Пролог

Поезд мерно постукивал колёсами по рельсам, за окном проплывали серые поля и голые берёзы. Я сидела у окна в старом вагоне электрички, прижавшись лбом к холодному стеклу, и тихо плакала. Слёзы текли сами собой, я даже не вытирала их.

Меня зовут Аделина. Двадцать шесть лет. Преподаватель рисунка и композиции в небольшой художественной школе на окраине города. Все говорят, что у меня «лёгкая рука» и хороший вкус, но начальство регулярно вызывает меня в кабинет и ругает за то, что вместо отчётов, планов и методичек я рисую «всякую ерунду». Последний раз директор прямо сказала: «Высоцкая, если вы и дальше будете вместо работы устраивать самодеятельность, мы будем вынуждены с вами расстаться».

Я промолчала. Что я могла ответить? Что мне просто тошно жить без этой самодеятельности? И что я могу поделать, если детям кубы с конусами осточертели не меньше, чем мне?

А теперь я еду в деревню к бабушке. Точнее… к тому, что после нее осталось. Бабушка умерла две недели назад. Тихо, во сне. Мне позвонила соседка и сказала, что нужно приехать, разобрать вещи, решить что-то с домом. Я взяла отпуск за свой счёт и села в первый же поезд.

В сумке лежит старый альбом с набросками. На последней странице — портрет Максима Орлова. Моего коллеги, преподавателя скульптуры. Высокий, немного растрёпанный, с тёплыми карими глазами и оттенком суровости на лице — в общем, достойный пример мужской силы. Он сам был как каменное изваяние, как тот Аполлон в музее. Я влюбилась в него почти сразу, как только пришла работать в школу полтора года назад. Он всегда был со мной мил, иногда приносил кофе, шутил, что мои рисунки «слишком красивы для этого мира». А я краснела и не знала, куда деть глаза.

Но он никогда не смотрел на меня так, как я хотела. Для него я была просто милой, немного странной Адой, которая хорошо рисует и всегда помогает с бумагами. А он… он встречался с нашей завучем по воспитательной работе — яркой, уверенной в себе Катериной.

Я вытерла щёку рукавом свитера и тихо всхлипнула.

Жизнь у меня какая-то… серая. После университета я так и не смогла стать «настоящей художницей». Работа, аренда крошечной однушки, иногда подработки иллюстрациями по ночам. Последние отношения были в школе — и те две недели и с одним поцелуем. Я до сих пор девственница, и мне уже стыдно в этом признаваться даже самой себе. Двадцать шесть лет, а я до сих пор мечтаю о том, как однажды меня поцелуют под дождём, как сильные руки обнимут меня и низкий голос скажет на ухо, что я красивая. Не «милая», не «симпатичная», а именно красивая.

Я обожаю романтику, хоть в моей жизни ее никогда и не было. По вечерам читаю любовные романы, смотрю старые фильмы с Ричардом Гиром и Брэдом Питтом, где мужчины говорят красивые слова и готовы на безумства ради любимой. Рисую их — идеальных, нежных, страстных. А потом прячу рисунки подальше, потому что стыдно. Стыдно, что в реальной жизни я — самая настоящая тихая мышка с волосами в гульку, в старых свитерах и без капли уверенности в себе.

Бабушка всегда говорила: «Аделечка, ты у меня самая красивая. Просто ещё не встретила того, кто это увидит». Теперь её нет. И мне так грустно, что даже дышать больно.

Я достала из сумки маленький блокнот и карандаш. На чистой странице начала быстро набрасывать: высокий силуэт мужчины, широкие плечи, нежные руки, которые обнимают девушку со спины. Девушка на рисунке немного похожа на меня, только волосы у неё красиво развеваются, а глаза сияют счастьем. А ведь это именно бабушка научила меня рисовать…

Поезд качнулся на стрелке. Карандаш дрогнул, и линия получилась кривой.

Я закрыла блокнот, прижала его к груди и снова посмотрела в окно.

— Хоть бы что-нибудь в моей жизни изменилось… — прошептала я едва слышно. — Хоть бы один раз… кто-то по-настоящему увидел.

Слёзы снова потекли по щекам. За окном уже начинало темнеть, а электричка всё так же мерно стучала колёсами, увозя меня к пустому бабушкиному дому, где меня ждали только тишина, старые вещи и воспоминания.

Я не знала, что совсем скоро моя тихая, серая жизнь треснет по швам и никогда уже не будет прежней.

Глава 1. Память о бабушке

Поезд остановился на маленькой станции с покосившейся табличкой «Санкино». Я вышла на перрон, и холодный апрельский ветер сразу ударил в лицо, заставив плотнее запахнуть куртку. Сумка оттягивала плечо, но я почти не замечала тяжести. Вокруг было тихо — только где-то далеко лаяла собака да шелестел сухой прошлогодний лист под ногами.

На перроне меня уже ждала тётя Люба — соседка бабушки. Полная женщина в старом пуховике и цветастом платке, она обняла меня крепко, по-родственному, и сразу запахло знакомым: пирогами, дымом из печки и чем-то ещё, что я всегда называла «деревенским».

— Аделечка… — вздохнула она, отстраняясь и вытирая глаза уголком платка. — Совсем ты похудела. Поехали, провожу тебя до дома. Ключ у меня, я там немного прибралась, чтобы не так страшно было.

Мы шли по разбитой дороге между старых деревянных домов. Некоторые окна уже были заколочены, другие светились тёплым жёлтым светом. Санкино заметно постарело за те годы, что я сюда не приезжала. Ничто не в силах убежать от времени.

Дом бабушки стоял на самом краю деревни, ближе к лесу. Старый, но ещё крепкий, с резными наличниками и покосившимся крыльцом. Тётя Люба открыла дверь, и меня сразу обдало знакомым запахом — сухих трав, старого дерева и едва уловимого аромата бабушкиных духов «Красная Москва».

— Я тебе свет везде включила, — сказала она. — В холодильнике оставила молока и яиц, хлеб на столе. Если что нужно — кричи, я через дорогу услышу. Не стесняйся.

Она помолчала, глядя на меня с жалостью.

— Ты это… не грусти сильно. Бабка твоя хорошая была. Светлая. И тебя очень любила.

Когда дверь за тётей Любой закрылась, в доме стало совсем тихо. Только старые половицы слегка поскрипывали под моими ногами. Я медленно обошла комнаты. В кухне всё осталось как при бабушке: вышитая скатерть, чашки с золотой каёмочкой, на подоконнике — засохший фикус, который она упорно пыталась спасти каждую весну.

Я прошла в маленькую спальню. На кровати лежало аккуратно сложенное одеяло, а на тумбочке — её очки в старой оправе. Я взяла их в руки и вдруг почувствовала, как горло сжимается. Теперь у этих родных вещей нет хозяйки.

Время было не позднее, но усталость навалилась на меня так же быстро, как и печаль. Пора было идти спать.

Через полчаса я сидела на старой бабушкиной кровати, поджав ноги, и смотрела на мерцающий свет ночника. Электричество в доме было слабым, лампочка то и дело мигала, словно тоже устала. За окном тихо шумел лес, а в комнате пахло сухими травами и старым деревом. Я не стала ложиться — знала, что всё равно не усну.

В руках у меня была старая фотография в деревянной рамке: бабушка, ещё совсем молодая, держит на руках маленькую меня. Мне года три, не больше. Я смеюсь, а она смотрит на меня так, будто я — самое большое чудо на свете.

Родителей я почти не помнила. Они погибли, когда мне было четыре. Автокатастрофа по дороге с дачи — банально и в то же время больно. Бабушка тогда приехала в город, собрала мои вещи в один чемодан и увезла меня сюда, в Санкино. «Теперь мы с тобой вдвоём, Аделечка», — сказала она и больше никогда не говорила о том дне. Только иногда втайне плакала перед маминой фотографией.

Я выросла здесь, в этом доме. Лето проводила босиком, бегая по тёплой земле, осень — собирая яблоки и рябину, зимой — катаясь с горки на старых санках. А весной… весной бабушка сажала меня за стол у окна и говорила: «Давай рисовать, пока свет хороший».

Она никогда не ругала меня за испачканные краской пальцы или за то, что я рисовала на обоях в коридоре. Наоборот — хвалила. «У тебя глаз живой, — говорила она. — Ты видишь то, чего другие не замечают».

Я вспомнила, как в восемь лет плакала, потому что в школе надо мной смеялись: «Ада — сирота, Ада — деревенская». Бабушка тогда обняла меня, вытерла слёзы своим платком и тихо сказала: «Пусть смеются. Они просто не знают, какая ты внутри. У тебя внутри целый мир, а у них — пусто».

Она научила меня не бояться тишины. По вечерам мы сидели вдвоём у печки — осталась еще с советских времен, — бабушка вязала, а я рисовала. Иногда рассказывала сказки — не те, что в книжках, а свои. Про девочку, которая умела рисовать так красиво, что её картины оживали. Я верила каждой её истории.

Когда мне исполнилось шестнадцать, она отвезла меня обратно в город — «чтобы получила нормальное образование». Сняла мне комнату у хорошей женщины, сама вернулась в деревню. Но каждые выходные приезжала или вызывала меня к себе. «Не забывай, кто ты», — повторяла она.

Я выросла без мамы, которая заплетала бы косы, и без папы, который учил бы кататься на велосипеде. Но у меня была бабушка. Она была и мамой, и папой, и единственной подругой. Когда я поступила в художественный колледж, она продала свою золотую цепочку, чтобы купить мне первые нормальные краски и мольберт. Когда я плакала по телефону, что ничего не получается и я бездарность, она спокойно отвечала: «Всё получится. Просто продолжай рисовать. Не бросай то, что так любишь».

А теперь её нет.

Я прижала фотографию к груди и тихо заплакала — не громко, а так, как плачут, когда уже нет сил сдерживаться. Слёзы капали на старое покрывало, оставляя тёмные пятна. Мне двадцать шесть, а я всё ещё чувствую себя той маленькой девочкой, которую бабушка забрала из города и обещала, что всё будет хорошо.

— Я так скучаю… — прошептала я в пустоту комнаты. — Без тебя всё такое серое, бабушка. Как будто краски кончились.

В комнате было холодно, но я не стала топить печь. Просто завернулась в бабушкин старый плед, и легла поверх одеяла. Глаза закрывались сами, но сон не шёл. Я лежала и вспоминала её руки — тёплые, немного шершавые от работы по дому, но такие нежные, когда она поправляла мне волосы или показывала, как правильно держать карандаш.

Где-то около трёх ночи я всё-таки задремала. Мне приснилось, как мы с бабушкой сидим за столом, рисуем, а за окном цветёт сад. Она улыбается и говорит: «Видишь, Аделечка? Мир не такой серый, если у тебя есть краски и верный набор кистей. А может, там, в картинах, тебя еще ждет твой собственный мир».

Глава 2. Старые кисти

Я вернулась в город глубокой ночью. Электричка пришла с опозданием, и последние автобусы уже не ходили, поэтому до дома я добиралась пешком через холодный апрельский ветер. Ключ в замке повернулся с привычным скрежетом. Квартира встретила меня темнотой и запахом застоявшегося воздуха.

Я даже не стала зажигать свет. Сбросила куртку прямо на пол в коридоре, прошла в комнату и упала на кровать, не раздеваясь. Сумка с бабушкиным кейсом осталась стоять у двери. Сил хватило только на то, чтобы натянуть на себя одеяло. Последняя мысль перед сном была: «Завтра… завтра я обязательно попробую».

Утром будильник прозвенел безжалостно рано. Голова была тяжёлой, глаза опухшие от вчерашних слёз. Я кое-как привела себя в порядок: собрала волосы в привычную гульку, надела старый серый свитер и джинсы. В зеркале отражалась всё та же тихая мышка. Ничего не изменилось.

В художественной школе меня встретили как обычно — суетой и запахом гуаши. Едва я успела поставить сумку в учительскую, как в дверь заглянула ассистентка директора Лариса:

— Высоцкая, директор срочно вызывает.

Сердце неприятно сжалось. Я пошла по длинному коридору, чувствуя, как ладони становятся влажными.

В кабинете директора пахло кофе и бумагой. Ирина Владимировна — высокая статная дама с вечным разочарованием на лице, сидела за столом, строго поджав губы.

— Аделина Сергеевна, вы снова опаздываете с отчётом по программе второго полугодия. И вчерашнее занятие… дети проболтались, что вместо композиции вы опять позволяли им «просто рисовать что хочется». Здесь вам что, кружок по интересам? Мы вообще-то престижное заведение, готовим лучших выпускников и конкурируем со студией Андрияки.

Я стояла, опустив глаза. Взгляд директора из-под очков буравил во мне дыру.

— Я… стараюсь, чтобы детям было интересно, — слабов промямлила я.

— Интересно — это не значит бесконтрольно. У нас есть методические указания. Если вы не можете их выполнять, мы найдём человека, который сможет. У вас испытательный срок уже давно закончился, Высоцкая. Не заставляйте меня принимать неприятные решения.

Она говорила ещё что-то про дисциплину, про отчёты и про то, что «свобода — это хорошо, но в меру». И еще что-то про очереди талантливых специалистов, которым не терпятся занять здесь место, которое может случайно освободиться. Я кивала, чувствуя, как внутри всё сжимается в тугой комок. Когда меня наконец отпустили, я вышла из кабинета с горящими щеками и тревожностью о будущем. Фриланс и без того не шел, заказов не было — на творческом рынке уже хозяйничал искусственный интеллект. Если я лишусь единственного стабильного заработка, то…

— Ада!

В коридоре я почти столкнулась с Максимом. Услышав его голос, я едва не подпрыгнула, после чего с трудом натянула на лицо приветливую улыбку.

Он шёл навстречу с папкой в руках, в своей обычной потёртой рубашке с закатанными рукавами.

— Ада? Привет. Ты в порядке? Выглядишь… уставшей.

Я почувствовала, как лицо снова краснеет. Голос предательски дрогнул.

— Да… нормально. Просто… бабушка умерла… я ездила в деревню.

— Сочувствую, — он слегка нахмурился, в карих глазах мелькнула настоящая забота. — Если нужно помочь с чем-то — говори. Я могу подменить на занятиях или… ну, ты знаешь.

Он замолчал, явно подбирая слова. Я стояла, не зная, куда деть руки. Хотела сказать что-то лёгкое, шутливое, как он всегда шутил со мной, но в горле застрял ком.

— Спасибо… — только и выдавила я. — Я… я в порядке.

Максим кивнул, но грустно улыбнувшись. Изредка на его лице появлялась улыбка, и тогда суровый вид преображался, становясь заботливым и практически нежным.

— Ладно. Если что — я тут. Не замыкайся, ладно?

Он пошёл дальше по коридору, а я осталась стоять, глядя ему вслед. Сердце колотилось глупо и громко. «Просто милой, немного странной Адой» — снова прозвучало в голове. Я сжала кулаки и быстро пошла в класс, чтобы не расплакаться прямо здесь.

Рабочий день тянулся бесконечно. Уроки, дети, краски, бесконечные объяснения про перспективу и цветовой круг. К концу дня я чувствовала себя выжатой как лимон.

Когда я наконец открыла дверь своей квартиры, уже стемнело. Сумка с бабушкиным кейсом всё так же стояла у входа — нетронутая.

Я сбросила ботинки, не включая большой свет, и прошла к столу. Включила только настольную лампу. Руки сами потянулись к кейсу.

Кисти лежали ровно, будто ждали именно меня.

— Ладно… — тихо прошептала я. — Попробуем.

Сначала я просто набрасывала карандашом. Быстро, почти лихорадочно. Лист ватмана прижат кнопками к столу. Лёгкие линии: высокие деревья с серебристой корой, домики на деревьях, соединённые ажурными мостиками, фонарики из светящихся цветов. Эльфийская деревня. Такая, какой я её всегда представляла в детстве, когда бабушка дала мне почитать Толкиена.

Карандаш летал по бумаге. Я почти не думала — рука сама знала, что делать. Когда набросок был готов, я откинулась на стуле, вытерла ладонью лоб и посмотрела на часы. Было уже половина второго ночи.

Но спать не хотелось совсем. К тому же, я уже опоздала на здоровый сон, о чем завтра и так герасименко пожалею.

Я снова открыла кейс, выбрала несколько кистей — широкую для неба и фона, пару средних и самую тонкую для деталей. Развела краски. Запах льняного масла и пигмента ударил в нос — знакомый, тёплый, ассоциирующийся у меня с бабушкой.

И я начала красить.

Сначала небо — глубокое, ночное, с серебристым отливом. Потом листва, которая светилась изнутри. Маленькие огоньки в окнах домов на деревьях. Эльфийская деревня оживала под моими руками. Я добавляла блики, тени, тончайшие прожилки на листьях. Время исчезло. Остались только краски и тишина.

Когда деревня была почти готова, я вдруг почувствовала, что этого мало.

Я взяла новый лист.

Теперь — фигуры.

Высокие, стройные эльфы и эльфийки. Длинные волосы, острые уши, глаза, в которых отражается звёздный свет. Они смеялись, танцевали на мостиках, держались за руки. Я рисовала их легко, почти играючи. Один эльф получился особенно красивым — широкие плечи, уверенная осанка, теплые карие глаза даже сквозь суровый на первый взгляд облик.

Загрузка...