собирая посуду со стола.
— Тогда иди одеваться, — мягко сказала она. — Через двадцать минут выходим.
Элиза сползла со стула, но прежде чем уйти, остановилась.
Кейли поставила тарелку в раковину, а потом вдруг потянулась к девочке и крепко её обняла.
Элиза не двинулась сразу, но спустя мгновение тоже обняла её в ответ.
Кейли легко провела рукой по её спине, а затем наклонилась и сказала:
— Сейчас поднимусь, расчешу тебя.
Элиза кивнула и направилась к лестнице.
Кейли прибралась на столе, сложив тарелки в раковину, вытерла влажной тряпкой липкие следы от сиропа и аккуратно разложила стулья. Затем сняла фартук, повесила его на крючок у плиты и направилась наверх.
На лестнице слышались лёгкие шаги Элизы – она уже была у себя в комнате. Кейли поднялась следом, задумчиво проводя пальцами по деревянным перилам. Сегодня предстоял важный день, и она хотела, чтобы всё прошло как можно спокойнее.
Она остановилась у двери в комнату Элизы, постучала лёгким движением.
— Можно? — спросила она, уже зная, что войдёт, даже если ответа не будет.
Элиза уже была в ванной, примыкающей к её спальне. Когда Кейли вошла, девочка стояла у раковины, разглядывая своё отражение в большом зеркале.
Утренний свет пробивался сквозь занавеску, золотистыми полосами ложась на кафель и стены. Он мягко касался её лица, подчёркивая большие, тёмно-карие глаза – глубокие, почти чёрные, с бархатистой мягкостью. В них отражался блеск, похожий на свет далёких звёзд, а в уголках прятались едва уловимые искры. Эти глаза выглядели взрослее, чем должны были у ребёнка, и в них таилось что-то притягательное, почти гипнотическое.
Её кожа была мягкой, гладкой, с природным тёплым оттенком, словно тронутым солнцем. Щёки слегка румянились, создавая ощущение живого тепла, а в высоких скулах, плавном изгибе носа и чётком овале лица было что-то утончённое, почти аристократичное.
Длинные волнистые каштановые волосы спадали мягкими прядями, блестели в свете, будто сотканы из шёлка. Они естественно ложились на плечи, завиваясь на концах, будто сами знали, как нужно выглядеть. Даже в лёгком беспорядке после сна в них была гармония, создающая впечатление, что их совсем не нужно укладывать.
Фаза II.
Он понял. Не сразу. Но достаточно ясно, чтобы перестать отрицать.
Земля.
Этот забытый, несовершенный, тяжёлый мир. Мир, где всё хрупкое, смертное, где души рождаются в теле, где свет исходит не от магии, а от ламп в детских комнатах.
Он знал о нём. Конечно.
Как о нижнем ярусе бытия, как о месте, где живут те, кого остальные миры позабыли.
И вот теперь — туда.
Он шагнул в Переход. Но Переход не принял его. Земля не была открыта.
Плотность между мирами была иной, вязкой. Словно туда не пускали просто так. Или…не пускали его.
Он попытался через Кольцо Времён — тот путь, где шаг равен столетию, а один неверный взгляд может сжечь сознание. Он провёл там восемьдесят лет, шагая по петлям, сжигая свои воспоминания, лишь бы добраться до нужной ветви.
Не сработало.
Он пробрался в Мир-Ключей, где существа хранят проходы между мирами, живущие вне линейности.
Он заключил сделку. Потерял половину своих имён. Заплатил одним чувством — отдал то, что чувствовал её.
Именно это. Именно её. Он мог продолжать чувствовать других. Может знать, где ночь, где смерть, где ложь. Но её — больше нет. Ни в нём. Ни в его ощущениях. Ни в его связи с миром.
Он бы закричал, если бы крик мог вернуть. Он бы отступил, если бы был путь назад.
Просто… нет такого больше в нём.
И даже тогда — путь был закрыт.
Потом — Ось Глубин. Он плыл по ней двести лет, вне времени, без тела.
Он был только Взглядом. И однажды он увидел: свет.
Тусклый. Неловкий.
Мир, где души дрожат от рождения до смерти.
Земля.
Он ринулся. и всё начало сопротивляться.
Ворота дрожали. Переходы рушились. Время крошилось, а он шёл… шёл… шёл…
Он прошёл через Мир Бесплотных, где тела оставались позади.
Он спустился в Молчаливую Низину, где звук — смертелен.
Он пережил столетия, растянутые в секундах, и секунды, сжатые в тысячелетия, лишь бы найти ту трещину в ткани, где он мог бы войти.
И наконец — он стоял на пороге.
Мир, где всё чужое.
Мир, где он должен будет стать ничем.
Мир, где она — живая, земная, и… не знает о нём.
Он вдохнул.
Распад.
Он не вошёл в мир — он вплавился в него, как металл в плоть.
Первое — тело.
Оно было… глухим, тупым, слишком плотным.
Как будто втиснуться в коробку, в которую не входишь.
Он ощущал кости. Он ощущал вес — как проклятие.
На каждом вдохе лёгкие царапали изнутри. Кровь — это не поток, а гудение, неприятное, липкое, слишком тёплое.
Он пытался помнить себя — и тут же терял очертания.
Имя, суть, энергия — всё искажалось.
Земля давила. Как будто говорила: «Ты не отсюда. Не дыши здесь.»
Он закашлялся.
Настоящий кашель. Физический. Тупой, мерзкий, мокрый. Он ненавидел это.
Он слышал звуки. Но не те, к которым привык. Гул. Машины. Крики. Рекламы.
Они били по голове. Это был мир, где всё слишком громко и ничего не слышно.
Встал. Нет, поднялся — с трудом.
Тело дрожало, как впервые сотканное. Кожа мерзла, и в первый раз за столетия он почувствовал холод.
Оглянулся: улица, пыль, асфальт, воздух — загазованный, влажный, липкий.
Он был в городе.
Обычном.
Серые дома. Люди проходят мимо. Светофор мигает. Птицы на проводах.
И никто не видит, что только что в их мир вошло нечто, что жгло целые измерения.
Земля требовала дыхания.
И он подчинился.
Вкус воздуха — как ржавчина, сигареты и что-то… сладкое, чужое.
Он стоял. Среди них. Незаметный. Тяжёлый. Сломанный. Но — внутри.
Стоял на этой земле, где всё должно было быть — и не чувствовал ничего. Не осталось даже отголоска.
Он искал её через все миры, терял имена, предавал себя, и когда оказался рядом — всё исчезло.
Внутри — пусто. Настолько, что он на мгновение подумал:
а если она умерла?
а если её не было?
а если это всё было ошибкой?
Или хуже — а если она теперь… не его?
Впервые за сотни лет он ощутил настоящую потерю. Не в прошлом. Не в памяти. А сейчас. Как будто этот мир сам его отрезал от неё.
И вот он — в теле, которое болит, в мире, который кричит, среди людей, которые не видят.
Опустил голову и понял: поиск начинается заново, но теперь — в полной темноте.
Не по следу — его не было.
Не по зову — он исчез.
А по… пустоте.
Он не знал, кто она.
Он даже не знал — она ли.
Он не знал — это человек? существо? камень, цветок, ветер, ребёнок?
Он не знал даже, жива ли она сейчас.
Но он знал: что-то было, и это что-то здесь.
Он искал в лицах.
Он смотрел на прохожих — долго, слишком долго, пока они не отворачивались в тревоге.
Он искал в глазах женщин. В жестах мужчин. В криках младенцев. В улыбках бездомных.
Он заходил в дома, где никто не ждал. Он ночевал в местах, где даже крысы не жили. Он ходил по улицам, как призрак, и смотрел — внутрь.
Он искал в каждом оттенке взгляда: не дрогнет ли что-то?
Не вспомнит ли тело, что когда-то знало её?
Не отзовётся ли где-то то, что раньше звалось душой?
Он прошёл через пустыни. Там, где ветер был злым и солнце выжигало кожу, он всё равно шёл — потому что где-то вдалеке, была женщина, или ребёнок, или тень — кто-то, кого он должен был проверить.
Он пробирался сквозь льды, где мороз царапал грудь изнутри, а дыхание превращалось в шипение.
Он шёл — потому что слух дошёл, что там кто-то видел свет во тьме.
Он плыл через моря, и тонул, и выныривал, и знал, что тело его больше не вечное — но продолжал.
Он шатался по болотам, сидел часами на крышах, молчал в чужих комнатах, впитывал шум, свет, грязь и время.
И время… оно было пыткой.
Оно тянулось.
На земле всё было медленно. Секунды шевелились, как улитки. Один день казался месяцем. А год — вечностью.