21 декабря. Москва.
Пробка на Ленинградском шоссе. И я, застрявшая где-то между третьим и четвертым рядом, как муха в янтаре, только без шансов стать музейным экспонатом.
Через десять дней мне исполнится тридцать пять. О, что за дата! Кстати, мама, спасибо за прекрасный подарок – день рождения тридцать первого декабря, когда всем плевать на твой праздник, потому что впереди куранты, оливье и пьяный дядя Сережа с гитарой.
Но сейчас я думаю не о возрасте. Я думаю о том, что моя милая машинка по имени Марьванна уже два часа ползет со скоростью три метра в минуту, и если так пойдет и дальше, то до Тверской области я доберусь только к весне.
Навигатор бодро врет: «Время в пути четыре часа двадцать минут». А выехала я два часа назад и проехала двенадцать километров. Математика не сходится, но навигатору все равно, в отличие от меня – он оптимист.
Единственный оптимист в этой машине, не считая елочки-освежителя на зеркале, которая болтается с видом полного дзена.
– Марьванна, если мы не выберемся отсюда до вечера, я тебя продам. На запчасти. Раскидаю по винтикам по всем авторазборам столицы и области.
Да, я разговариваю с машиной. Нет, меня это не смущает. В конце концов, она названа в честь моей школьной учительницы математики – такая же маленькая, упрямая и периодически замолкающая на полуслове.
И она единственная, кто слушает меня, не закатывая глаза. Марьванна молчит. Но мне нравится думать, что с достоинством.
Утро началось так, что слово «паршиво» – это комплимент.
В шесть часов я уронила телефон себе на лицо. Экран врезался в переносицу, и там мог быть синяк размером с перепелиное яйцо. Прекрасный образ для фотографий в статье о «волшебной русской зиме», но его, к счастью, нет.
В шесть ноль пять обнаружила, что горячей воды нет. Соседи сверху уже третий месяц что-то ремонтируют, судя по звукам, строят портал в другое измерение с помощью отбойного молотка и стада слонов.
Пришлось умываться ледяной водой, подпрыгивая и шепотом ругаясь. Стены картонные, а соседи справа любят стучать по батарее.
В шесть пятнадцать кофе тоже не оказалось. Банка стояла на полке – красивая и пустая, как моя душа после звонка от Ирки. Я сама опустошила ее вчера ночью, когда до трех утра писала текст для сети фитнес-клубов.
Посмотрела в пустую банку. Банка смотрела на меня. Между нами установилось полное взаимопонимание.
В шесть тридцать был финальный удар. За окном бушевала метель. Настоящая, московская, злая. Моя «Марьванна» на парковке превратилась в сугроб, торчала только антенна, как рука утопающего. Или как средний палец судьбы, адресованный лично мне.
Я посмотрела на себя в зеркало. Волосы дыбом, под глазами тени от недосыпа, на переносице не синяк, но красное пятно.
– Сегодня я особенно неотразима, – сказала своему отражению. – Прямо картинка для обложки. Раздел: «Чего не стоит делать со своей жизнью».
Я могла бы остаться дома, написать редактору, что заболела, сломала ногу, улетела в Таиланд, была похищена инопланетянами. Могла бы сделать тысячу разумных вещей.
Не сделала.
Вместо этого я сорок минут откапывала машину лопатой, которую одолжила у дворника. Он посмотрел на меня, как на клиническую идиотку, и сказал: «Молодая, а глупая. Куда ехать в такую погоду?»
Я не нашлась что ответить. Потому что дворник был прав.
Все началось три дня назад. Как любая приличная катастрофа, эта тоже началась со звонка.
Я работаю копирайтером уже семь лет. Не тем, который за копейки строчит «Купите наш товар» на биржах. А нормальным, с портфолио, постоянными клиентами и ценником, от которого у заказчиков дергается глаз.
Пишу для глянцевых журналов, турфирм, ресторанов. Веду блог о путешествиях с двадцатью тысячами подписчиков, которые думают, что я романтичная искательница приключений, а не социофоб, выходящий из квартиры только по острой необходимости.
Мой блог, кстати, никогда не видел настоящей деревни. Только бутик-отели, спа-курорты и «аутентичные» рынки, где туристам продают магниты втридорога.
Три дня назад позвонила Ирка – однокурсница по журфаку, ныне редактор «Русского путешественника».
– Танька! – заорала она так, что я отодвинула телефон. – Выручай! Автор слился! За неделю до сдачи номера!
В мире журналистики это примерно то же самое, что «хирург ушел посреди операции, прихватив почку пациента». Катастрофа библейского масштаба.
– Сочувствую. И что нужно?
– Серия статей! Три штуки! Экотуризм в русской глубинке! – Ирка тараторила так быстро, что слова сливались в неразборчивый поток. – Сейчас это тренд! Хипстеры хотят «настоящего»! Деревенские дома, печи, колодцы, бабушки с пирогами! Ну ты знаешь!
Я не знала.
Последний раз была за МКАД... не могу вспомнить, когда это было. На даче у подруги в Подмосковье – но там был теплый туалет с биде и вай-фай.
– Ир, я городская до мозга костей. Я и в Москве-то снег редко вижу.
– Вот и узнаешь! Деревня Сосновка, Тверская область. Сто пятьдесят километров по Ленинградке, потом сорок по проселочной дороге через лес. Десять дней – успеешь к дню рождения!
– Сорок километров по проселочной дороге?!
– Это и есть аутентичность! Глушь! Елки! Воздух! Романтика!
– А интернет там есть? Или только романтика?
Пауза. Очень красноречивая.
– Ну... местами. Наверное. Где-то точно ловит.
– Ирка.
– Зато гонорар двойной! И на обложку поставим!
Я посмотрела на банковский счет. Цифры не радовали. Новый год на носу, денег не хватает.
Потом посмотрела на кактус, Генрих стоял на подоконнике – единственный мужчина в моей жизни, который не разочаровывает меня, не критикует мой вес и не уходит к коллегам помоложе.
Генрих стоял в горшке с надписью «Лучший друг интроверта». Он молчал. Но, кажется, одобрял.
– Ладно, – вздохнула. – Но если я там умру, это будет на твоей совести. Напиши на моем надгробии: «Ее убила Ирка из журнала».
21 декабря, Сосновка.
Минус 17, если верить термометру на сарае, и минус «да какая, к черту, разница» по ощущениям. Красота.
Стою у окна и смотрю, как в доме Михалны мигает свет. Мигает, потому что московская дергает за выключатель туда-сюда, видимо, проверяя, работает ли электричество. Работает. Иногда. Когда захочет.
Добро пожаловать в мой мир, дорогуша.
Маруська тычется мордой мне в бедро, требуя внимания. Или еды. Или и того, и другого, с козами никогда не угадаешь. А я рассеянно чешу ее за ухом, продолжая наблюдать.
Свет перестает мигать. Потом гаснет совсем. Потом снова загорается.
– Выключатель в коридоре заедает, – говорю в пустоту. – Нужно дернуть вверх, а потом вниз. Но ты же не спросишь, правда?
Маруська блеет. То ли соглашается, то ли предлагает сходить и показать. С нее станется, она уже дважды за вечер пыталась сбежать к соседнему дому. Что-то в этой московской козе ее зацепило. Наверное, шарф. Или запах городского отчаяния. Козы такое чуют.
Последние пять лет я живу в деревне, где население составляет пятьдесят два человека, есть одна коза с дурным характером и один магазин, который работает, «когда Люся проснется».
Не то чтобы я планировал такую жизнь.
Пять лет назад я был совсем другим человеком. Жил в Питере, открыл крафтовую пивоварню с дурацким хипстерским названием «Хмельной кот», носил бороду и думал, что понял эту жизнь.
Не понял.
Пивоварня прогорела за восемнадцать месяцев. Сначала проблемы с арендой, потом проверки. Потом партнер, который оказался не партнером, а редкой сволочью, умеющей подделывать подписи. Потом кредиты, которые нечем платить.
А потом позвонила мама и сказала, что отец умер.
Инфаркт. Прямо в поле, на тракторе. Не дождался «скорой», да она бы и не успела, сорок километров по проселочной дороге. Степаныч нашел его только через три часа.
Я приехал на похороны и остался. Сначала на неделю. Потом на месяц. Потом перестал считать.
Через год мама уехала к сестре в Тверь. Сказала, что больше не может здесь находиться, каждый уголок напоминает о прошлом. Я остался с дядей Митей, братом отца, который слишком много пьет, еще больше философствует и почему-то считает меня ответственным за всех коз, кур и теплицы в радиусе километра.
Может, так и есть.
– Жека! – доносится голос дяди Мити из кухни. – Ты там что, примерз к окну или как?
– Или как, – отвечаю, не оборачиваясь.
– Я блины приготовил. Иди ешь, пока горячие.
Иду. Дядя Митя сидит за столом, перед ним тарелка с блинами, банка сметаны и початая бутылка чего-то мутного. Самогон, надо полагать. Или, как он это называет, «лекарство от зимней хандры».
– Видел новенькую? – спрашивает он, пододвигая ко мне тарелку.
– Видел.
– И как?
– Никак. Городская. Приехала статью писать. Через десять дней уедет.
Дядя Митя хмыкает, разливая «лекарство» по рюмкам.
– Симпатичная?
– Не смотрел.
– Врешь.
Вру. Конечно, вру.
Я заметил и темные волосы, собранные в растрепанный хвост, и глаза, серые, сердитые, с огоньком. И то, как она разговаривала с козой на «вы», словно та была налоговым инспектором, а не животным весом в сорок килограммов с интеллектом табуретки.
Но дяде Мите об этом знать необязательно.
– Симпатичная, – констатирует он, не обращая внимания на мои возражения. – Правда, городская. Но глаза умные. И фигура что надо.
– Дядь Митя.
– Что? Я ж не слепой. Еще не настолько стар, чтобы не видеть.
– Она типа журналистка, приехала на десять дней, Любовь Ивановна так сказала, они созванивались. Напишет свой экотуризм и уедет обратно в Москву, к своему латте и теплому сортиру.
Дядя Митя смотрит на меня, прожигая взглядом насквозь, как рентгеном.
– Катька тоже уехала, – спокойно говорит он. – И что?
Катька. Вот кого не стоило вспоминать.
Катерина приехала в Сосновку три года назад. Фотограф искала «натуру» для какого-то проекта. Осталась на месяц, потом на два, а потом мы как-то незаметно начали просыпаться в одной постели.
Она продержалась до первых серьезных морозов. В ноябре собрала вещи и сказала: «Жень, ты хороший, но я так больше не могу. Здесь нет жизни. Здесь выживание».
Уехала. Не оглянулась.
Я тогда неделю пил с дядей Митей, потом перестал. Жизнь продолжалась: козы требовали еды, теплицы требовали внимания, снег требовал, чтобы его убирали. Некогда было страдать.
– Не хочу об этом говорить, – обрываю его.
– Как скажешь, – дядя Митя пожимает плечами и опрокидывает рюмку. – Только знаешь что? Баба как печка. Если правильно растопить – всю зиму греет. А если неправильно – угоришь.
– Это вообще о чем?
– О том, что ты сидишь тут бирюком пятый год, и если так пойдет дальше, женишься на Маруське. А она, между прочим, уже старовата для невесты.
Маруська, словно услышав свое имя, протискивается в кухню (дверь опять не закрыли) и требовательно смотрит на блины.
– Пошла вон, – говорю ей беззлобно.
Разумеется, она не уходит.
В десять вечера я понимаю, что дым из трубы дома Михалны так и не появился. Это плохо. Это значит, что московская не справилась с печкой. Это значит, что она сидит там в темноте и холоде, потому что без огня в печке к утру температура в доме упадет до нуля.
Это не мое дело. Совершенно не мое дело. Но я надеваю валенки и телогрейку.
– Куда? – интересуется дядя Митя, не отрываясь от телевизора, который показывает какую-то муть про ментов.
– Дрова проверю.
– Ага. Дрова. Которые у соседки.
– Дядь Мить.
– Молчу-молчу, – он ухмыляется. – Ты шапку надень, печник.
Выхожу. Мороз мгновенно обжигает щеки. Небо чистое, звезды такие, каких в городе не увидишь – там слишком много света, слишком много дыма, слишком много всего. Здесь только ты, снег и бесконечность над головой.
У дома Михалны темно. Нет, не совсем, в окне тускло мерцает свет. Наверное, фонарик. Или телефон.
22 декабря 6:00 Сосновка.
Просыпаюсь от холода. Не от легкого – типа «ой, одеяло сползло», а от настоящего, звериного холода, который пробирает до костей.
Печь. Чертова печь погасла.
Вскакиваю, но тут же жалею об этом. Пол ледяной, а на ногах только тонкие носки, выкрикиваю что-то нецензурное, плевать на приличия. Натягиваю все, что попадается под руку: свитер, второй свитер, шарф. Выгляжу как капуста. И чувствую себя как капуста – замороженная.
Подхожу к печке, заглядываю внутрь, угли серые, мертвые. Заслонка... открыта. Я же вчера ее закрыла! Или не закрыла? Или закрыла не так?
В памяти всплывают слова соседа: «Закроешь раньше – угоришь. Закроешь позже – тепло уйдет в трубу». Видимо, я закрыла позже. Сильно позже. Или раньше. Или вообще не в той вселенной, где законы физики работают в мою пользу.
Ладно. Я справлюсь. Я взрослая самостоятельная женщина с высшим образованием. Через двадцать минут борьбы с дровами, спичками и собственным достоинством я понимаю: нет, не справлюсь. Дрова не загораются. Спички ломаются. У меня пальцы не гнутся.
Сижу на корточках перед печкой и веду с ней переговоры:
– Ну пожалуйста. Пожалуйста, загорись. Я тебе ничего плохого не сделала. Мы только познакомились. Давай начнем сначала?
Печка презрительно молчит.
Где-то на задворках сознания мелькает мысль: можно пойти к соседу. Он вчера помог. Он явно знает, что делать. Он...
Нет. Ни за что. Я не буду унижаться перед этим... этим... дровосеком из дремучего леса. С его снисходительным молчанием и взглядом, который говорит: «Боже, какая же ты беспомощная городская клуша».
Я не беспомощная. Я просто... временно некомпетентна в вопросах печного отопления.
К восьми утра происходит чудо, огонь все-таки разгорается. Не знаю, что сработало: правильное расположение дров, сила моего отчаяния или то, что я пообещала печке больше никогда не говорить о ней плохо.
Победа. Маленькая, жалкая, но победа.
Теперь следующая проблема: вода. Вчера я обнаружила, что здесь нет водопровода. Совсем. То есть вода имеется, но в колодце. На улице. А там минус семнадцать было вчера, на минуточку.
Нахожу ведро – оцинкованное, с деревянной ручкой, как в фильмах про деревню, не хватает коромысла. Накидываю куртку поверх двух свитеров, натягиваю шапку до самых бровей и выхожу во двор.
Колодец стоит посреди участка. Деревянный сруб, ворот с ручкой, цепь. Очень живописно. Очень аутентично, так и вижу этот кадр в статье. Заглядываю внутрь. Темно. Где-то далеко внизу поблескивает вода.
Ладно. Это просто физика. Крутишь ворот – ведро опускается. Крутишь в обратную сторону – ведро поднимается. Элементарно, Таня.
Цепляю ведро на крюк. Отпускаю ворот. Ведро летит вниз. Очень быстро летит. Очень. Вороток бешено крутится, ручка бьет меня по пальцам, кричу и отскакиваю. Ведро плюхается в воду где-то в глубине колодца.
Тишина.
Смотрю вниз, ведро плавает. Плавает, а не тонет. Значит, оно не зачерпнуло воды. Значит, нужно как-то заставить его зачерпнуть. Как? Понятия не имею. Начинаю крутить ворот в обратную сторону. Цепь натягивается, скрипит. Ведро поднимается, разумеется, пустое. Пробую снова. Снова плюхается в воду и всплывает.
На пятой попытке я готова расплакаться. На седьмой уже ненавижу всю эту деревенскую романтику всеми фибрами своей городской души.
– Его нужно резко дернуть, когда оно коснется воды.
Вздрагиваю, оборачиваюсь.
Сосед. Жека. Стоит у забора в своей дурацкой телогрейке и смотрит на меня с выражением, которого я не могу понять. То ли насмешка, то ли жалость, то ли «что ты, черт возьми, делаешь с моим колодцем?»
Хотя нет. Это не его колодец, это колодец некой Михалны, которая умерла. Господи, я живу в доме мертвой бабушки.
– Я знаю, – вру. – Просто разминаюсь.
Он хмыкает, молча подходит к колодцу, молча отодвигает меня в сторону (не грубо, но решительно), молча опускает ведро. Когда цепь начинает разматываться, он делает короткое резкое движение запястьем, и я слышу, как ведро зачерпывает воду.
Поднимает его одной рукой. Ставит передо мной.
– Спасибо, – выдавливаю из себя. – Но я бы справилась сама.
– Конечно.
Это «конечно» звучит как «ни за что на свете, тупица».
– Я серьезно.
– Я тоже.
Разворачивается и уходит. Вот так. Ни «пожалуйста», ни «обращайтесь», ни даже нормального прощания. Просто уходит.
Смотрю ему вслед. Широкая спина, уверенная походка. Сколько ему лет? Тридцать? Меньше? Сложно сказать, щетина и суровый взгляд прибавляют ему возраста, но когда он отворачивается, в его профиле проступает что-то почти мальчишеское.
Стоп. Почему меня это волнует?
Тащу ведро в дом. Вода проливается на мои кроссовки. Отлично. Еще одна пара носков отправляется сушиться.
К десяти утра приходит баба Зина.
Точнее, не приходит, а врывается. Слышу стук в дверь, говорю «входите», и в следующую секунду моя кухня наполняется маленькой полной женщиной лет семидесяти, противнем с пирогами и запахом чего-то невероятно вкусного.
– Здрасьте-здрасьте! – тараторит она, пока я пытаюсь понять, что происходит. – Я Зинаида Петровна, можно баба Зина, все так зовут. Ты Татьяна, да? Из Москвы? Статью писать? Ирка звонила Любке, сказала, что приедешь. Ты ела? Небось, не ела. Вот, принесла пироги с капустой и яйцом. Чай будешь?
Открываю рот, чтобы ответить, но она уже гремит чайником.
– Садись-садись, чего стоишь. Худенькая какая, все городские такие, ничего не едите. Это от нервов. Здесь нервничать не из-за чего, здесь тихо. Скучно, правда, но тихо.
Сажусь. Пирог оказывается у меня в руках раньше, чем я успеваю возразить. Откусываю и понимаю, что это лучшее, что я ела за последние полгода. Тесто мягкое, начинка сочная, и что-то еще... какой-то вкус из детства, который я не могу распознать.
– Вкусно? – баба Зина смотрит на меня с материнским одобрением. – Рецепт от свекрови, царство ей небесное. Пеку уже сорок лет, ни разу не испортилось. Ты замужем?
22 декабря. 8:00. Сосновка.
Стою у окна на кухне с кружкой остывшего чая и смотрю на соседний участок. Смотрю уже минут двадцать, хотя давно пора идти в сарай. Там дел невпроворот, и корм не задан, и теплица требует внимания после вчерашнего снегопада.
Но я стою и смотрю.
Московская Татьяна, надо уже привыкать называть ее по имени, вышла во двор с фотоаппаратом. Большим, профессиональным, явно дорогим. Она кружит по участку, как странная птица в ярком пуховике, и фотографирует все подряд: колодец, крыльцо, угол сарая, покосившийся забор, окна с резными наличниками, которые Михална берегла как зеницу ока.
Сначала она снимает колодец анфас, потом обходит его, приседает, встает на цыпочки, отходит на три шага, возвращается на два. Каждый ракурс требует особого положения тела, и со стороны это похоже на странный танец, неуклюжий, но почему-то завораживающий.
Поправляет шапку, которая постоянно сползает на глаза, замечаю, как она хмурится, глядя на экран фотоаппарата. Видимо, результат ее не устраивает. Она снова поднимает камеру, меняет ракурс, щелкает затвором и снова хмурится.
Затем она идет к сараю. Старый, покосившийся, с облупившейся краской и ржавыми петлями, он явно кажется ей воплощением деревенской аутентичности. Фотографирует дверь, потом щель между досками, потом замок, который не закрывался уже лет десять. Присаживается на корточки и снимает что-то у самой земли, наверное, сугроб у стены или мышиные следы на снегу.
Я ловлю себя на том, что улыбаюсь. Чуть-чуть, уголком рта, но все же. И тут же одергиваю себя: хватит пялиться, как подросток на соседскую девчонку. Тебе тридцать лет, ты взрослый мужик, а это городская журналистка, которая уедет раньше, чем планировала, и забудет Сосновку, как страшный сон.
Но я продолжаю смотреть.
Теперь она фотографирует дом. Отошла к самому забору, чтобы в кадр попали и крыша, и труба, из которой – о чудо! – идет дым. Значит, все-таки научилась управляться с печкой. Молодец. Не то чтобы я сомневался... ладно, сомневался.
Но она справилась, и это почему-то вызывает во мне чувство, похожее на гордость. Хотя какое мне до этого дело? Один раз показал заслонку, и все.
– Красивая баба, – раздается голос за спиной.
Вздрагиваю так, что чуть не роняю кружку. Дядя Митя стоит в дверях кухни, прислонившись плечом к косяку, и ухмыляется в свою седую бороду.
– Я не смотрю, – машинально говорю.
– Ага. Не смотришь. Поэтому торчишь у окна уже полчаса, и чай остыл.
Смотрю на кружку. Действительно остыл. Черт.
– Просто рано проснулся и... задумался.
– Задумался он, – дядя Митя подходит к окну и тоже выглядывает во двор соседнего дома. Татьяна как раз пытается сфотографировать Марусю, которая каким-то образом снова оказалась у ее забора. Коза позирует с достоинством королевы: морда вверх, рога гордо торчат, взгляд презрительный. – Смотри, и Маруся туда же. Рогатая предательница.
– Она сама сбежала.
– Конечно, сама. А ты тут ни при чем.
Дядя смотрит на меня этим своим взглядом – насмешливым, но беззлобным. Дядя Митя вообще редко бывает злым, даже когда выпьет лишнего. Просто любит подначивать, философствовать и давать советы, о которых никто не просил.
– Знаешь, что я тебе скажу, Женька? – начинает он тоном мудреца, готового изречь истину веков. – Вот смотрю я на тебя и вижу: молодой мужик, здоровый, руки на месте, голова тоже вроде работает. А ведешь себя как пугливый заяц.
– Я не пугливый.
– Пугливый. Второй день пялишься на нее, как кот на сметану, и ни разу нормально не поговорил. Все «здрасте-до свидания», и молчок.
– Я вчера ей печку растопил.
– Растопил и сбежал. Героический поступок, нечего сказать.
Молчу, потому что мне нечего сказать. Действительно сбежал. Растопил печь, показал заслонку и ушел, даже не дав ей нормально поблагодарить. Потому что, если бы я остался, пришлось бы разговаривать. А разговоры ведут к... к чему-то, чего я старательно избегаю последние три года.
– Сходил бы и познакомился по-человечески, – продолжает дядя Митя, наливая себе чай из чайника на плите. – Пригласил бы на ужин. Или просто поговорил бы, как нормальные люди. Она же не кусается, поди.
– У меня дела.
– Какие дела? Теплица подождет. Куры тоже никуда не денутся.
– Дядь Митя, хватит, – обрываю его. – Она уедет через неделю. Смысл знакомиться?
Он отпивает чай и смотрит на меня поверх кружки.
– А какой смысл не знакомиться? Если она все равно уедет, что ты теряешь?
Вот это уже удар ниже пояса. Он знает, чего я боюсь, хотя мы никогда не говорили об этом напрямую. Знает про Катьку. Знает, как я потом две недели ходил сам не свой, как пил с ним на этой самой кухне, как однажды ночью сказал: «Больше никогда, дядь Митя. Никаких городских. Вообще никаких».
Тогда он ничего не ответил. Просто налил еще и похлопал меня по плечу.
А теперь вот это – «что ты теряешь».
– Ладно, мне пора, – говорю, ставя кружку в раковину. – Там ее машина в сарае, надо посмотреть.
– Угу. Машина. Которую ты вчера уже починил, но почему-то молчишь.
– С чего ты взял? – замираю у двери.
– С того, что я не глухой и не слепой. Слышал, как ты вечером заводил мотор. Работает как часы.
Молчу.
– Женька, – голос дяди Мити становится серьезнее, – ты же понимаешь, что это глупо? Врать, что машина не готова, только чтобы она подольше здесь оставалась? Это не поможет. Если она захочет уехать – уедет. А если останется из-за сломанной машины – это не считается.
– Я знаю.
– Тогда зачем?
– Не знаю.
Выхожу из кухни, пока он не задал еще какой-нибудь неудобный вопрос. Накидываю телогрейку, сую ноги в валенки и иду к сараю, бормоча под нос что-то о надоедливых родственниках, которые лезут не в свое дело, и о городских журналистках, которые торчат во дворе с фотоаппаратами и мешают нормальным людям жить спокойно.
22 декабря. Полдень. Сосновка.
Сосед-бука потирает макушку, которой только что приложился о капот моей «Марьванны». Стою в дверях чужого сарая и наблюдаю эту картину. Надо бы почувствовать себя виноватой, но почему-то не получается.
Может, потому что он смотрит на меня так, будто я не человек, а стихийное бедствие, случайно забравшееся на его территорию?
– Я насчет машины, – киваю на Марьванну. – Как там дела? Степаныч сказал, вы смотрели.
– Смотрел.
Пауза. Он молчит. Я молчу. Марьванна тоже молчит, хотя от нее я другого и не ожидала.
– И? – не выдерживаю первой.
– Все сложнее, чем я думал. Там не только генератор. Еще проводка барахлит, и с топливной системой что-то не так.
Внимательно смотрю на этого молчуна. Он отводит взгляд, начинает протирать какую-то железку тряпкой. Движения нервные, суетливые, совсем не похоже на его обычную уверенность.
– Серьезно? – переспрашиваю. – А вчера вечером я слышала, как кто-то заводил двигатель. Работал отлично, между прочим, у меня хороший слух.
Его рука с тряпкой замирает на секунду. Всего на секунду, но я замечаю.
– Это я проверял. И выяснил, что проблем больше, чем казалось на первый взгляд.
– То есть сначала она работала, а потом вдруг перестала?
– Бывает.
– Бывает, – с сомнением повторяю.
Наконец он поднимает на меня глаза. Смотрит прямо, твердо, с вызовом, словно я обвинила его в чем-то непристойном. Хотя, по сути, так и есть, я обвиняю его во лжи. Просто пока не понимаю, зачем ему врать.
– Послушайте, – начинает он.
– Татьяна, – перебиваю я. – Меня зовут Татьяна. Не «послушайте».
– Татьяна, – имя звучит в его устах как-то странно, непривычно. – Я знаю, что делаю. Машина будет готова, когда будет готова.
– И когда это будет?
– Дней через пять. Может, через неделю.
– Через неделю?! – не сдерживаюсь в эмоциях. – Вчера вы говорили «послезавтра»!
– Вчера я еще не знал про проводку.
Мы смотрим друг на друга. Он – с упрямством человека, который решил стоять на своем до последнего. Я – с раздражением человека, которого явно держат за идиотку.
– Знаете что, – говорю наконец, стараясь придать голосу ровный тон. – Мне кажется, вы меня обманываете.
– С чего бы мне вас обманывать?
– Понятия не имею. Может, вам нравится смотреть, как я мучаюсь без машины. Может, это какое-то местное развлечение – издеваться над городскими. Может, вы просто получаете удовольствие от моих страданий.
Бука-сосед молчит. Челюсть напряжена, на скулах играют желваки. Я попала в точку? Или, наоборот, совсем мимо?
– Я не издеваюсь, – глухо говорит.
– Тогда объясните мне, почему машина, которая вчера заводилась, сегодня вдруг требует недельного ремонта?
– Потому что я так сказал.
– Это не объяснение.
– Другого у меня нет.
Стоим друг напротив друга, как два барана на узком мосту. Он – огромный, в дурацкой телогрейке, с тряпкой в руках и масляным пятном на щеке. Я – в городском пуховике, с фотоаппаратом на шее и растущим желанием придушить его этой самой тряпкой.
– Ладно, – говорю, отступая к двери. – Неделя так неделя. Но если через неделю машина не будет готова, я найду другой способ уехать. Автобус, попутка, оленья упряжка – мне все равно.
– В Сосновку автобусы не ходят.
– Значит, пойду пешком.
– Сорок километров по лесу при минус двадцати?
– Если понадобится – да.
Он качает головой. То ли восхищенно, то ли с жалостью, не могу разобрать.
– Вы сумасшедшая.
– А вы невыносимый!
Разворачиваюсь, выхожу из сарая, хлопнув дверью так, что с крыши осыпается снег. Пусть подавится своим ремонтом. Пусть ковыряется в моей машине хоть до весны. Мне плевать. Абсолютно плевать.
Иду к своему дому, чувствуя, как горят щеки, то ли от мороза, то ли от злости. Скорее второе. Давно меня так не выводили из себя. Даже Игорь со своими «ты красивая, но...» не бесил меня так сильно.
Хотя нет, Игорь бесил по-другому. Игорь умел говорить гадости сладким голосом, оборачивать оскорбления в комплименты, убеждать, что проблема во мне. А этот... этот просто молчит и смотрит, молчит и смотрит, и от этого взгляда хочется то ли провалиться сквозь землю, то ли дать ему в лоб.
Захожу в дом, снимаю пуховик, сажусь на табуретку у печки. Ладно. Спокойно. Разберемся.
Значит, сосед меня ненавидит. Это понятно, баба Зина объяснила про городскую, которая его бросила. Логично, что он теперь шарахается от всех, кто пахнет московской пропиской и латте.
Но зачем врать про машину? Если хочет, чтобы я уехала поскорее, почему не починит ее нормально и не отдаст? Зачем тянуть время?
Может, он просто плохой механик и стесняется признаться? Нет, не похоже. Степаныч говорил, что у него руки золотые. Да и по тому, как он вчера обращался с печкой – уверенно, профессионально, – видно, что человек умеет работать руками.
Тогда что?
Может, дело во мне? Может, я чем-то его оскорбила, сама того не заметив. Может, слишком много вопросов задаю. Или слишком мало благодарю. Или не так смотрю. Или так смотрю, но не туда.
Господи, да какая разница? Он младше меня на пять лет. Мальчишка, который играет в обиженного взрослого. Пусть чинит свои машины и пасет своих коз. Мне до него дела нет.
Вообще, если подумать, много чести переживать из-за какого-то деревенского механика. У меня есть дела поважнее. Статья, например. Фотографии. Дедлайн.
Достаю телефон, перекидываю на него утренние снимки с фотоаппарата. Колодец получился хорошо, атмосферный, с инеем на срубе. Сарай – тоже ничего, если обрезать мусорный бак слева. Дом – вполне так симпатично, особенно с дымом из трубы.
Надо отправить Ирке, пусть посмотрит. А для этого надо идти на кладбище. На кладбище. За связью. В минус хрен знает сколько, я не уточняла. Моя жизнь определенно удалась.
Одеваюсь снова, три слоя, как положено, беру телефон и выхожу. У калитки торчит знакомая рогатая морда.
22 декабря, 17:00. Сосновка.
Стою у ее калитки и пытаюсь понять, какого хрена я здесь делаю?
Прошло четыре часа с нашей перепалки в сарае. Четыре часа, за которые я успел переделать все дела, какие только можно было придумать: почистил снег, задал корм курам, проверил теплицу, даже починил дверцу в курятнике, которая скрипела еще с осени. Все, лишь бы не думать о том, как она смотрела на меня перед тем, как хлопнуть дверью.
Не получилось. Думал, все равно.
«Вы невыносимый!»
Да, наверное. Невыносимый. Угрюмый. Молчаливый. Все это я слышал не раз. Катька говорила примерно то же самое перед тем, как уехать. Только мягче, потому что Катька вообще все говорила мягко, даже когда рвала мне сердце на части.
Но московская – она другая. Она не смягчает удары. Бьет прямо, в лоб, и смотрит так, будто имеет на это полное право. И почему-то именно это мне в ней нравится.
Да уж!
Дядя Митя, конечно, заметил мои метания. Он всегда все замечает, даже когда притворяется, что смотрит телевизор.
– Сходи к ней, – сказал он час назад, когда я в третий раз прошел мимо окна, выходящего на ее дом. – Позови на ужин – по-соседски.
– Она меня ненавидит.
– И что? Ты ее тоже вроде как ненавидишь. Вот и поненавидите друг друга за одним столом. Веселее будет, меня развлечете.
– Дядь Мить, это глупо.
– Глупо – это торчать у окна как приклеенный и делать вид, что тебе все равно, – он затянулся своей вонючей «Примой», которую непонятно где берет – в нашем магазине такую даже под прилавком не держат. – Сходи, Женька. Что ты теряешь?
И вот я стою здесь. Уже минуты три. Не решаясь постучать. Ладно. Соберись. Ты взрослый мужик. Ты пережил банкротство, смерть отца и бабули, уход Катьки. Неужели не сможешь пригласить соседку на ужин?
Стучу. Быстро, пока не передумал. Тишина. Потом шаги. Дверь открывается.
Она стоит на пороге в каком-то огромном свитере, волосы собраны в растрепанный пучок, на носу – очки. Очки! Я не знал, что она носит очки. Это почему-то выбивает из колеи еще больше.
– Чего? – спрашивает неприветливо.
Заслужил. Полностью заслужил.
– Ужин, – выдаю.
– Что? – моргает.
– Я готовлю ужин. Пельмени. Если хотите – приходите. В семь.
Все. Сказал. Теперь можно уходить. Разворачиваюсь и иду к калитке, не дожидаясь ответа.
– Подождите! – слышу за спиной.
Останавливаюсь, но не оборачиваюсь.
– Это что, приглашение?
– Да.
– По-соседски?
– Да.
Пауза. Я чувствую ее взгляд на своей спине – изучающий, недоверчивый.
– Хорошо, – говорит она наконец. – В семь так в семь.
Ухожу. Быстро, чтобы она не увидела, как я почти улыбаюсь.
Дома начинается паника. Не внешне, конечно. Внешне я само спокойствие. Достаю из холодильника свежий фарш, муку, яйца. Начинаю замешивать тесто.
Внутри – полный хаос. Она придет. Через два часа. Ко мне. На ужин. Зачем я это сделал? Зачем позвал? Что я ей скажу? О чем мы будем разговаривать? Я же двух слов связать не могу, когда она рядом. Буду сидеть как истукан, а она решит, что я еще более невыносимый, чем думала.
– О, пельмешки! – дядя Митя заходит на кухню, на ходу прикуривая очередную «Приму». – По какому поводу праздник?
– Открой форточку. Воняет.
– Не увиливай. Позвал ее?
Молчу. Он принимает это за подтверждение и расплывается в довольной ухмылке.
– Ну наконец-то! А то я уже думал, состаришься бобылем или в монастырь уйдешь.
– Дядь Мить, это просто ужин. По-соседски, сам говорил.
– Ага, конечно. По-соседски. Поэтому ты фирменные пельмени лепишь, которые последний раз делал на мой юбилей.
Он прав, фирменные пельмени – это моя гордость. Рецепт от бабки, доработанный лично мной за пять лет деревенской жизни. Тесто тонкое, начинка сочная, с секретным ингредиентом – каплей соевого соуса в фарш. Никто не угадывает, но все облизываются.
– Может, еще и рубашку погладишь? – подначивает дядя Митя.
– Иди к черту.
– Уже иду, – он берет бутылку самогона из шкафа и стаканы. – Накрою на стол, раз уж гости будут.
Гости. Одна гостья. Московская журналистка, которая считает меня невыносимым. Которая права, между прочим. Леплю пельмени. Методичная работа успокаивает – раскатать тесто, вырезать кружочки, положить начинку, защипнуть края. Повторить сто раз. Руки заняты, голова отдыхает.
– Знаешь, Женька, – дядя Митя снова появляется на кухне, – я ведь помню, какой ты был, когда сюда приехал. После Питера. После всего этого... – он неопределенно машет рукой. – Злой был, как собака. Ни с кем не разговаривал. Только работал и пил.
– К чему ты это?
– К тому, что потом ты оттаял. Не сразу, постепенно. А когда Катька появилась – вообще человеком стал. Нормальным. Живым.
Молчу. Не хочу говорить о Катьке. Особенно сейчас.
– А потом она уехала, и ты снова закрылся, – продолжает дядя Митя, не обращая внимания на мое молчание. – Еще хуже, чем раньше. Три года, Женька. Три года ты живешь как монах. Это ненормально.
– Мне и так хорошо.
– Врешь, – он затягивается своей «Примой» и выпускает дым в открытую форточку. – Ты не живешь, ты существуешь. Работа, дом, козы, спать. И по новой. Это не жизнь.
– Дядь Мить...
– Молчу, молчу, – поднимает руки в примирительном жесте. – Просто подумай. Она, может, тоже одинокая. Может, ей тоже нужен кто-то.
– Она уедет через… скоро уедет.
– А ты сделай так, чтобы не уехала.
– Как? – смотрю на него. Он смотрит на меня – серьезно, без обычной насмешки.
– Если бы я знал, сам бы не сидел тут бобылем двадцать лет, – он усмехается. – Но я точно знаю одно: если будешь молчать и бояться – она точно уедет. А если попробуешь... может, и останется.
Отворачиваюсь к пельменям. Руки немного дрожат, от холода, наверное. От холода. Без пяти семь я понимаю, что схожу с ума. Переоделся три раза. В итоге остановился на чистом свитере и джинсах – достаточно прилично, но не слишком нарядно. Не хочу, чтобы она подумала, что я старался.
22 декабря. 19:00. Сосновка. Дом соседа.
Сижу за чужим столом, ем пельмени и пытаюсь понять, как я здесь оказалась?
Нет, серьезно. Еще днем я хлопнула дверью сарая и поклялась себе держаться от этого невыносимого человека как можно дальше. А теперь сижу у него на кухне, пью его самогон и смеюсь над шутками его дяди так, что болят щеки.
Что пошло не так? А, ну да. Скука. Вселенская, беспросветная, убийственная скука.
Когда он постучал в мою дверь и буркнул свое «ужин, пельмени, в семь», я должна была отказаться. Вежливо, но твердо. «Спасибо, но у меня другие планы». Какие планы могут быть в деревне, где даже телевизор не работает? Неважно. Придумала бы что-нибудь – сбегать на кладбище, позависать в соцсетях.
Но я согласилась. Потому что альтернатива – это еще один вечер в доме покойной Михалны, где из развлечений только прялка в углу (я даже не знаю, как ею пользоваться), старый приемник на стене (ловит исключительно помехи) и мои собственные мысли (а вот с ними оставаться наедине категорически не рекомендуется).
И вот я здесь.
– Еще пельмешек? – дядя Митя пододвигает ко мне тарелку.
– Спасибо, я уже три порции съела.
– Три – это разминка. Вот когда пять осилишь, тогда поговорим.
Он подливает мне самогон. Я должна отказаться, уже выпила две рюмки, голова приятно кружится. Но самогон оказался неожиданно мягким, почти не обжигает горло, и пельмени под него идут как-то особенно хорошо.
– За знакомство! – провозглашает дядя Митя, поднимая свою рюмку.
Чокаемся. Пью. Закусываю пельменем. Господи, какие же они вкусные. Тесто тонкое, начинка сочная, с каким-то странным привкусом, который я не могу определить.
– Что вы туда добавляете? – спрашиваю Евгения. – В фарш?
Он смотрит на меня – впервые за весь вечер прямо, не отводя глаз.
– Секрет.
– Ну скажите! Я никому не расскажу.
– Соевый соус, – сдает его дядя Митя. – Капля на полкило фарша. Бабкин рецепт, между прочим. Она его еще в семидесятых придумала, когда соевый соус был дефицитом страшным.
– Дядь Мить, – Евгений смотрит на него укоризненно.
– Что? Девушка спросила, я ответил. Нечего секреты разводить.
Улыбаюсь. Дядя Митя мне нравится, шумный, смешливый, совсем не похож на угрюмого племянника. Он травит байки одну за другой: про то, как в молодости чуть не женился на цыганке, про то, как однажды напоил председателя колхоза до такого состояния, что тот подписал разрешение на строительство бани прямо на салфетке, про то, как Маруська в прошлом году сожрала чью-то шапку прямо с головы.
Я смеюсь. Смеюсь так, что болит живот, болят щеки, болят мышцы, о существовании которых я даже не подозревала. Когда я в последний раз так смеялась? Не помню.
С Игорем мы не смеялись. Он считал, что громкий смех – это вульгарно. Что приличные женщины улыбаются сдержанно и не показывают зубы. Три года я училась смеяться тихо, прикрывая рот ладонью, и разучилась делать это по-настоящему.
Бред.
А тут дядя Митя с его историями, самогон, пельмени, и я хохочу как ненормальная, и мне плевать, как это выглядит.
– А вот еще случай был! – дядя Митя наливает себе очередную рюмку. – Женька, помнишь, как ты первый раз корову доил?
– Дядь Мить, не надо.
– Надо, надо! Татьяна должна знать, с кем имеет дело, – он поворачивается ко мне, глаза блестят от выпитого. – Значит, приехал он сюда из своего Питера, весь такой городской, в кроссовочках, с бородой модной. И говорит: «Дядь Мить, я теперь фермер. Буду хозяйство вести». Ну я ему и говорю: «Хозяйство – это не только на тракторе кататься. Вот тебе корова, вот тебе ведро, дои».
– И что? – спрашиваю я, уже предчувствуя развязку.
– Он два часа под ней сидел! Два часа! Корова на него смотрит, он на корову смотрит, и никто не знает, что делать дальше. В итоге я сжалился, показал. Он потом три дня руками шевелить не мог – все болело.
Евгений краснеет. На его скулах проступает румянец, и это почему-то кажется мне ужасно милым. Огромный, хмурый мужик, а краснеет, как мальчишка.
– Зато теперь я дою лучше тебя, – бурчит он.
– Это да, – соглашается дядя Митя. – Освоился. Молодец. Только три года на это ушло.
– Пять, – поправляет Евгений. – Я тут пять лет живу.
– Ой, а какая разница? Главное – результат.
Я ловлю на себе взгляд Евгения. Быстрый, почти незаметный, но я замечаю. Он смотрит не на мое лицо – ниже. На водолазку. На грудь.
Отвожу глаза, чувствуя, как теплеют щеки. И дело не в самогоне.
Зачем я вообще надела эту водолазку? Облегающую, черную, которая подчеркивает все, что только можно подчеркнуть. Грудь у меня – это единственное, что нравилось Игорю без всяких «но». «Красивая грудь», – говорил он, и это был единственный комплимент без подвоха.
Когда я собиралась, сказала себе: просто хочу выглядеть прилично. Ужин все-таки, пусть и деревенский. Но потом достала косметичку. Потом потратила двадцать минут на макияж, хотя обычно обхожусь за пять. Потом накрасила губы – не блеском, а помадой, темно-красной, которую берегу для особых случаев.
Особый случай – ужин с соседом в Сосновке, которого я терпеть не могу. Ага. Конечно.
– Татьяна, а вы чем занимаетесь? – спрашивает дядя Митя. – Женька говорил – журналистка?
– Копирайтер, – поправляю. – Пишу тексты на заказ. Для журналов, турфирм, ресторанов. Сейчас вот статью про экотуризм пишу.
– Про нас, значит?
– Про вашу деревню. Про «аутентичный отдых вдали от цивилизации».
– Аутентичный, значит. Это когда сортир на улице и вода в колодце? – дядя Митя хмыкает.
– Примерно.
– Ну-ну. И что напишешь? Что мы тут дикари?
– Напишу, что здесь красиво, – говорю честно. – Тихо. Спокойно. И люди... – замолкаю, подбирая слово, – ...настоящие.
Дядя Митя расплывается в улыбке.
– Слышал, Женька? Настоящие мы. А ты боялся, что она нас чучелами огородными выставит.