Я всегда представляю себе, как этот процесс должен протекать внутри. Раз или два на дню я обязательно ловлю себя на том, что невольно пытаюсь воссоздать ход обработки бумаги в своем воображении, и мне кажется, я исполняю этот мысленный танец на «отлично». Все дело в темноте. Темнота — кожух неизвестности, темница страхов, ложь измен. Мы смотрим вглубь темной комнаты, когда нам четыре года и мы вдруг дома одни, и наш крохотный рассудок не в силах нарисовать картину, что может жить в этой темноте. Нам легче включить телевизор. А потом и большую люстру под потолком. Забраться с ногами на диван и от всей души надеяться, что родители вернутся до того, как сон сморит нас или по телеку закончатся передачи. Это сделать куда проще, чем попытаться представить образ, таящийся в глубоководной тьме.
Точно так же и здесь. Раньше люди моей профессии занимались что называется кустарничеством. Несмотря на то, что среди них встречались непревзойденные профессионалы — лучшие из лучших, как часто я слышу в рекламе очередного боевика. И уж если провести параллель с Гойей и Сальвадором Дали, то можно с уверенностью сказать: эти люди достигли высочайшего мастерства. Естественно, их самоотверженность заслуживала двусторонней награды: во-первых, они могли нести ответственность за каждый снимок, во-вторых, им было позволено наблюдать рождение картины наяву. Весь процесс, от начала до конца.
К сожалению, я включился в мир фотографий уже тогда, когда ручной способ уподобился древним динозаврам и оказался за пределами времени, а проще сказать — умер. Я с первых же дней сел за свежий процессор фирмы «Фуджи», оглядел клавиатуру, получил сносное представление о «кишках» и оснастке принтера, и, дальше, — мог чесать свой собственный нос. То есть дальше носа я и не мог видеть, а происходящий внутри процесс оставался для меня мифической загадкой. Если я и представлял себе события внутри, то опираясь лишь на механическую сторону, а остальное дорабатывал мой мозг. Ведь все, что там перемещалось, находилось в кромешной темноте, поскольку даже дилетанту ясно, что лучик света — мгновенная смерть для фотобумаги.
Иногда, при большом объеме отпечатков, когда на валах и шестеренках машины собиралась грязь, я слышал тихий, протяжный скрип. И-и-и-н, И-и-и-н, И-и-и-н. Как заезженная лошадка. И в такие минуты мой мозг сразу же начинал работу, обнаруживая неизвестную мне тягу к высокому творчеству. Я представлял, как шестеренки трутся друг о друга, их зубья аккуратно вваливаются в пазы; как несколько насосов поочередно подгоняют в рабочие баки глотки свежей химии, как валики траков плотно обхватывают ленту бумаги, словно изголодавшийся любовник обнимает ладонями фотографию женщины; как длинная бумажная петля, извиваясь, неторопливо тянется сквозь все внутренности процессора, пока не приближается к резаку, и можно уже наблюдать конечный результат. Сходно с перевариванием пищи, не так ли? Только в случае с человеком выходной продукт вряд ли кем-то сравнится с шедевром. Иногда мне кажется, что в этом вся наша жизнь. Жажда поглощать и нежелание оборачиваться, когда пища проходит по кишкам и выскальзывает наружу.
С фотографией все обстоит по-другому.
После обеда приехал Леня Ефремцев. Вечно загорелый мужик с голубыми глазами. Он мне нравился. От него всегда пахло машинным маслом и одеколоном. Он был весельчак и скор на слово, как все шоферы. Я мало с ним общался, только по долгу службы, и иногда во мне просыпалось сожаление по этому поводу: я думаю, мы могли бы стать друзьями.
— «Рынок» на мази?— улыбаясь, спросил он с ходу.
— Куда ему деться.
Я ногой выдвинул коробку с заказами и подтолкнул в его сторону. «Рынок» означал торговые точки нашей фирмы недалеко от Центрального Рынка. Точки располагались на достаточном расстоянии от головного филиала фирмы, поэтому девушки принимали там заказы на следующий день на послеобеденное время.
— Проследи, чтобы расписались в журнале,— предупредил я.— В прошлый раз потеряли конверт, и никто не знает, куда его угораздило попасть.
— Проверим!— клятвенно заверил Ефремцев.
Он подхватил внушительного вида коробку с выпирающими из нее конвертами со штампом фирмы на каждом и удалился.
Я продолжал работу над дневными заказами. Их объединяло одно: все они так или иначе не должны были задержаться в магазине дольше сорока минут. Быстрота, способ отменной конкуренции. Фото за сорок минут! Торопитесь? Бога ради! Сделаем минут за двадцать! Операторы свое дело знают, исключительные профессионалы!
Профессионалом я не был. Руководствовался единственно опытом, продиктованным мне временем. Мне, Сереге Арсланову и Володьке Кашину — моим сменщикам. За два года машина заставила нас вызубрить все тонкости ее работы назубок. Принтер представлял собой укомплектованный со знанием дела аппарат с сортировщиком на верхней крышке — рядом с резаком. Через две улицы от нас стояла еще машина, там сортировщик подгонял заказы прямо к оператору. Экономия времени, признак прогрессивной конкуренции. Мне же это не нравилось. Жизнь моя и без того состояла из сидячих моментов, чтобы пренебрегать возможностью поразмяться возле сортировщика, проверяя, не вышло ли на заказе какого-нибудь дефекта — неожиданной соринки на улыбающейся рожице или прилипчивого волоска на каждом кадре.
— Новая партия.— Марина Кудрикова показалась из-за угла аппарата, держа в руках коробку с надписью «Р1» — проявитель для печатной машины. Сейчас внутри я мог заметить дюжину заказов. Она приблизилась и поставила коробку у моих ног.— Селезнев,— проникновенно сообщила она.— Постарайся с ним. Нудный мужик.
— Постараемся.— Я отмел все остальные заказы и взялся за Селезнева. Нудный мужик. Из тех, кто придерется к положению солнца на небе, требуя либо убрать его за кадр, либо срезать плату за отпечаток, раз уж вы все равно ни черта не можете, шарашкина контора!
— Если попадется что-нибудь такое, — заговорщицки улыбнулась Марина,— ты меня позови, ага?
Она одарила меня любезным взглядом и развернулась, чтобы вернуться к витрине. Я проследил за ней, когда она шла к выходу из помещения, где стояли агрегаты и где сидел я. Симпатичная, сексуальная, с вываливающимися из открытой блузки грудями, в юбке, позволяющей четко представить то, что под материей. Марина — идеальный вариант для нашего босса, Валерия Коновалова. Любительница «клубнички», когда на фотографиях вылезают несупружеские пары, застигнутые и увековеченные щелчком затвора в несупружеских играх. Ценный объект для привлечения клиентов со всего города. Я подумал, тянуло бы меня к ее распахнутым грудям и обтянутому заду, будь я просто клиентом. Вероятно, да. Коновалов, во всяком случае, знал в этом толк.
Я с усердием взялся за Селезнева — нудного мужика. В принципе, мне было до его нудности как до войны в Израиле, — претензии клиентов редко меня касались. Только самые дотошные — твердо настроившиеся дождаться босса, — доставляли мне некоторые хлопоты. Но надо отдать должное Коновалову, он знал толк не только в сексуально-взвинченных девицах. Он прекрасно понимал, когда человеку хочется пропитаться злостью, — просто так, нашелся бы повод. И только первый закон любого коммерсанта — клиент всегда прав! — вынуждал Коновалова устраивать разнос нерадивому оператору прямо на глазах неудовлетворенно-фригидного заказчика. Я это знал, но внутри все равно возмущался. Впрочем, все это цветочки.
Я «отшлепал» Селезнева и взглянул на часы. Без пяти шесть. Скоро магазин закроется, и я останусь здесь один до самого утра. Я уже предвкушал наступление этого времени, когда со всех точек Леня Ефремцев привезет заказы, и моя коптерка будет напоминать склад маленьких частичек судеб и затронутых пленкой моментов. Я любил это время. Именно оно, в конечном итоге, сделало со мной то, кем я стал.
Мне нравилась моя работа; но ничто не могло сравниться с ночным одиночеством, когда я оставался один на один с заказами. Не могу точно вспомнить, когда именно я вступил в фазу нездорового возбуждения от развернувшейся перед моими глазами жизни. Быть может, в тот момент, когда я стал, с легкого языка наших приемщиц, исключительным профессионалом. И мои отлаженные, машинальные действия не вызывали во мне скрытого дискомфорта.
Мы работали по сменам — одни сутки труда, двое отдыха. В производстве это именуется отсыпным и выходным. Суть от этого не менялась: свободного времени было навалом. Я знал, что мог бы справляться и с одним напарником,— с некоторых пор работа стала сама моя жизнь, — только помалкивал. Не мне вторгаться в область, подвластную Валерию Коновалову.
В девять часов Леня Ефремцев подкатил свою «девятку» к дверям магазина и выгрузил из нее коробки с заказами.
— Лабай, Филимон. Удачный денек.— У него всегда был удачный денек, даже если заказы едва просматривались на дне коробки.
— Это радует.— Я уже снял свой «бэйджик», на котором значилось: «Филимон Ряскин, оператор», и перестал быть оператором Филимоном Ряскиным, а стал просто Филимоном Ряскиным. «Бэйджик» был необходим для тех редких случаев, когда приемщица не справлялась с напором вопросов, которыми ее забрасывал излишне дотошный клиент, и тогда на сцену выступал я.
— Хотел купить тебе пива по дороге, да вспомнил, что ты не пьешь на работе,— сообщил Ефремцев.
— Выпивка мешает сосредоточиться,— назидательно произнес я.— Главное, хватило бы сигарет.
— Ну, ладно. Тогда я сваливаю. Закрыть тебя?
— Да.
Леня Ефремцев вышел за дверь и навесил на нее амбарный замок. В окно я видел, как его машина вырулила со стоянки и рванулась к Проспекту Октября. Я немного переждал, потом пересек рабочее помещение и вышел в небольшую комнатку, где стояла газовая плита. Я сварил себе кофе, съел пару бутербродов с колбасой, выкурил сигарету, ни о чем не думая. Затем направился к застывшему в режиме ожидания процессору. И началась моя жизнь.
Я знал, что ребята — мои напарники — стремятся выполнить работу как можно быстрее, после чего заваливаются на стоящий у стены топчан и дрыхнут оставшиеся часы до рассвета, пока в девять утра не приходит Леня Ефремцев и не будит их. Мои же часы растягивались вплотную до открытия магазина. Раньше и я был таким. До тех самых пор, пока фотография не пожрала мою душу. Я их понимал — оба имели семью. Мне же никто не мог помешать как следует выспаться днем. Если уж на то пошло, я мог вообще не спать. Иногда мне казалось, что я ощущаю в себе силы щелкать кнопками вечно. Как сумасшедший писатель. Только я выводил уже готовые произведения.
Первый же заказ заставил меня испытать минутное разочарование. Оно быстро развеялось: я уже научился обнаруживать в повседневных кадрах тончайшие элементы различия. Я давно смирился с тем, что народ нашей страны не устает блистать противоречиями. Все эти непрерывные дебаты о скудости нашего существования, низкой заработной плате, упадке вместо ожидаемого расцвета. В то же время фотографии раскрывали передо мной картину общенациональной, нескончаемой гульбы. Порой я давился со смеху, когда видел на снимках неутомимые попытки новоиспеченного фотографа поймать в объектив осоловевшие рожицы. Как правило, передний план занимала бутылка, а лица составляли вторичную декорацию — они как мошки вокруг лампы, изо всех сил лезли в фокус, чтобы потом с чувством гордости демонстрировать домашние снимки родственникам (здесь предполагается аханье и восторженные дифирамбы). Я даже мог слышать их реплики:
— Давай, снимай, черт тебя дери.
— Левее возьми, меня срежешь!
— Голову, голову не откуси.
— Пригнись, не в цирке наверное.
Смехотворная цена всем этим выкрутасам — 4 рубля за один фотоснимок. Смехотворная, если выходит некий кадр, на котором бутылка уже выпита, а люди далеки от понимания, где находятся и что вообще за свет бьет им в глаза. Веселье меркнет, стоит опытам с фотоаппаратом вылиться во все 36 кадров, и на конверте появляется цифра, заставляющая проникнуться хмурыми думами.
Я «отшлепал» пленку, выдернул ее из рамки, отправил на крышку над дополнительными баками. Сел, вынул второй заказ. Иногда попадались прямо-таки идиллические картинки. Порой — однообразно-каменные физиономии на фоне какого-нибудь старого ковра, вызывающие у меня ухмылку. Я уже все видел в рамке для негатива. Редкие заказы задерживали меня возле сортировщика — это были либо настоящие шедевры, в непрофессиональном понимании (от этого они казались еще колоритнее), либо черная неразбериха. Я долбил кадры, где люди менялись местами, усаживаясь перед объективом, время от времени кто-то выпадал из общей компании, а его место занимал другой. Эту компашку не назовешь многословной: напряженные, невыразительные лица, как по специальной подборке, все озабочены лишь тем, чтобы не мигнуть в самый ответственный момент и не выйти кривыми и подслеповатыми. Не исключено — слова одобрения и вялые аплодисменты после щелчка.
Выходные я провел — ни то, ни се. Постоянно ловил себя на том, что душа моя тянется к коптерке в центре города. Я смотрел телевизор, иногда пил пиво, разговаривал сам с собой, гулял по улицам, написал письмо матери в другой город. Отсыпно-выходная программа меня изматывала. Дни тянулись, замедляемые моим желанием. Так всегда бывает, я заметил это еще в школе: стараешься максимально приблизить момент экзаменов, чтобы потом быстренько перепрыгнуть через них, а вместо этого видишь полную остановку времени.
Когда подошла моя смена, неделя Марины Кудриковой миновала, ее сменила Ирина Галичева. Симпатичная девушка изысканных нравов. Коновалов и тут проявил природную изобретательность: сексапильная Марина вдруг уступала место сдержанной Ире. У них были даже свои постоянные клиенты, выбирающие недели в соответствии со своим понятием прекрасного. Кому-то нравилась будоражащая воображение Марина, кто-то приходил в восторг от колоритно-строгой Иры. Она была похожа на студентку-выпускницу университета — собранную, красивую, знающую себе цену, при случае не гнушающуюся флирта, избавившись от дымки деловитости, войдя в образ женщины-змеи. Женщины-змеи тоже всегда были в моем вкусе. Если бы у меня был выбор, я бы предпочел неделю Ирины Галичевой.
Дождавшись обеда, я приготовил две чашки кофе и вышел из рабочего помещения к витрине. Обеда, как такового, у нас не существовало (еще один нюанс ожесточенной конкуренции), но человеческая природа не позволяла забыть о том, кто мы есть, и что именно мы создаем роботов, а не они нас.
Я протянул одну чашку Ирине и уселся рядом с ней. С ней я мог поговорить. Не то чтобы Марина подавляла меня своей раскрепощенностью, просто такая у меня натура: не может открыться одному куску женской плоти — ей подавай интеллект.
— Сегодня что-то вяло, — заметила Ирина, отхлебывая от чашки.— Народ как уснул.
— Я понял,— ответил я, мельком оглядев пустой салон. — Смотрела последний заказ?
— Нет. Что там?
Всплеска нездорового любопытства, как у Марины, я не заметил, и это мне тоже в ней нравилось.
— Кто-то приехал с юга,— кисло ответил я.
Она нагнулась, ее стильный пиджак оттопырился, и я заметил под ним нежную мягкость груди. Вытащила из коробки с готовыми заказами набитый конверт.
— Этот?
— Ну.
Она достала фотографии и стала их разглядывать. Пару раз она вздохнула. Я ее понимал. На этой работе не больно разживешься, чтобы иметь возможность свалять на юг.
Ну, и я оказался прав.
— Моя голубая мечта,— проговорила Ирина, не поднимая глаз.— Никогда не была на юге.
Я не ответил, глотнул кофе и откусил булочку.
— Зарплата по современным меркам грошовая. — Она пожала плечами.— С другой стороны, хорошо хоть так.
— Тебе нравится здесь работать?— спросил я.
Она оторвалась от снимка, на котором мужчина с женщиной преклонных лет стояли на фоне зеленоватых волн, заполнивших мир до горизонта.
— Нравится — не нравится, какая разница,— ответила она минуту спустя.— Все одно лучше, чем на прошлой работе: там я только и получала зуботычины от начальства. Ну, а ты?— в свою очередь спросила она, глядя на меня странным, изучающим взглядом, который всегда заставлял меня тушеваться, хотя я этого и не показывал.— Тебе-то самому как?
— Я — другое дело! — В моем голосе прозвучала уверенность, которую кусок булки во рту только усилил.— Я работаю сдельно. Зарплата приличная. Центр города, что еще сказать. Думаю, ничто не отобьет у людей охоту фотографироваться.
Я немного покривил душой. Доходили слухи о новой компьютерной технологии, медленно, но верно наводняющей страну. Коновалов успокаивал. Если такой аппарат и появится в нашем городе, цена за фотоснимок отпугнет любого клиента.
— Но ведь ты не думаешь, что будешь сидеть здесь всю жизнь?— оторвала меня от раздумий Ирина, и я удивленно на нее уставился. Мне ни разу не приходило в голову ставить вопрос вот так ребром. Всю жизнь? А что заключает в себе это слово? Дни между рождением и смертью? Время, когда не знаешь, что может случиться завтра: развалятся планы или рухнет страна? Правильно ли будет сейчас думать о будущем?
— Не знаю,— ответил я честно.
В салон вошла женщина, на ходу вынимая из сумочки пленку. 36 кадров, механически отметил я. Зарождение удачного заказа. Ирина Галичева тут же отложила фотографии, отставила чашку с кофе и занялась привычной работой.
Ни до, ни после я уже не испытывал такого глубочайшего потрясения, как в ту ночь. Вполне возможно, хотя я в этом и не убежден, случай этот послужил причиной последующих событий. Стал своего рода взрывом в будничных процессах. Как твердое микроскопическое тело подобно бильярдному шару разбивает привычный строй молекул, заставляя их разлетаться во все стороны, словно застигнутых врасплох ночных кошек. Может, и так. Но я думаю, настоящие причины лежат даже не во мне, а в многообразии действительности, способной меняться от спокойствия безоблачного неба до ужаса реликта из зарытого саркофага.
Я, не глядя, выуживал конверты из коробки, извлекал пленки, одним резким движением «антистатика» протирал их, бомбил кадры в соответствии с указаниями на конверте, отправлял заказы в последовательный ряд к сортировщику. Конверт этот ничем не выделялся среди других, казался таким же серым и однотипным, каким может казаться вагон поезда. Но ведь никто не знает, какие сцены разворачиваются на вагонных полках, образно называемых кроватями. Вот и я не знал. Понял только, что негатив ужасно «пережжен»: смутное лицо в центре кадра, вокруг него — чернота. Кто-то снят в упор, к тому же явно на белом фоне, а потому немудрено, что отразившийся от белизны свет вспышки разбил четкие границы изображения, превратив снимок в передержанную катастрофу. Я отрешенно подумал еще, что люди никак не научатся правильно выбирать расстояние от фотографируемых объектов, а потом пропустил пленку в рамку и отщелкал нужные кадры.
Я сразу забыл о пленке — привычно убрал со снимка красный цвет, преобладающий на передержанных кадрах, добавил плотности, отослал заказ к остальным. Скоро я обрезал петлю, и лента отправилась в свой долгоиграющий полет — прямиком к резаку.
Когда я просматривал фотографии, привычно расфасовывая их по конвертам, я вновь наткнулся на тот заказ. Мельком взглянул на первую «пережженную» фотографию, — мне сразу стало ясно, почему кадр вышел таким, снятые младенцы всегда вызывали во мне недоумение. Их гладкая, нежная кожа удивительно отражала от себя залп лампы-вспышки. Ребенок — мальчик или девочка, в таком возрасте трудно угадать по лицу,— лежал с закрытыми глазками и умиротворенным личиком. Он спал. Но краем мозга я уже улавливал надвигающуюся атаку ужаса. Ребенок действительно спал, но не в кроватке, как мне подумалось вначале, а в маленьком гробике. И сон его был из тех снов, что не имеют конца.
Я стоял возле агрегата с этим снимком в руке целую вечность, не ощущая ни времени, ни пространства. Я не мог прийти в себя. Нет ничего страшнее смерти ребенка. Даже гибель безмозглого животного не способна вызвать в человеке столько глубинных эмоций. Зверь, какой бы малыш он не был, думаю, всегда предчувствует приближение смерти. Маленький ребеночек не может этого знать. Он продолжает ползать по полу, в упоении познавая мир, а когда по пути он начинает кашлять, и на маленькой ладошке остаются капельки крови, он недоуменно смотрит на них: что это такое взялось из его рта? Он может вновь сунуть ладошку в рот, проверяя кровь на вкус, а потом он замечает какую-нибудь матрешку и радостно ползет за ней, продолжая познавать мир, который уже давно вынес ему ледяной, бесстрастный приговор. Он будет двигаться, пока не упадет.
Я вдруг со всей отчетливостью нарисовал эту картину в голове, пока не сообразив, что не мог достигнуть такой яркости даже размышляя о внутреннем процессе агрегата. Малыш шумно ползает в окружении собравшихся в светлой комнате родственников. Иногда он смотрит на них, не беря в толк, отчего это их глаза так странно блестят. А потом кто-то берет его на руки — отец или бабушка,— и они хотят навсегда запечатлеть в душе этот момент, впечатать его в мозг каленым прутом. Момент единства с маленьким существом, прижатым к груди. Но малыш не хочет оставаться прижатым. Он увлечен сверкающей безделушкой и крутится из стороны в сторону, чтобы вырваться из хватки взрослых и кинуться к приглянувшейся вещице.
А потом я вижу этого малыша на руках у отца, и он испуганно и с надеждой смотрит на мелькающие вокруг него белые двери больницы. Ему уже не хочется исследовать их. Он понимает, что почему-то не может двигаться.
Я вышел из оцепенения, когда вдруг какой-то момент сверкнул в моем мозгу, выбив из забытья. Я порывисто схватил пленку, не отдавая себе отчета, зачем я это делаю, и быстро пробежался глазами к самому ее хвосту — тем кадрам, которые не были заказаны клиентом. Я едва не взвыл от того, что увидел. Но потом сразу подумал, что мне-то, собственно, какая разница.
Но тем не менее: на четырех или пяти последних кадрах я ясно различил блики какой-то вечеринки. Я даже смог разглядеть улыбки на лицах людей, и готов ручаться, что это не мое воображение. Я видел: люди гуляли, и они были весьма довольны.
Они были довольны... Что ж, народ экономит на пленках. Пленки нынче стали дорогими. И на одной тридцатишестикадровке можно встретить самые различные события.
Воскресенье — день ревизии. В узком смысле этого слова. Обе машины забивались смердящим болотным дермецом, они требовали к себе должного отношения. По воскресеньям магазин был закрыт, поэтому тот из операторов, чья смена приходилась на этот день, должен был уважить аппараты, обеспечив дальнейшую бесперебойность их работы.
С утра я пришел пораньше. Отключил обе машины, слил использованную химию из баков, вытащил фильтры, отнес их в ванную и залил водой. После этого занялся траками: осторожно выудил их из гнезд машины и тоже отправил в ванную отмокать. Включил аппараты, прокачал насосы. На проявочной машине насос проявителя сбился на два деления. Я устранил неточность. Сзади истошно завопил принтер. Оглянувшись, я увидел на табло категоричную надпись: НЕТ PS. То есть, по-нашему, стабилизатора. Или, совсем уж по-простецки, воды. Залив в свободное ведро воды, я влил все десять литров в дополнительный бачок.
— Жри H2O,— сварливо ответил я призывно вопящей машине.— Не захлебнись свежачком.
Я вернулся в ванную и принялся чистить траки, соскабливая с валов жесткой зубной щеткой накопившуюся грязь. Когда траки обрели первоначальный вид, кто-то загрохотал входной дверью.
Было 1. 06. Поэтому это мог быть только Леня Ефремцев. Вместе с ним в помещение вошел Андрей Байдаков, наш незаменимый управляющий. На его универсальные плечи, еще сохранившие следы тренировок, ложилось множество обязанностей. Он заведовал химией и бумагой, расход которых мы усердно вносили в специально отведенный для этих целей журнал; он рыскал по городу, подмечая приемлемые места для открытия новых точек (быстрая конкуренция, что же еще); он также поддерживал связь с московской фирмой — единственной в своем роде, занимающейся ремонтом «глюкующих» аппаратов. На моем веку принтер «глюковал» дважды, и один раз — по моей вине. По неосторожности (больше по неопытности) я сбил настройку линз, и Марине с Ирой приходилось очень долго объяснять недоумевающим клиентам, почему они на снимках вдруг превратились в китайцев. «Я не китаец и не индеец, вашу мать! — вопил тогда Селезнев, наш постоянный клиент и просто нудный мужик. — Посмотрите, разве я такой? Что вы мне очки втираете?» Очки втирались ровно до тех пор, пока худой парень не прибыл из далекой столицы и не исправил все погрешности, тем самым разворошив мошну Коновалова, ну, и Байдакова тоже.
— Привет. — Они по очереди пожали мои в потеках химии руки. Ефремцев подхватил коробки со вчерашними заказами. Байдаков уселся на топчан и закурил.
— Не закрывай дверь,— сказал он уходящему Лене Ефремцеву.— Я посижу тут.
Он уставился на машины таким взглядом, как смотрят на несносного пони, застывшего посреди дороги.
— Как работа?— спросил он.
— Как в танке!— бодро ответил я.— Отбелка для проявочной заканчивается.
Взгляд Байдакова сразу же сделался насупленным. Он затянулся, глядя на тусклое окошечко бака отбелки, где уровень катастрофически приближался к минимально допустимому.
— Встряли мы с этой отбелкой, блин— пожаловался он.— Я считал, она пойдет медленнее.— Он опять задумался, потом, словно обращаясь к самому себе, сказал: — Может, разбодяжим?
— Серебро полезет,— уверенно посулил я.— Пленки станет невозможно печатать.
— Знаю.— Теперь в его голосе слышалась усталость. Как будто он только что предпринял последнюю по-детски слабую попытку.— Один хрен ради этого в Москву не поедешь. Придется здесь докупать, блин. Дороже.
Я промолчал. Я всегда молчал, когда слышал это слово. Мне было на это наплевать, но я знал, как близко к сердцу принимает Байдаков потерю каждой копейки, поэтому старался напустить на себя нейтрально-сочувствующий вид. Главное, чтобы не урезали зарплату. Ведь так?
Вытащив из ванной мытые траки, я принялся устанавливать их в гнезда. Андрей Байдаков все еще курил, наблюдая за моими действиями.
— Как объем?— снова спросил он. Я забыл указать на еще одну непреложную обязанность управляющего салона Фуджи-фото. В то время как Коновалов набирал девиц на должность приемщиц, Андрей Байдаков с ними спал. По моим грубым подсчетам выходило, что он уже должен был пропустить по третьему кругу всех доступных жительниц города. С этой стороны казалось странным, что его фотография до сих пор не украшает мемориальную доску, посвященную жертвам чумы 20 века. Видать, Бог его бережет.
— Нормально,— отозвался я, не повернув головы.— Лето ведь. Правда, хотелось бы больше.
— Угу,— промычал Байдаков.— не ты один такой. Вспомни, как было раньше: заказов как грязи. Это сейчас народ от пленок нос воротит. Пожрать бы.
— Люди вряд ли перестанут этим заниматься. Я так думаю: если уж ты подсел на наркоте, никуда тебе не деться.