ГЛАВА 1. УТРО
Фархад проснулся не сразу. Сознание возвращалось медленно и неохотно, как преступник на место преступления. Сначала явилась боль — не свет, а тьма, изнутри разъедающая череп. Она поселилась в висках тупым, вязким камнем, чье биение отдавалось в костяных стенах склепа мерным, неумолимым стуком — как будто кто-то, замурованный заживо, методично долбил притуплёнными ногтями в немую броню вечности.
И тут — шум. Не звук, а натиск. Напор бытия, врывающегося сквозь трещины сознания: чужие шаги, чужие голоса, лязг метала, ругань как молот по наковальне. День уже жил — без него, помимо него, вопреки ему. Как будто мир, устав ждать, решил продолжить своё шествие, оставив его лежать в этой яме, среди промокших одеял и остывших грез.
— Вставай, — сказали где-то рядом. Не по имени.
Он приподнял веки, как поднимают ржавую решетку над погребом, — медленно, со скрипом. Мир просочился внутрь: выщербленный потолок барака, пропахший потом и плесенью, танец пылинок в косом утреннем лезвии света, вонзенном сквозь щель в ставне. Лежать было легче, чем встать. Вставать — значило признать, что ты жив. А быть живым — значит нести ношу. Ношу времени, тела, долга, ошибок. Тело неохотно напоминало о себе: сухость во рту, тяжесть в груди, липкий пот. Он попытался вдохнуть глубже — и в этот момент боль вспыхнула ярче, словно зажгли свет в грязной комнате. Он зажмурился, уткнувшись лицом в подушку, вдавливаясь в калейдоскоп из радужных кругов — последних, жалких отсветов угасающей внутренней вселенной.
— Фарик…
Голос матери прорезал время, как теплый нож — кусок масла. Не звук, а ощущение: обволакивающее, сладкое, как парное молоко с медом. Он инстинктивно вздохнул полной грудью, и в ноздри ударил призрак — не запах, а его тень: тонкий, как паутина, аромат топленого масла и карамелизующегося сахара. Желудок, пустой и кислый, отозвался судорожным сжатием. Фархад сглотнул. Не слюну — память.
Воскресенье.
Он потянулся, не открывая глаз, желая удержать мираж. В такие утра мир за окном замедлял свой бег, а в доме совершалось таинство. Мама стелет на пол скатерть, белую, с вышитыми гранатами. В центре — сияющая латунная миска. Тулумба. В ней, утопленные в янтарном сиропе, застыли заварные палочки — сокровища Шехерезады, золотые слитки из страны детства. Он — пират, ворующий это добро, не ведая его цены. Их всегда было мало — ровно столько, чтобы вкусить рай, но не насытиться им.
Когда-то он спросил у матери, откуда берутся эти сладости. Она улыбнулась и сказала, что Всевышний приносит ночью — если сын был послушным. Фархад верил. Он вообще легко верил матери. В Бога — через неё. Всевышний был не на небесах — Он жил в ее улыбке.
Он мечтал увидеть Создателя. Хотел попросить, чтобы тулумбы было больше. Потому что ел их только он. Старшая сестра воротила нос и боялась прикоснуться. Мать говорила, что сыта. Отец ругался — за пустые траты. Фархад не понимал, какие траты, если это дар Аллаха.
Однажды он проснулся ни свет ни заря и увидел, как мать тихо собирается. Сердце его забилось: значит, сегодня он увидит, откуда приходит сладкое. Прокрался за матерью, как индеец за бледнолицым, сердце — птица в клетке ребер.
Улица была узкая. Дома стояли близко друг к другу, как люди, которым некуда разойтись. Камни под ногами были неровные, и мать шла быстро, чуть наклонившись вперёд, будто несла что-то ещё — не в руках.
Он помнил её спину.
Не лицо — спину.
Тогда она казалась ему большой. Сейчас, вспоминая, он видел, какая она была худая. Как платок сидел слишком свободно. Как шаги были короткими, но уверенными, будто она всё время боялась опоздать.
Он шёл и смотрел на её следы. Они оставались на пыльной дороге — неглубокие, сразу исчезающие. Он не понимал, что следы бывают разные. Одни остаются в земле, другие — в людях.
Рынок начинался ещё издалека. Сначала — шум. Потом запахи. Потом лица.
Она доставала деньги. Он помнил это особенно ясно. Как будто именно тогда что-то щёлкнуло — не в голове, а глубже. Деньги были сложены аккуратно. Она пересчитывала их не потому, что боялась ошибиться, а потому что знала: лишнего нет.
Он тогда не знал слова «экономия». Он знал только «хватит» и «не хватит».
Она торговалась. Не громко. Без злости. Просто спрашивала, ждала, кивала. Иногда отказывалась и шла дальше. Он видел, как она выбирала — долго, внимательно, как будто выбирала не продукты, а смысл бытия.
Он тогда ждал другого. Ждал света. Знака. Чего-то, что подтвердило бы: мать просто идёт навстречу чуду.
Но чуда не было.
Была усталость. Была сумка, которая становилась тяжелее с каждым шагом. Были руки, которые потом будут месить тесто. Были часы, в которые она не ляжет отдохнуть.
Сахар был рассыпан по бумаге. Масло — жёлтое, плотное. Яйца — тёплые, будто их только что вынули из под курицы.
Он видел, как в потной кухне, согнувшись над тазом, часами вымешивает тесто, а потом, улыбаясь, будит его: «Сынок, смотри, что Аллах тебе оставил!» Он увидел не чудо, а труд. Священнодействие любви, которое он принял за магию. И украл это чудо, не поняв его цены.
Он вдруг понял, что всю жизнь шёл за ней. Не рядом. Не навстречу. А следом. Пользуясь тем, что она расчищала дорогу.
И когда она остановилась — он не знал, куда идти дальше. След давно исчез, а дорога оказалась не его.
— Эй, ты слышишь? — голос был грубый, чужой.
Фархад открыл глаза.
Потолок был низкий, серый. Воздух — тяжёлый. Никакого масла. Никакого сахара. Только запах немытого тела и вчерашнего алкоголя.
— Работать пора.
Боль в висках сменилась тяжелой, свинцовой каской. Он поднялся, и кости его заскрипели, как ветхие половицы. Мир качнулся. Где-то внутри ещё звучал тот голос — «Фарик», — но он уже знал: это не зов, а эхо. И за ним больше никто не придёт.
Умывальник был в конце коридора. К нему вели следы — мокрые, грязные, как будто здесь всегда ходили одни и те же люди, но каждый раз — впервые.