Мои пальцы всегда знали больше, чем мой разум. Ещё до того, как я научилась читать ноты, я могла на слух определить фальшивую струну на старом бабушкином пианино, а звук заедающего механизма часов вызывал во мне почти физическую боль.
Неудивительно, что я, девочка, выросшая среди шестеренок и камертонов, выбрала путь реставратора. Я не просто чинила сломанное, я вдыхала жизнь в замолкшие голоса прошлого, возвращала им их первозданное звучание. Казалось, каждый инструмент, каждая старинная шкатулка рассказывали мне свою историю, и я была лишь их внимательным слушателем и целителем.
Мне было всего двадцать, когда я впервые увидела его. Маэстро. Виктор. Его имя тогда гремело в кругах антикваров и коллекционеров, как самый чистый, совершенный аккорд. Он был известен не только своим безупречным вкусом и глубочайшими знаниями, но и невероятным талантом восстанавливать то, что другие считали безвозвратно утерянным. Его мастерская, расположенная в старинном особняке на одной из тихих улочек города, была для меня чем-то вроде священного храма. Я, студентка третьего курса, попала туда на практику, дрожа от благоговения и предвкушения.
Сам Виктор был воплощением того, что я представляла себе как гения. Высокий, с вьющимися темными волосами, которые он постоянно отбрасывал назад, обнажая высокий лоб. Глаза, цвета крепкого кофе, горели страстью, когда он говорил о своей работе. Его движения были точны и изящны, как у дирижера, готовящегося к исполнению сложной симфонии. В нем чувствовалась невероятная внутренняя энергия, которая притягивала, заставляла забыть обо всем на свете. Он был не просто мужчиной, он был явлением.
И я, наивная, жаждущая знаний и восхищения, мгновенно попала под его обаяние. Первое время я была лишь тенью, ходила по пятам, стараясь не мешать, но впитывая каждое слово, каждое движение. Он мог часами рассказывать о скрипке Страдивари, о ее идеальных изгибах, о секрете лака, о душе, что жила в ее дереве. И я слушала, затаив дыхание, чувствуя, как мир вокруг сужается до одной точки – его голоса, его рук, его страсти. Мне казалось, я никогда не встречала человека, так беззаветно влюбленного в свою работу. Он был словно алхимик, способный превращать прах в золото, а мои собственные, пока еще не окрепшие знания, казались мне ничтожными по сравнению с его мудростью.
Однажды, когда я аккуратно сортировала старые винтики и шестеренки, он обратил на меня внимание. Он работал над сложнейшим механическим театром, привезенным из далекого Парижа, и какой-то крошечный, почти невидимый элемент не давал ему покоя.
— Вера, — его голос был низким, бархатным, и от него у меня по телу пробегали мурашки. — Подойди сюда. Что ты видишь?
Я подошла, сердце колотилось где-то в горле. На столе лежал миниатюрный, невероятно сложный механизм, больше похожий на ювелирное украшение, чем на часть куклы.
— Я... я вижу, Маэстро, что эта пружина, она... чуть ослаблена. И, возможно, угол крепления одной из тяг смещен на долю миллиметра. Это вызывает небольшой люфт, который нарушает синхронность, — я указала на едва заметные детали, почти неощутимые глазом.
Он склонился, прищурился, а затем медленно выпрямился. На его лице появилась едва заметная, но очень теплая улыбка.
— Браво, Вера. У тебя удивительный глаз. И слух, не сомневаюсь. Никто другой не смог бы заметить в тебе твой дар… Маэстро? Ты считаешь, что я…
В тот момент я почувствовала себя на вершине мира. Его похвала была дороже всех наград. Он словно открыл для меня дверь в свой мир, признал во мне равную, пусть и юную, душу. И даже то, что я выдала свое обожание с головой меня не смущало – где я, а где он! Да, это признание, но и без меня этот человек знает, что он лучший.
С того дня всё изменилось. Он стал моим наставником не только по бумаге, но и по сути. Я проводила в мастерской дни и ночи, забывая о еде и сне. Мы работали бок о бок, а иногда я просто наблюдала, как его руки творят чудеса. Он рассказывал мне истории каждого инструмента, каждой шкатулки, которую когда-либо восстанавливал. Он учил меня не просто технике, а философии реставрации: уважению к прошлому, терпению, умению слушать едва различимый шепот времени.
— Каждый предмет, Вера, — говорил он, слегка касаясь полированного дерева старинного рояля, — это своего рода душа. Ей нужно довериться. Почувствовать ее боль, ее утерянную мелодию.
И я доверяла. Доверяла ему без остатка, видя в нем не просто учителя, а идеал, к которому стремилась. Он был моим миром, моим вдохновением, моим всем. Я впитывала его знания, его манеры, его страсть. Наши беседы часто затягивались допоздна. Мы пили крепкий чай с мятой, сидя среди разобранных механизмов и пахнущих старым деревом инструментов.
Он рассказывал о своей мечте – открыть музей уникальных механических диковинок, где каждый экспонат будет не просто мертвым предметом, а живой историей. И я, завороженная, представляла себя рядом с ним, помогающей ему воплощать эту мечту.
— Мы создадим нечто великое, Вера. Вместе, — говорил он, и его глаза светились таким энтузиазмом, что я верила ему безоговорочно. Он был моим солнцем, и я была его спутницей, отражающей его свет.
Его похвалам не было конца. Он мог часами расписывать мой талант перед коллегами и клиентами.
— Вы только посмотрите, что Вера сделала с этим хронометром! — восклицал он, демонстрируя идеально отлаженный механизм. — У нее руки из золота! Она скоро превзойдет даже меня, самого, как она выражается, Маэстро! — он смеялся, а я краснела от гордости и смущения, но в душе ликовала. Его слова были для меня бальзамом, подтверждением того, что я не просто ученица, а нечто большее.
Я верила в его искренность. Верила, что он видит во мне потенциал, который никто до него не видел. Он был первым, кто по-настоящему оценил мой дар. Это было вихрем. Моя жизнь, которая до него казалась размеренной и предсказуемой, наполнилась яркими красками и немыслимыми эмоциями.
Я была влюблена, безумно, отчаянно влюблена. В его талант, в его харизму, в его обещания великого будущего. И когда он сделал мне предложение, это не было сюрпризом, скорее, естественным продолжением нашей общей истории.
Я тогда не видела, что за его комплиментами скрывалось нечто иное: нечто, что подтачивало меня, словно невидимый жучок старую древесину.
—Вера, ты молодец, — говорил он, откладывая в сторону увеличительное стекло и глядя на результат моих многочасовых трудов над миниатюрным механизмом старинных часов. — Еще немного, и ты достигнешь моих вершин.
Его улыбка, полная снисходительности, тогда казалась мне благословением. Я верила ему. Верила, что иду правильным путем, что каждый восстановленный мною шедевр приближает меня к его гению. Он позволял мне работать над сложнейшими деталями, теми, что требовали не просто мастерства, а интуиции, почти слияния с предметом. Его руки, такие точные в демонстрации, часто уставали от кропотливой работы над микроскопическими элементами. А мои могли работать часами, забывая о времени, почти не ощущая напряжения. Мы стали командой. Он был головой, визионером, лицом. А я была его рабочим инструментом: руками, глазами, терпением.
Я восстанавливала скрипки, которые потом пели в руках известных музыкантов. Но имя Веры никто не знал. Я чинила часы, механизмы которых были сложнее целого мира, и они снова отсчитывали секунды чьей-то жизни. Но моя фамилия не значилась ни на одной из табличек. Он выставлял их на продажу, произносил вдохновенные речи перед коллекционерами, рассказывая о тайнах мастерства, о возрождении к жизни. И каждый раз, когда звучали аплодисменты, его глаза блестели от самодовольства. Мои же глаза блестели от гордости за наше общее дело, за то, что мы смогли это сделать.
Дни складывались в недели, недели в месяцы, месяцы в годы. Мы жили в прекрасной квартире, которая была одновременно и нашей мастерской. Стены были увешаны эскизами, полки ломились от книг по истории искусств и старинных инструментов. Запах полироля, старого дерева, металла и лака стали для меня запахом дома. Казалось, так будет всегда.
Мы поженились через год после моей практики. На скромной церемонии, без лишней помпы. Как он выразился: «Мы люди искусства, Вера. Нам не нужна эта суета. Нам достаточно нашего общего дела и нашей любви.».
Я кивала, счастливая. Разве для меня было что-то важнее его слов, его одобрения? Я была его послушной ученицей, его верной спутницей, его молчаливым партнёром.
Когда мне исполнилось тридцать пять, во мне проснулось другое глубинное желание. Желание, которое я долго подавляла, боясь нарушить хрупкий баланс нашей жизни.
— Виктор, — сказала я как-то вечером, когда мы сидели в нашей уютной гостиной, глядя на огонь в камине. — Я… я думаю, нам пора завести ребёнка.
Я ждала, что он улыбнётся, обнимет меня, скажет, что это прекрасная идея. Но его лицо напряглось. Он отложил книгу, которую читал, и повернулся ко мне.
— Ребёнка? Вера, дорогая, ты же знаешь, сколько времени и сил отнимает наша работа. Ты хочешь, чтобы я отвлёкся от своего призвания? Ты хочешь отвлечься от помощи мне? У нас с тобой уже есть ребёнок — наше общее дело. И оно требует всего нашего внимания, — в его голосе не было злости, только лёгкое недоумение, словно я предложила нечто совершенно абсурдное.
— Но, Виктор, — пыталась я возразить, — это же… продолжение нас. Это сделает нас настоящей семьей.
—А разве мы не семья? — спросил он, и в его глазах читалось искреннее удивление. — Мы живём вместе, работаем вместе, разделяем страсть к искусству. Что может сближать нас ещё больше? Ты просто устала, дорогая. Отдохни немного, и эти мысли уйдут.
Он погладил меня по волосам, и это прикосновение было отстранённым, как к ценному, но бездушному предмету. Я больше не возвращалась к этой теме. Поверила что, возможно, он прав. Что наше «общее дело» и есть смысл нашей жизни. А дети — это удел других, тех, кто не обладает таким высоким призванием, как мы. Моё желание постепенно затихло, растворившись в лёгкой горечи стружки и лака, в бесконечном круговороте реставрационных проектов.
Так прошло еще почти двадцать лет. Я перешагнула сорокалетний рубеж. Потом незаметно приблизились и сорок пять. Морщинки у глаз стали глубже, серебряные нити появились в волосах. Он тоже изменился, но по-другому. Его уверенность в себе стала еще более выраженной, его голос – еще более властным.
Он всё чаще уезжал на выставки, аукционы, встречи, и я оставалась одна в мастерской, погружённая в свою работу. Его отсутствие стало привычным.
Я даже находила в нём некое спокойствие – никто не стоял над душой, не «нахваливал», не требовал отчета о проделанной работе. Я просто работала, безмолвно, вдохновенно.
А потом все рухнуло.
Не сразу, нет. Это было похоже на то, как трещина в старинном фарфоре, сначала почти незаметная, медленно, день за днем распространяется, впитывая цвет кофе или чая и становясь заметной, пока не разрушит всю целостность. Сначала это были мелочи: забытые звонки, странные отговорки, неожиданные задержки на «очень важной встрече». Он стал чаще проверять мой телефон, но свой всегда держал при себе. Я списывала это на усталость, стресс от бесконечных сделок.
До тех пор, пока не нашла это… Маленький, но очень характерный шёлковый платок, пахнущий легкими цитрусовыми духами, которые были совсем не в моем вкусе. Он лежал на нашей кровати, словно насмехаясь. Моё сердце сжалось, превратившись в ледяной комок. Я всегда считала себя сильной, рациональной, способной справиться с любой проблемой. Но к этому я не была готова.
— Виктор, — мой голос был чужим, дрожащим, когда он вернулся домой, — чей это платок?
Он посмотрел на меня, потом на платок. В его глазах мелькнуло что-то похожее на досаду, но не вину.
— Ах, этот… — он махнул рукой. — Какая-то студентка забыла. Приходила по поводу диссертации. Не бери в голову.
Но я не могла “не брать в голову”. В его голосе не было привычного равнодушия, только раздражение от того, что я задала этот вопрос. Это было хуже лжи.
— Какая студентка? — настаивала я.
И вдруг все части головоломки начали складываться в ужасную картину. Молодые аспирантки, о которых он иногда вскользь упоминал. Его новые блестящие костюмы. Увеличение командировок.
Мир вокруг меня сузился до размеров маленькой затхлой комнаты, которую я снимала на окраине. Стены, кажется, были пропитаны чужими печалями, а единственное окно выходило на глухую кирпичную стену дома напротив.
Вот она, моя новая реальность. Моя жизнь, которая когда-то была яркой, наполненной дыханием времени, звоном инструментов и тихим торжеством возрождённой формы, теперь пахла сыростью и безысходностью.
После того как Виктор, мой муж, мой бог, моя вселенная, выбросил меня со своей орбиты, словно ненужный осколок, я осталась ни с чем.
«Ты никто, просто тень. Без меня ты ноль, серая мышь с отвёрткой.». Слова эти резали и натирали где-то в подреберье до сих пор, как стеклянная крошка, застрявшая под кожей.
Как он мог? Как мог тот, кто когда-то клялся в любви, так легко стереть меня из своей жизни, из нашей общей истории? Мне было сорок восемь, и я чувствовала себя не просто старой, а высушенной, опустошенной. Каждое утро я просыпалась с ощущением, что мой внутренний механизм сломался. И никто, даже я сама, не могла его починить. Впервые в жизни я не знала, куда приложить свои руки, свой бесконечный запас терпения. Нужно было как-то жить.
И я, «серая мышь с отвёрткой», нашла себе работу. Не в уютной, залитой светом мастерской среди изысканных предметов искусства. Нет. Моим новым пристанищем стали запасники старого городского музея.
Пыльные, забытые всеми коридоры, заполненные тысячами предметов, которые ждали своей очереди или не ждали ничего, просто медленно умирали под слоем вековой пыли. Здесь не было сияющих витрин, восторженных взглядов посетителей или гордых объявлений об отреставрированных шедеврах. Здесь была тишина, иногда нарушаемая шорохом прошмыгнувшей крысы или скрипом старых полок.
И это было почти успокаивающе. Никто не ждал от меня чудес. Никто не присваивал моих заслуг. Я была просто Вера: одна из тех, кто перебирает, каталогизирует и порой, если повезет, спасает то, что ещё можно спасти.
Мой новый начальник, пожилой, вечно чем-то недовольный мужчина по имени Григорий Иванович, с хриплым голосом и в вечно помятом пиджаке, выдал мне очередное задание:
— Верещагина, — он бросил на стол пыльную карточку, — вот, займитесь этим. Привезли из закрывшихся фондов. Напольный секретер, восемнадцатый век. Никто не смог открыть, а ломать, слава всем Богам, не дали. Какие-то там механизмы, говорят. Пробовали уже всё, плюнули. Может, у вас, как у бывшей… кхм… жены нашего знаменитого… ну, вы поняли, получится. Только без фанатизма. Сломаете...
Я взяла карточку. «Кабинет-секретер графа Делакруа». Подпись внизу: «Граф был одержим идеей исправить ошибки прошлого.».
Странно. Мне это сразу показалось странным. Ошибки прошлого… Разве их можно исправить? Секретер стоял в самом дальнем, самом тёмном углу запасника, словно прячась от любопытных глаз. Массивный, из тёмного, почти черного дерева, он казался живым. И дышал.
Я почувствовала это сразу, едва поднесла к нему руку. Не просто старый предмет, а нечто большее. Его поверхность была испещрена резьбой, имитирующей извилистые лозы и причудливые цветы, но главное, что бросалось в глаза — это его закрытость. Никаких видимых щелей, замочных скважин, ручек. Монолит. Как будто он хотел скрыть от мира все свои тайны.
Я провела пальцами по его холодному дереву, прислушиваясь к ощущениям. Где-то там, глубоко внутри, таилась сложная система. Я почти слышала, как спят его шестерёнки, как замерли пружины, ожидая пробуждения. Мои пальцы, мои верные, натренированные пальцы, которые Виктор называл своими, теперь принадлежали только мне. И они безошибочно скользнули по поверхности, ища неровности, едва заметные зазоры, микроскопические выступы, которые могли бы указывать на скрытый механизм.
Дни сменялись ночами. Сотрудники расходились по домам, оставляя меня в одиночестве с моими старыми друзьями – предметами. Под светом тусклой лампы я забывала обо всем. О Викторе, о боли, о предательстве. Был только секретер и я. В целом мире мы оставались вдвоём. Я чувствовала его "боль", долгое одиночество, желание, чтобы тайны были раскрыты. Это было почти телепатическое общение.
И вот глубокой ночью, когда город уже давно погрузился в сон, а я почти слилась с тишиной запасника, я нашла его. Едва заметный шов в резьбе, прикрытый искусно выточенным листком. Я надавила. Легкий щелчок и крошечная, почти невидимая дверца приоткрылась, обнажив крошечную замочную скважину и миниатюрный фигурный ключ.
Мое сердце забилось чаще. Сколько же рук пытались это сделать? Сколько глаз скользило по этому месту, не ощутив и не заметив ничего? И только я, «серая мышь с отвёрткой», смогла.
Ключ был старинным, с витиеватыми изгибами, идеально подходящий для замка. Мои пальцы дрожали, когда я вставила его. Повернула. Сначала медленно, потом с усилием. Послышался мягкий щелчок, а затем, словно проснувшись после долгого сна, внутри секретера начали вращаться шестерёнки: еле слышно вначале, потом всё быстрее и громче.
Из недр кабинета полилась музыка. Странная, меланхоличная, будто тысячи маленьких скрипок плакали, одновременно, переплетаясь с хрустальным звоном и низкими гулкими нотами. Это была мелодия прошлого, полная тоски и какой-то древней тайны. Я прижалась ухом к дереву, пытаясь уловить каждый звук, каждую ноту. Мои глаза закрылись.
Я плыла в этой музыке, забыв обо всем, что было до этого момента. Мелодия обволакивала меня, проникала в каждую клеточку. И тут… резкий скрипучий звук! Механизм заело. Моя рука по привычке инстинктивно потянулась внутрь, чтобы поправить. Так всегда было. Я всегда чинила сломанное.
Пальцы нырнули в узкое отверстие, нащупали что-то металлическое, пружинистое. И в ту же секунду кожу пронзила острая боль. Я не просто уколола палец, а почувствовала, как что-то глубоко вонзилось в плоть. Отдёрнув руку, увидела, как на кончике пальца, в месте разрыва плоти выступает крошечная капля крови. Но не боль меня поразила.
Мелодия! Она изменила тональность. Стала громче, оглушительнее, словно тысячи голосов запели в унисон. Комната вокруг меня начала плыть, предметы смазывались, стены искажались, пол уходил из-под ног. Запах музейной пыли, такой привычный, растворился, уступив место новому аромату. Сырость. Уголь. И... лаванда. Сладкий, неожиданный, который заполнил легкие, вытесняя всё остальное. В голове зашумело, перед глазами потемнело. Последнее, что я запомнила – ощущение падения. Словно проваливаешься сквозь время и пространство. И эта оглушительная незнакомая мелодия, которая стала единственным, что осталось доступно.
Едкий, въедливый запах первым пробился сквозь ватную пелену сна. Смесь застарелой пыли, прогорклого машинного масла и чего-то ещё, холодного, металлического. Он щекотал ноздри, заставляя поморщиться. Я медленно открыла глаза, ожидая увидеть высокий потолок музейного хранилища, стеллажи, укрытые белой тканью, и тусклый свет дежурной лампы. Голова оказалась неожиданно светлой. А ведь я заснула на рабочем месте, не иначе.
Но вместо привычной обстановки надо мной нависали почерневшие от времени деревянные балки. Низко, так низко, что казалось, протяни руку и коснёшься их занозистой поверхности. Я лежала на чём-то жёстком, укрытая грубым шерстяным одеялом, которое кололось даже сквозь одежду.
Воздух был сырой и холодный, он пробирал до костей. Это не запасники. И уж точно не моя квартира. Я осторожно повернула голову. Комната была крошечной, загромождённой донельзя. Повсюду — на столе, на полках, прямо на полу лежали инструменты, мотки старой проволоки, латунные шестерёнки всех размеров, стальные пружинки и какие-то полуразобранные механизмы, напоминавшие диковинных насекомых.
На стене висели чертежи, испещрённые цифрами и непонятными схемами. Это была мастерская. И я находилась в самом её сердце. Единственным источником света было окно под самым потолком. За мутным стеклом, по которому стекали грязные слёзы не то тумана, не то дождя, царил серый, безрадостный рассвет.
Лёжа в постели, я видела только ноги прохожих: вот прошаркали стоптанные башмаки, вот простучали по мокрой брусчатке сапожки на гулких каблучках, скрытые под подолом длинного платья. А потом… прогремело что-то похожее на развалюху телегу по мостовой. Что?
Какой же реалистичный сон. Мозг — удивительная штука. Видимо, вчерашний день, проведённый с секретером графа, оставил слишком сильное впечатление. Укол иглы, странная мелодия… и вот результат. Моё подсознание создало целый мир, пропитанный духом той эпохи. Детализация поражала. Я даже чувствовала, как по коже бегут мурашки от промозглой сырости.
Мой взгляд зацепился за небольшую печурку в углу с толстой трубой, уходящей прямо в стену. Она была не растоплена: я это чувствовала даже на расстоянии. Холод исходил от чугунного бока, покрытого рядами заклёпок. На мгновение мне отчаянно захотелось встать, найти дрова, растопить её и просто сидеть рядом, прижавшись к нагретому камню, пока в костях не растает этот промозглый озноб.
Внезапно моё внимание привлёк тихий ритмичный щелчок. Он раздавался из угла комнаты. Я приподнялась на локтях, стараясь не шуметь, чтобы не спугнуть это видение. За массивным рабочим столом, рядом с верстаком во всю стену, заваленном инструментами, спиной ко мне сидел человек.
Масляная лампа на столе нещадно чадила, как и пара свечей. Я вполне различала «верёвочки» дыма, уходящие в закопчённый потолок.
Незнакомец был полностью поглощён своим занятием. Светлые, почти белые волосы, растрепавшиеся и длинные, падали ему на лоб, и он то и дело сдувал их нетерпеливым движением. На мужчине была простая рубаха из грубого полотна с закатанными до локтей рукавами и перепачканная маслом, и жилет, который, казалось, когда-то был добротным.
Его фигура была худой, но жилистой, а в движениях плеч и рук чувствовалась сила и невероятная сосредоточенность. Он походил на хирурга, склонившегося над пациентом.
На столе перед, похоже, хозяином комнаты лежала крошечная металлическая птичка. Она была вскрыта, обнажая сложнейшее переплетение рычажков, пружинок и шестерёнок.
На секунду я опешила: зрение начало подводить меня пару лет назад. Без очков я ни за что не рассмотрела бы такие мелкие детали, тем более на расстояние трёх-четырёх метров! Но потом вспомнила, что во сне возможно всё, и решила досмотреть этот необыкновенный, до мурашек реалистичный «видеоролик».
Длинные тонкие пальцы двигались с завораживающей точностью. В одной руке мужчина держал тончайший пинцет, которым подправлял что-то невидимое глазу внутри механизма, в другой — миниатюрную отвёртку. Время от времени он подносил к глазу окулярную лупу, вглядываясь в свою работу с таким напряжением, что на лбу пролегала глубокая складка.
Я, профессиональный реставратор, невольно залюбовалась. Даже во сне мой мозг сумел создать образ настоящего мастера. В его движениях не было ни грана суеты. Каждое касание было выверенным, уверенным, полным знания и уважения к хрупкому механизму. Он не чинил, он лечил. Возвращал к жизни то, что казалось безнадёжно сломанным. В этом было что-то хорошо знакомое, что-то, что отзывалось во мне родственной струной.
Минуты текли, сливаясь в гулкое тиканье невидимых часов. Дождь за окном то затихал, то начинал барабанить по мостовой с новой силой. Мужчина издал тихий удовлетворённый вздох и отложил пинцет. Он взял в руки заводной ключик и осторожно вставил его в основание птички. Несколько плавных оборотов. И вдруг комната наполнилась звуком. Это была не просто мелодия. Это была хрустальная переливчатая трель, настолько чистая и живая, что у меня по спине пробежал холодок.
Птичка на столе расправила крошечные латунные крылышки, качнула головкой и запела. Звук лился тонкий и пронзительный, наполняя затхлый воздух мастерской чем-то волшебным и нездешним. Мужчина откинулся на спинку стула, и я впервые услышала его голос: тихий, с нотками бесконечной усталости, но в то же время тёплый.
— Ну вот, моя хорошая. Снова поёшь, — он бережно закрыл корпус птички, и трель оборвалась. Затем он медленно потёр ладонями лицо, словно смывая напряжение последних часов, повернулся. И я замерла.
Лицо незнакомца было молодым, возможно, немного старше тридцати. Тонкие аристократичные черты, на которых застыла тень вечной заботы. Усталые, но удивительно ясные голубые глаза под светлыми бровями смотрели прямо на меня. На щеке темнело пятнышко смазки, которое он, очевидно, не замечал. Взгляд его был… знакомым. Не в том смысле, что я видела его раньше, а в том, как он смотрел: с тихой нежностью и беспокойством.
— Фэйтелин, как ты себя чувствуешь? — повторил мужчина. — Я почти закончил, — голос был мягким, с нотками усталости, но совершенно реальным. Он не был частью фонового шума моего сна. Он был обращен ко мне.
И это имя… Фэйтелин. Оно прозвучало так странно, так вычурно, будто сошло со страниц популярного фэнтезийного романа. Сон становился все более навязчивым и детальным. Мужчина отложил инструменты и медленно повернулся на скрипнувшем стуле. Теперь я видела его лицо. Молодое, тонкое, с резко очерченными скулами и упрямым подбородком. Глаза его, цвета летнего неба, искали что-то на моём лице. В них читалась всепоглощающая сосредоточенность, которая только что была направлена на механизм птички, а теперь обратилась на меня.
— Ты долго спала, — сказал он с лёгкой улыбкой. — Я уже начал беспокоиться.
Эта улыбка, этот прямой осмысленный взгляд и это абсурдное имя, произнесённое во второй раз — всё вместе сработало как разряд тока. Ледяная волна прокатилась от затылка к пяткам. Это не сон. Во сне не бывает такого холода, такого запаха, такого живого человека, смотрящего на тебя, будто знает всю твою жизнь.
Паника, липкая и удушливая, подступила к горлу. Я рывком села на жесткой лежанке, а затем, шатаясь, вскочила на ноги. Комната качнулась, поплыла перед глазами. Механизмы на полках на мгновение превратились в хищных пауков.
— Эй, тише! — мужчина тоже вскочил, опрокинув лёгкий табурет, и в два шага оказался рядом. Его руки осторожно легли на мои плечи, не давая упасть. — Фэйт, осторожнее. Тебе нельзя так резко вставать. Лекарь сказал: полный покой. Ты слишком долго болела.
Прикосновение его было тёплым и твёрдым. Настоящим.
Я чувствовала тепло его ладоней сквозь тонкую ткань своей рубашки. И это было последней каплей. Животный, первобытный страх затопил меня полностью. Я в чужом месте. С чужим мужчиной. И он называет меня чужим именем. Я попыталась отшатнуться, вырваться, но он держал меня: несильно, но настойчиво.
— Фэйт, это я. Фредерик. Посмотри на меня. Всё хорошо, — он притянул меня к себе, заключая в объятия.
Это было не страстное, а скорее успокаивающее, защищающее движение. Я уткнулась лицом в его пропахшую маслом рубаху, чувствуя, как колотится моё сердце. И в этот момент мой взгляд, блуждающий по комнате в поисках спасения, зацепился за что-то на стене за его спиной.
Это было зеркало. Большое, овальное, потускневшее, в потрескавшейся раме. Стекло было старым, с тёмными пятнами и в тонкой паутинкой трещин, но оно всё ещё отражало. Я видела в нем широкую спину Фредерика, его светлые волосы. А за ним… за ним было моё лицо. Только это было лицо незнакомки.
Из зеркала смотрела тощая, бледная, до смерти напуганная девушка с огромными, темными, как омуты, глазами. А волосы… Каскад длинных вьющихся темно-русых волос рассыпался по плечам.
Я Вера. Вера с русыми, пшеничными волосами, которые я всю жизнь стригла под каре. Я не могла иметь такие волосы. У меня не могло быть такого лица. Я замерла в его объятиях, не дыша.
Мозг отказывался принимать то, что видели глаза. Дрожащей рукой, которая тоже выглядела чужой, я медленно помахала себе в зеркале. Отражение в точности повторило движение – испуганная темноволосая девушка помахала в ответ. Тихий стон вырвался из моей груди. Это было невозможно. Этого просто не могло быть.
Фредерик, почувствовав, как я застыла, осторожно отстранился, но продолжал держать за плечи, вглядываясь в моё лицо.
— Фэйт, дыши, — произнес он тихо и настойчиво. — Это просто очередной приступ. Все пройдёт, ты же знаешь. Помнишь, что говорил врач? Глубокий вдох… выдох…
«Приступ? Значит, я попала в психушку и то, что вижу – неправда. Мозг, сломанный недавними событиями, просто подкидывает мне новые цветные картинки, чтобы остаться хоть частично целым, не разрушить мою личность полностью! Приступы? Наверное, это доктор, и он знает, что приступы у меня уже были.».
Эта мысль пронзила пелену ужаса холодной острой иглой. Если я сейчас закричу, что я Вера, что в зеркале я вижу не своё лицо, не своё тело!? Что я ничего не понимаю?.. Что они сделают? Они не поверят. Они решат, что я…
«А если… если то, что окружает меня, правда? Если я каким-то образом попала в это тело? Чувствую свои руки, ноги, чувствую, как сейчас, прижимая меня, мужчина дышит в мне ухо. Нет, я слишком рассудительна для умалишённой!»!
Глубоко подышав, сосредоточилась на запахах этой каморки и подумала, что здесь есть и такие, которых раньше знать не могла. А мозг сам не может подсунуть мне новых незнакомых ароматов! И тогда второй вариант показался мне куда более реалистичным, чем первый: с потерей разума!
Нужно было думать сразу об обоих, на всякий случай! Если я каким-то образом попала в другое тело, нужно собраться и не выдать себя. Иначе не избежать мне дома с интересными жителями. И только один чёрт знает, на каком уровне здесь медицина, если даже одежда на мне и на этом мужчине сшита вручную! А с потолка не свисает лампочка!
«Вера, пожалуйста, возьми себя в руки. Если не сделать этого, тебя запрут. Накачают лекарствами. И я навсегда останусь в этой ловушке.» - вполне здраво рассудила и приказала я себе. Нет, я не сошла с ума: мысли хоть и скачут, но подвластны мне, и я могу вспомнить хоть таблицу Менделеева, хоть стишок из детства. Могу срифмовать новый. Могу по размеренным щелчкам настенных часов сказать, что они не просто старые, они старинные, и такой механизм не используется уже пару сотен лет!
Осознание этого было страшнее, чем вид чужого лица в зеркале. Я заставила себя сделать рваный судорожный вдох. Потом еще один, глубже. Паника никуда не ушла. Она просто сжалась в ледяной комок где-то в солнечном сплетении. Нужно играть. Играть роль, пока я не пойму, что происходит. Я подняла глаза на Фредерика и заставила себя слабо кивнуть.
— Прости… — голос был хриплым, надтреснутым и тоже совершенно чужим. — Голова… немного кружится.
— Конечно, — с облегчением выдохнул незнакомец. — Конечно, кружится. Ложись. Я принесу тебе воды.
Где-то через час, решив, что лежать я больше не могу, да и голова будет меньше кружится, если поменяю положение, села. Мужчина посмотрел на меня, но спорить на этот раз не стал. Через пару минут, дождавшись, когда в голове ещё больше прояснится, я поднялась с лежанки. Нужно было еще раз увидеть себя в зеркале.
Казалось, что на этот раз я увижу себя прежнюю, что мне подсунули неправильное изображение и сейчас точно всё настроится. Ведь иначе и быть не может.
Я стояла как вкопанная, глядя на отражение. На незнакомку, которая смотрела на меня моими же глазами. Длинные спутанные кудри, выделяющиеся тёмными кругами, глаза на бледном лице. Это было лицо красивой, измученной болезнью или голодом девушки, но в нём не было ни одной моей черты. Ни моих русых, коротко стриженых волос, ни чуть прищуренных глаз, привыкших к кропотливой работе.
Чужая рука, тонкая, с длинными пальцами, медленно поднялась к щеке. Незнакомка в зеркале повторила движение. Холодная кожа подрагивала под собственным прикосновением. Я — не я. Эта мысль была не криком, а оглушающим беззвучным воплем внутри головы. Я в чужом теле!
Фредерик мой… муж? Он что-то говорил, его голос доносился как сквозь толщу воды. Что-то про приступы, про болезнь, про то, что нужно успокоиться. Я кивала, не в силах вымолвить ни слова. Разум лихорадочно искал объяснение: кома, галлюцинация после удара, сложный детализированный сон, из которого я вот-вот вырвусь?
Убеждая себя молчать и искать выход, чтобы Фредерик не заподозрил “подмену”, я заставила себя оторвать взгляд от зеркала и посмотрела на новоявленного мужа. Попыталась улыбнуться. Губы не слушались, дрожали.
— Да… Прости. Голова немного кружится, — повторила я. — Пожалуй, присяду. Что-то я поторопилась.
В этот момент я поняла, что сил у меня нет от голода! От настоящего, нестерпимого, буравящего нутро. Как я не почувствовала его сразу? Вероятно, случившиеся страх и паника были куда сильнее. Но сейчас я понимала, что попади мне в рот сладкий чай, силы начнут возвращаться. Чай и шоколад, а еще бутерброд со сливочным маслом и тоненьким, почти прозрачным ломтиком сыра! Во рту, до этого сухом и шершавом, как наждачная бумага, вдруг появилась слюна. Нужно хоть что-то съесть.
Фредерик с облегчением выдохнул, его лицо немного разгладилось.
— Конечно, конечно. Я сейчас заварю тебе ромашковый чай. Врач говорил, он помогает.
Он суетился, гремел какой-то посудой у печки, а я опустилась на край лежанки, пытаясь унять дрожь во всём теле. Мне нужно было собрать информацию. Кто я? Где я? Что это за мир, где по улицам ездят кареты, а в мастерских чинят заводных птичек? Я открыла рот, чтобы задать самый простой, самый невинный вопрос, как вдруг…
Резкий, оглушительный стук в дверь заставил нас обоих вздрогнуть. Это был не вежливый стук гостя, а властные, требовательные удары, от которых тонкая деревянная дверь содрогнулась. Я увидела, как Фредерик замер. Вся краска мгновенно схлынула с его лица, оставив мертвенную бледность. Его светлые глаза потемнели от страха, который он даже не пытался скрыть. Он был похож на загнанного в угол зверя. Стук повторился ещё громче, настойчивее.
— Фредерик! Открывай, я знаю, что ты там, ленивый паршивец! Голос за дверью был громким, грубым, с неприятной хрипотцой. Фредерик медленно, как во сне, пошёл к двери. Его плечи поникли, вся его фигура выражала принятие неизбежного.
Он повернул ключ. На пороге стоял человек, который, казалось, заполнял собой весь дверной проём.
Грузный, с выпирающим животом, обтянутым дорогим, но заляпанным жирными пятнами жилетом. Лицо красное, мясистое, с маленькими, глубоко посаженными глазками, тут же впившимися во Фредерика. А затем взгляд метнулся в мою сторону с выражением презрения, оценивающе.
— Мистер Хоббс… — Фредерик растянул губы в улыбке, но доброй она не вышла. — Я же говорил вам, что завтра!
— Говорил он! — рявкнул Хоббс, переступая порог. Комната тут же стала ещё меньше. — Сроки вышли вчера, мастер. Деньги. Или шкатулка.
Спина Фредерика напряглась. Я поняла, что он в замешательстве.
— Мне нужно еще немного времени. Совсем чуть-чуть. Механизм оказался сложнее, чем я думал… жена болеет…
— Твои проблемы меня не волнуют! — отрезал кредитор, его взгляд упал на рабочий стол. — Лорд Эшворт ждёт свою игрушку. Он платит мне, а я плачу тебе. Но раз ты не выполняешь свою часть, то и часть денег, что получил, верни! А долг твой никуда не делся. Где она? Фредерик покорно указал на угол стола. Там, накрытая бархатной тряпицей, рядом с птичкой стояла какая-то коробка. Хоббс грубо сдёрнул ткань.
Даже в моем состоянии я невольно затаила дыхание. Это была не коробка, а шкатулка в виде небольшой клетки, в которую и требовалось усадить ту самую птичку. Настоящее произведение искусства из березы с инкрустацией перламутра и серебра, изображавшей пасторальную сцену.
Работа была тончайшей. Но я, реставратор с двадцатилетним стажем, видела то, что, видимо, ускользнуло от Фредерика. Дело было не только в механизме. Верхняя крышка была едва заметно, на доли миллиметра деформирована. Вероятно, от сырости. Из-за этого крошечного изъяна весь сложнейший механизм внутри не мог работать слаженно. Зубцы не входили в пазы, рычажки цеплялись друг за друга. Бесполезно было чинить шестеренки, не исправив основу.
— Она не готова, — процедил Хоббс, брезгливо ткнув в шкатулку пальцем.
— Я почти… Я почти нашёл причину, — срывающимся на рычание голосом ответил Фредерик.
Такой тон меня поразил: ведь со мной он говорил так нежно, так терпеливо и ласково!
— Слушай меня внимательно, мастер, — Хоббс шагнул к нему вплотную, но Фредерик не отступил. — Я даю тебе срок до вечера. До заката. Или ты приносишь мне работающую шкатулку, или мои люди приходят за тобой. И следующую зиму ты встретишь в долговой яме. Ты меня понял?
Фредерик молча кивнул, не отводя глаз от визитёра.
— До заката, — припечатал кредитор, развернулся и, не сказав больше ни слова, вышел, хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась пыль. Наступила тишина. Тяжелая, давящая.
Холодные брызги ударили в лицо, вырывая меня из вязкой тёмной пустоты. Я судорожно вздохнула, закашлялась. Надо мной склонилось бледное, как полотно, лицо Фредерика. В его голубых, полных отчаяния глазах плескалась неподдельная тревога. Он сжимал в руке мокрую тряпку, которой только что приводил меня в чувство.
— Фэйтелин… Слава богу, — он рухнул на колени рядом с лежанкой, обхватил меня, прижимая к себе с такой силой, что хрустнули кости. Его тело дрожало. Он уткнулся лицом мне в живот и продолжил сбивчиво, с надрывом: — Не уходи… не оставляй меня одного… Я думал, ты снова… Фэйтелин, прошу тебя, не умирай…
Страх в голосе был таким осязаемым, таким искренним, что на мгновение вытеснил мой собственный. Я неуклюже провела по его спине. В этот момент не было ни секретеров, ни музея, ни прошлой жизни. Был только этот отчаявшийся человек и я, запертая в чужом теле. Окончательно и бесповоротно я смирилась: это не сон. Это не приступ безумия, а реальность. Дурно пахнущая, холодная, безнадежная, но теперь уже точно моя единственная реальность.
Паника — плохой советчик. Сейчас мне нужны были не крики и истерики, а ответы. И этот испуганный юноша был моим единственным источником информации.
— Фредерик… — мой голос прозвучал слабо, с незнакомой хрипотцой. — Я здесь. Я не ухожу.
Он поднял голову, вглядываясь в мое лицо.
— Ты помнишь меня?
Я медленно кивнула. Это была самая безопасная ложь.
— Я помню тебя, — прошептала я. — А вот… всё остальное… как в тумане. Словно густая пелена. Наверное, это последствия болезни, — я отвечала и какой-то отдаленной частью сознания понимала, что вопрос с моим непониманием происходящего уже решился: я теряла память. Вернее, не я, а эта Фэйтелин… Значит, будет куда проще задавать вопросы.
На его лице отразилось удивление. Он вглядывался в меня так пристально, будто пытался прочесть в моих чертах что-то новое, чего не было там раньше. Он изучал мои глаза — теперь я знала, что они карие, цвета крепкого коньяка, словно искал в их глубине ответ. Может, он заметил, что взгляд незнакомки из зеркала стал другим? Более осмысленным, более… взрослым?
— Туман… — повторил он задумчиво. — Может, это и к лучшему, — муж помог мне сесть, заботливо подложив под спину какой-то свёрток.
Я огляделась. В комнате стало заметно теплее. В маленькой печурке плясали языки пламени, отбрасывая на стены дрожащие тени. В воздухе витал слабый запах какой-то варёной крупы. Он позаботился обо мне, пока я была без сознания.
— Где мы? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал как можно более растерянно. — Как называется этот город?
— Авеншир, — ответил он, не отрывая от меня взгляда. — Ты не помнишь Авеншир?
Я покачала головой.
— А этот дом… эта мастерская?
— Она осталась от отца. Он тоже был мастером… лучшим в городе. А я… я пытаюсь.
Он отвел взгляд, и я увидела в его глазах знакомую боль: боль человека, который отчаянно пытается соответствовать, но чувствует, что недотягивает.
— А я? — мой следующий вопрос был самым страшным. — Как я здесь оказалась? Мы… давно женаты?
Фредерик снова посмотрел на меня, и в его глазах промелькнула тень старой печали.
— Почти два года. Я нашёл тебя на улице у церкви Святого Джайлса. Ты умирала от голода. Без памяти, без имени. Имя Фэйтелин я дал тебе сам. Потому что ты была моей верой.
Меня словно ледяной водой окатили. Я Вера. Да, и это мое имя, а не понятие, которое привязал к нищенке этот мужчина. Я уважаемый специалист, реставратор высшей категории, которого ценили за золотые руки, в этом мире была безродной нищенкой, подобранной на улице из жалости.
Шок был таким сильным, что я едва не провалилась в обморок снова.
— Вот, тебе нужно поесть, — спохватился он, заметив мою бледность. Передо мной появилась глиняная миска с дымящейся серой кашицей без соли, без масла, с комками. Запах был не самый приятный, но мой желудок свело от такого острого приступа голода, что я была готова съесть что угодно. Фредерик сел рядом и, зачерпнув кашу деревянной ложкой, поднес к моим губам: — Открой рот.
Я почувствовала себя беспомощным ребёнком, но послушно съела первую ложку, потом вторую. Каша была пресной и склизкой. Но это была еда, наполняющая теплом пустоту внутри. Я съела несколько ложек и увидела, как он сглатывает слюну, глядя на миску. Он тоже был голоден.
— Все, я наелась, — твёрдо сказала я, отстраняясь. — Теперь ты.
— Но, Фэйтелин, тебе нужны силы…
— Ты тоже должен есть, Фредерик. Иначе у тебя не будет сил работать. А нам нужно отдать шкатулку.
Он удивлённо посмотрел на меня, но спорить не стал: быстро съел остатки каши. И в том, как жадно он это делал, я поняла, что они оба давно толком не ели. Ещё стало ясно, что Фредерик — неплохой человек. Запуганный, нерешительный. Возможно, не самый талантливый мастер, но не злой. И без него мне здесь не выжить.
Время потекло медленно, тягуче. За окном давно стемнело. Дождь прекратился. Теперь в щели между рамой и стеной ощутимо задувал холодный вечерний ветер. Фредерик не отходил от меня, даже когда я предложила заняться работой. Я хотела каким-то образом подсказать ему или, когда отвернётся, сделать то, что он никак не мог осилить. Но он не дал мне встать и рассказывал о нашей жизни, о своих заказах, о городе. А я слушала, запоминая каждую деталь, каждую мелочь.
Потом он нашёл старый гребень и принялся осторожно расчёсывать мои волосы. Его прикосновения были нежными, почти благоговейными. Заботливые руки пропускали сквозь пальцы мои темно-русые волны. И в этом простом жесте было столько осторожности, что на глаза навернулись слёзы. Я впервые за последнее время почувствовала себя не объектом в чужом теле, а женщиной, которую опекают.
Этот хрупкий, почти домашний покой был разрушен так же внезапно, как и начался. Это был не стук. Это был удар. Короткий, мощный, от которого дверь затрещала и едва не слетела с петель. Фредерик вскочил, роняя гребень.
Свежий морозный воздух ударил в легкие, обжигая изнутри, как глоток чистого спирта. Я снова вынырнула из темноты беспамятства, но на этот раз не в постели, а в движении. Мир качался. Земля под ногами отсутствовала: я была на руках у Фредерика. Он нёс меня, тяжело дыша и спотыкаясь на неровной брусчатке.
Руки мужчины дрожали, передавая эту дрожь моему телу, но хватка была железной, отчаянной. Вокруг сгущались сумерки, пропитанные сыростью и запахом дыма. Узкая улочка, зажатая между глухими стенами домов, тонула в тенях. Редкие газовые фонари горели тускло, выхватывая из темноты лишь грязные лужи и углы зданий, покрытые плесенью.
— Шевелись, часовщик! — грубый тычок в спину заставил Фредерика пошатнуться. Я невольно вцепилась в лацканы его потёртого сюртука. Перед нами черной громадой возвышалась карета. Она выглядела зловеще: без гербов, без опознавательных знаков, обитая чем-то тёмным и матовым, поглощающим скудный свет. Окна были наглухо зашторены.
Лошади, такие же черные и жилистые, нетерпеливо перебирали копытами, высекая искры из камней мостовой. Пар вырывался из их ноздрей густыми клубами. На секунду я подумала, что в ад, вероятно, отвозит точно такой же экипаж.
Один из верзил распахнул дверцу, и Фредерик, пригнувшись, влез внутрь, стараясь не задеть моей головой притолоку. Он бережно опустил меня на жесткую деревянную скамью, а сам сел рядом, тут же обняв за плечи и притянув к себе, словно пытаясь укрыть своим телом от всего мира. Дверь захлопнулась с тяжелым плотным звуком, отрезая нас от улицы.
Внутри пахло старой кожей, пылью и чьим-то дешёвым табаком. Карета дёрнулась и покатилась. Колёса загрохотали по булыжникам, и каждый толчок отдавался в моем ноющем теле.
— Куда мы едем? — спросила я, едва ворочая языком. Голос был тихим, шелестящим, как сухая листва. В темноте кареты я не видела лица Фредерика, но чувствовала, как напряглись мышцы его плеча.
— В долговую тюрьму, Фэйтелин, — выдохнул он. В его голосе звучала такая беспросветная тоска, что мне стало жутко. — Прости меня. Я не успел. Я подвёл нас.
Долговая тюрьма. Слова, сошедшие со страниц романов Диккенса, теперь стали моей реальностью. Ледяной ужас, липкий и парализующий, начал подниматься от живота к горлу. Тюрьма. Решётки. Грязь. И, возможно, навсегда.
Но вместе с ужасом во мне начала закипать злость. Жгучая, яростная злость на собственную беспомощность. Я лежала здесь, как тряпичная кукла, позволяя себя везти на заклание, в то время как решение было у меня перед носом! Та шкатулка. Я видела её механизм. Я видела поломку! Это был сложный, но вполне понятный мне дефект передаточного вала. Мои руки, руки Веры справились бы с этим за пару часов, будь у меня хоть немного сил. Я стиснула зубы. Чёрт побери это слабое тело! Чёрт побери этот обморок!
Если бы я не отключилась, то могла бы объяснить, могла бы показать... Хотя кто бы стал слушать "сумасшедшую" жену должника? Мне нестерпимо захотелось выглянуть наружу. Понять, где мы, запомнить дорогу, увидеть хоть какой-то ориентир. Я потянулась к шторке, пальцы нащупали плотную ткань, но Фредерик мягко перехватил мою руку.
— Не надо, — прошептал он.
Мы ехали долго. Стук копыт и скрип рессор убаюкивали, пытаясь утащить меня обратно в спасительное забытье, но я боролась. Я слушала. Звуки менялись. Сначала это был шум гулкой, вероятно, замкнутой по обе стороны домами улицы, цокот встречных экипажей. Потом стало тише. Колеса зашуршали по гравию или грязи.
Наконец карета остановилась. Снаружи послышались грубые голоса, лязг металла: открывали тяжёлые массивные створки ворот. Мы въехали внутрь и карета снова встала. Дверь распахнулась. В проёме стоял тот самый лысый верзила.
— Вылезайте, голубки. Приехали.
Фредерик помог мне выбраться. Ноги подкашивались, и я тяжело опиралась на него, чувствуя себя неуклюжим медведем в этих чужих башмаках. Мы оказались в небольшом дворе-колодце, замкнутом стенами из грязного серого кирпича. Небо, затянутое тучами, здесь было видно лишь крошечным клочком где-то высоко вверху. Двор освещался чадящими факелами, закрепленными в ржавых скобах на стенах. Огонь метался на ветру, отбрасывая длинные пляшущие тени, которые, казалось, тянули к нам свои когтистые лапы.
Под ногами хлюпала жидкая грязь, смешанная с соломой и нечистотами. Запах здесь стоял невыносимый — концентрация безысходности, немытых тел и гниющих отбросов. Вокруг суетились люди. Какие-то надзиратели в серых мундирах. Такие же оборванные, как и мы, заключенные, которых вели куда-то группами.
Звон цепей, ругань, чей-то сдавленный плач — все это сливалось в какофонию ада. К нам подошел человек со связкой ключей на поясе. Его лицо было рябым, нос перебит, а глаза смотрели с равнодушием мясника, оценивающего тушу.
— Документы, — буркнул он, не глядя на нас.
Один из наших провожатых передал ему свернутый пергамент. Надзиратель развернул его, пробежал глазами, сплюнул в грязь.
— Фредерик Вальц в мужской блок, корпус Б. Фэйтелин Вальц — в женский, корпус С.
Фредерик дернулся, крепче прижимая меня к себе.
— Нет! Мы муж и жена! Вы не можете нас разделить! Она больна, ей нужен уход!
— Здесь не лечебница, — рявкнул надзиратель. — Правила одни для всех. Мужики направо, бабы налево.
Двое стражников шагнули к нам, грубо отрывая меня от мужа.
— Фредерик! — вскрикнула я, чувствуя, как его тепло исчезает.
— Я найду способ! — кричал он, пока его тащили прочь, к мрачному кирпичному зданию с узкими окнами-бойницами, забранными толстыми решетками. — Фэйтелин, держись! Я все исправлю!
Меня поволокли в другую сторону. Я оборачивалась, пытаясь выхватить взглядом светлую макушку в полумраке, но он уже исчез в чёрном провале двери. Меня подвели к другому зданию, такому же угрюмому и неприветливому. Окна здесь были расположены выше, из них не доносилось ни звука, словно это был склеп. Тяжёлая дверь, обитая железом, со скрипом отворилась передо мной. Изнутри пахнуло сыростью и кислым запахом капусты.
Конвоир, молчаливый детина с ключами на поясе, ухватил меня за локоть и потащил вниз по каменным, выщербленным, наверное, веками и тысячами ног, ступеням. Они уходили в темноту крутой спиралью, и каждый шаг давался с трудом. Подошвы скользили по влажному камню, покрытому не то плесенью, не то просто вековой грязью. Здесь пахло сыростью, затхлой водой и тем особым кислым запахом безысходности, который, кажется, въедается в сами стены таких мест.
Чем ниже мы спускались, тем холоднее становилось. Этот холод был иным, нежели на улице. Там он был живым, ветреным, кусачим. Здесь — мертвым, стоячим, пробирающимся под кожу медленно, но неотвратимо. Шаль, которую накинул на меня Фредерик, казалась теперь не толще паутинки.
Я дрожала, и зубы начали выбивать дробь, которую я тщетно пыталась унять, сжимая челюсти. Мы остановились перед низкой массивной дверью, обитой ржавым железом. Ключ скрежетнул в замке так громко, что звук, отразившись от каменных сводов, ударил по ушам.
— Входи, — буркнул конвоир и, не дожидаясь, пока я соберусь с духом, с силой толкнул меня в спину.
Я влетела внутрь, едва удержавшись на ногах, и тут же замерла. Дверь за спиной с грохотом захлопнулась, лязгнул засов, отсекая даже тот скудный свет факела, что был в коридоре. Темнота была абсолютной: плотной, словно чёрная вата, которую набили в уши и глаза. Я стояла, боясь пошевелиться и сделать вдох. Казалось, шаг в сторону — и я провалюсь в бездну. Пространство вокруг давило.
Это была не комната. Это был каменный мешок, склеп, в котором, казалось, воздуха хватит лишь на несколько часов. Паника, холодная и липкая, начала подниматься в груди, мешая дышать.
«Я Вера. Я не должна быть здесь. Это ошибка. Это кошмар.», – билось в голове набатом.
Вдруг из угла справа от меня раздался звук: влажный надрывный кашель. Кто-то задыхался, пытаясь вытолкнуть из лёгких мокроту. Я вздрогнула и отшатнулась, ударившись плечом о шершавую, ледяную стену. Звук прекратился так же внезапно, как и начался. Повисла тишина, нарушаемая лишь чьим-то тяжёлым сопением.
— Ну, чего застыла? — прохрипел из темноты женский голос. Он был низким, сорванным, звуки перекатывались, как галька в прибое. Голос человека, который либо много пил, либо давно и тяжело болел. — Иди прямо.
Я моргнула, пытаясь хоть что-то разглядеть, но тщетно.
— Прямо? — мой голос дрожал и сорвался на шепот.
— Прямо, — подтвердила невидимка. — Иди и уткнёшься в стену. Возле неё можешь ложиться. Там солома.
— Спасибо, — тихо выдохнула я. Слово прозвучало абсурдно вежливо в этом месте, но привычка быть воспитанной оказалась сильнее страха.
Я выставила руки перед собой, как слепая, и сделала первый, неуверенный шаг. Под подошвой хлюпнуло. Земляной пол был покрыт раскисшим слоем. Второй шаг. Третий. Нога вдруг провалилась во что-то шуршащее, мягкое и колючее, увязнув по самую щиколотку. Солома.
Запах гнили ударил в нос сильнее: солома была старой, слежавшейся, впитавшей в себя пот и грязь десятков тел. Я остановилась. Ложиться в это месиво? В темноте, в грязь, среди незнакомых людей? Всё моё существо, привыкшее к стерильной чистоте музейных лабораторий взбунтовалось. Меня затрясло: то ли от холода, то ли от омерзения.
— Так и будешь стоять? — снова подала голос женщина с хрипотцой. В ее тоне не было злобы, скорее усталое равнодушие. — На работу поднимают в шесть. И работать надо будет до восьми или девяти вечера, пока норму не сделаем. Силы побереги. Ложись.
Я прислонилась спиной к стене. Камень холодил даже через ткань платья, вытягивая остатки тепла. Но ноги уже не держали. Слабость после болезни, стресс, голод — все это навалилось разом тяжёлой плитой. Я постояла еще минуту, собираясь с духом.
— Сколько вас здесь? — спросила я в пустоту, стараясь, чтобы голос звучал твёрже.
Кто-то хмыкнул в другом углу.
— Семеро, — ответила та же женщина. — И вот там, где ты стоишь, место как раз единственное. Больше негде. Только ногами меня не пинай, — голос прозвучал совсем рядом, слева. Я вздрогнула.
— Простите, — прошептала я.
Делать было нечего. Я поджала ноги и медленно, стараясь не касаться соломы руками, опустилась вниз. Сначала на корточки, потом села. Солома зашуршала. Я аккуратно пощупала пространство вокруг себя. Левее рука наткнулась на грубую ткань — чье-то плечо. Человек дёрнулся, что-то проворчал во сне. Правее тоже кто-то лежал. Люди лежали вповалку, головами к стене, как селедки в бочке. Тепло от их тел было едва ощутимым, но оно было единственным, что не давало этому подвалу окончательно вымерзнуть.
Я подтянула колени к подбородку, пытаясь укутаться в шаль целиком. Холод пробирался снизу от земли. Как здесь можно спать? Как здесь можно жить?
— Глаза подними, — вдруг раздался новый голос, тихий и молодой, откуда-то справа. — Немножко будешь видеть... просто тучи. Небо темное. Я запрокинула голову. Сначала мне показалось, что я смотрю в бездну. Но потом, когда зрение начало адаптироваться, я увидела, что над моей головой, под самым потолком, там, где каменная кладка смыкалась со сводом, было окно. Но оно было забито то ли досками, то ли ржавым железным листом. Однако преграда была не сплошной. Сквозь неё пробивался свет. Десятки крошечных, хаотично разбросанных отверстий: может быть, следы от гвоздей, а может, прогнившие дыры в дереве.
Сквозь них сочился слабый, призрачный лунный свет. Серый, мутный, едва живой. Это было похоже на искажённое, неправильное звёздное небо. Тоненькие, как иглы, лучики света пронзали спёртый воздух камеры. Лучи упирались в противоположную стену, высвечивая на ней неровности камня, потеки влаги, клочья паутины. Я смотрела на эти пятна света как заворожённая. Это была единственная связь с внешним миром. Там, снаружи, была жизнь. Там дышали, ходили, смотрели на настоящее небо.
Через несколько минут глаза привыкли настолько, что темнота перестала быть чёрной стеной и стала серой мглой. Я начала различать контуры. Груды тряпья на полу, которые при ближайшем рассмотрении оказывались людьми. Сгорбленные фигуры, укрытые лохмотьями. Тяжёлые балки на потолке. И дверь. Массивную, с огромными петлями. Возле двери, в самом углу, стояло ведро. От него исходил тот самый тяжёлый кислый запах. Туалет. Прямо здесь, в метре от спящих людей.
Звук отпираемого замка прозвучал как выстрел. Тяжёлый засов сдвинулся с таким скрежетом, будто металл кричал от боли, и дверь, застонав петлями, распахнулась. В наш каменный мешок ворвался свет. Он был тусклым, серым, сочащимся из редких запылённых окон под самым потолком в коридоре и от чадящего факела в руках надзирателя.
Я зажмурилась, прикрывая лицо ладонью. Рядом зашевелилась солома. Тени, которые ночью были лишь сопящими холмиками, начали обретать плоть и форму. Женщины поднимались, тяжело кряхтя, разминая затёкшие на холодном полу конечности.
— Вставай, новенькая. Завтрак не ждет. А надзиратели тем более, — в неверном свете утра я наконец-то смогла рассмотреть свою соседку, ту самую, что учила меня дышать и обязательно есть всё, что дают.
Шок ударил меня под дых едва не сильнее, чем голод. Она сидела на корточках, отряхивая солому с юбки, которая когда-то, вероятно, была серой, но теперь приобрела цвет грязи. Её имя Эвелин, и ей тридцать. Она сама сказала об этом ночью, когда мы перебросились парой фраз в темноте. Но сейчас передо мной была старуха. Лицо землистое, будто пыль подземелья въелась в поры, навсегда став частью пигментации. Глубокие резкие морщины пересекали лоб и залегли у крыльев носа. Ввалившиеся щёки обтягивали скулы так плотно, что казалось, кожа вот-вот треснет.
Взлохмаченные, давно не знавшие ухода брови нависали над запавшими глазами, в которых, однако, тлел какой-то упрямый, злой огонёк. Когда она зевнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони, я увидела, что зубов не хватает: они торчали через один, желтые и выщербленные.
Тридцать лет. Господи, всего тридцать. В моём времени женщины в тридцать только начинали жить, строили карьеру, выбирали кремы от первых мимических морщинок. А здесь тридцать лет были приговором.
Я смотрела на сокамерницу и видела своё возможное будущее, если не выберусь отсюда. Зеркало, которое не лжёт.
— Чего уставилась? Идём, пока миски не разобрали, — она не обиделась. В голосе звучала лишь усталая привычка к чужому вниманию. Эвелин протянула мне руку, шершавую, с обломанными под корень ногтями. Я ухватилась за неё, чувствуя удивительную силу в этих худых пальцах, и поднялась. Ноги гудели, тело казалось чужим и неповоротливым, но голод гнал вперёд, приглушая боль.
Мы вышли в коридор. Здесь уже толпились женщины из других камер. Серая безликая масса в лохмотьях. Воздух был спёртым, тяжёлым. Пахло немытыми телами, сыростью и чем-то кислым, отчего желудок сжимался в спазме, одновременно требуя еды и отвергая саму мысль о ней. В конце коридора, громыхая колёсами по неровному каменному полу, двое дюжих детин катили тележку. На ней возвышался огромный закопчённый котел. От него валил пар, густой и жирный. Запах еды ударил в нос. Это не был аромат домашнего супа или свежего хлеба. Это был запах варева — смеси гнилой капусты, прогорклого сала и чего-то ещё, что лучше было не идентифицировать.
Но для моего измученного пустого желудка этот запах был слаще амброзии. Рот наполнился слюной мгновенно, до боли в челюстях.
— Стройся! Живее, отребье! Миски не задерживаем! — Надзиратель, рыжий мужчина с бычьей шеей, лениво помахивал дубинкой, наблюдая за процессом.
Мы встали в очередь. Я старалась не смотреть по сторонам, сосредоточившись на спине Эвелин. Когда мы приблизились к тележке, я увидела их. Миски. Они стояли стопкой рядом с котлом, прямо на грязных досках тележки. Железные, погнутые, местами ржавые. Но ужас был не в их ветхости. Ужас был в том, что их явно никто не мыл.
Я видела, как заключенная передо мной, трясущимися руками схватив миску, случайно уронила её. Та ударилась о землю, перекатилась и плюхнулась ободком прямо в жидкую чавкающую грязь под ногами — смесь земли, плевков и того, что стекало с сапог надзирателей. Она замерла на секунду.
— Поднимай! Жрать хочешь или нет? — рявкнул раздатчик, черпая половником густую жижу. Заключённая торопливо подхватила свою миску. Грязь по её краям стекала внутрь. Она, даже не пытаясь вытереть её о свою одежду, которая была не чище, просто подставила посудину под половник. Шлепок. Серая масса наполнила миску, смешиваясь с грязью на дне. И она отошла, жадно прижимая это сокровище к груди.
К горлу подступила тошнота.
«Вера, ты не можешь. Ты не будешь это есть. Это дизентерия. Это смерть.» — мой разум, воспитанный на правилах гигиены, антисептиках и чистых скатертях, кричал, бил в набат.
— Следующая! — Эвелин взяла свою порцию, ловко увернувшись от брызг, и обернулась ко мне. В её глазах читалось понимание. Она видела мою брезгливость, мой ужас.
— Не думай, — одними губами произнесла она. — Просто ешь. Иначе сдохнешь до вечера.
Подошла моя очередь. Раздатчик, даже не взглянув на меня, швырнул очередную миску на край тележки. Я взяла ее. Металл был на ощупь жирным, липким. На краю засох кусочек чего-то зелёного, оставшийся, видимо, с прошлого… ужина? Обеда? Недели назад? Я протянула руку.
Тяжелый половник опрокинулся, и в мою миску шлёпнулась порция баланды. Она была горячей. Это было единственное её достоинство. Пар ударил в лицо, неся запах прелого зерна и несвежего жира.
— Отходи! — прокричал охранник.
Я отступила, прижимая миску к себе, стараясь не расплескать драгоценное тепло.
Мы отошли к стене, где уже устроились другие женщины. Ложек не было. Конечно, их не было. Здесь ели, как животные. Я смотрела в миску. В мутной серо-бурой жиже плавали куски разварившейся крупы, какие-то волокна и ошметки капустных листьев.
— Ну же, — тихо сказала Эвелин, уже сделавшая несколько больших глотков. — Пока горячее. Холодным это в глотку не полезет. Забудь, кто ты была. Сейчас ты просто желудок. Просто желудок.
Я вспомнила слова, которые она шептала мне ночью. Зажимай нос. Глотай. Не жуй. Я закрыла глаза. Представила, что это лекарство. Горькое, противное, но необходимое лекарство, которое спасёт мне жизнь. Я должна выжить. Я должна найти Фредерика. Я должна разобраться, как вернуться домой или как жить здесь.
Доброта и общительность Эвелин оказались не единственными её достоинствами. Когда дверь крыла распахнулась, и нас погнали на улицу, она кряхтя, но споро выскочила первой, таща меня за собой. Я, ещё не до конца отошедшая от обмороков и голода, послушно плелась следом, не особо понимая, куда мы идем. Но Эвелин точно знала.
Мы оказались в узком грязном дворе, освещённом несколькими тусклыми фонарями. Воздух был промозглым, холодным, но уже не таким пронизывающим, как в камере. Из соседних дверей тоже сыпались женщины: сонно кряхтящие, испуганные, одетые в отрепья, похожие на тени. Я вздрогнула, когда чья-то рука коснулась моего плеча, и обернулась.
— Новенькая, да? — на меня пахнуло кислым запахом пота и страха. Я молча кивнула, стараясь не встречаться взглядом.
Эвелин словно почувствовала моё состояние. Она сжала мою руку так крепко, что я невольно застонала, а потом толкнула меня вперед.
— Шустрее, Фэйтелин. Если хочешь жить, учись быть шустрой.
Мы, опережая остальных, первыми подошли к огромной, как гора, женщине. Та, подбоченясь, стояла у входа в двухэтажное здание, возвышаясь над всеми, как скала. Её широкое одутловатое лицо было суровым, а маленькие, глубоко посаженные глазки с подозрением косились на прибывших. Из-под платка выбивались редкие жирные пряди седых волос.
Одета она была в грубый простёганный халат, кое-где прожжённый, но насквозь пропитанный запахом мыла и свежего белья.
— Эта с тобой? — кивнув на меня, спросила «гора».
— Со мной, — жизнерадостно отозвалась Эвелин, ничуть не робея перед грозной фигурой. — Сильная, работать будет. Фэйтелин зовут. С ней точно всё успеем!
Бабища окинула меня цепким взглядом, задержавшись на моих волосах и глазах цвета коньяка, которые, в отличие от скул и губ, пока еще не успели потускнеть от здешнего быта. В её глазах мелькнула какая-то искорка то ли одобрения, то ли насмешки. Потом она хмыкнула, словно приняв решение.
— Будет тебе сильная. Идите за мной, — грузно развернувшись, она двинулась вперед, а Эвелин, довольно ухмыльнувшись, потащила меня следом.
Мы миновали ещё одни ворота, железные, кованые, и оказались совсем в другом мире. Здесь было тепло. Влажное, удушающее, но невероятно блаженно тепло. Ощущение было таким сильным, что я на секунду забыла обо всём на свете. Я вдыхала этот пар, запах мыла и кипятка, и мне казалось, что я дышу впервые за долгое время.
Кашель прекратился, уступив место блаженному расслаблению. Огромное помещение, в которое нас привели, было заполнено клубами пара. Сквозь него проступали очертания чего-то гигантского, блестящего, грохочущего. Это оказалась прачечная. По всему помещению стояли огромные медные котлы с бурлящей водой. Клубы пара вились, застилая все вокруг молочной пеленой. Воздух был тяжёлым, влажным, обжигающим, но для моего продрогшего тела и сухого, сорванного кашлем горла, это было истинным спасением. Я чувствовала, как тепло просачивается в каждую клеточку, разгоняет оцепенение, возвращает чувствительность замерзшим пальцам.
Воротник моего платья тут же намок и прилип к коже, и я с наслаждением провела рукой по мокрой щеке. Это было несравнимо лучше, чем пронизывающий холод подземелья. Повсюду были разбросаны ворохи одежды. Горы белья: черного, белого, цветного — громоздились на деревянных столах, на полу, в огромных плетёных корзинах.
Часть одежды, как я поняла, была тюремной – грубые серые робы, которые носили заключённые. Но большая часть – это были аккуратно сложенные, а порой и развешанные на веревках, явно не тюремные рубашки, платья, сюртуки, мужские брюки, женские чепцы, детские платьица.
Качество ткани говорило о том, что это вещи не простых горожан. Дорогие шелка, тонкие батисты, добротная шерсть. Так вот чем зарабатывают здесь деньги!
Женщины, такие же серые и изможденные, как и я, но с привычными движениями сновали между столами и котлами, не обращая внимания на пар и шум. Они работали сосредоточенно, быстро сортируя белье, замачивая его в чанах с кипятком, натирая грубым мылом. Их руки, красные и опухшие от постоянного контакта с горячей водой и щелочью, двигались с удивительной ловкостью.
Эвелин, кряхтя, но с видимым удовольствием принялась за работу, кинув мне кивок в сторону стола с белыми рубашками.
— Не стой столбом, Фэйтелин. Начинай. Сортируй белое. Смотри по швам. Грязные — в чан. Если вши — кидай в кипяток.
Я почувствовала, как по спине пробежали мурашки, и неуклюже принялась за работу, стараясь подражать движениям своей подсказчицы. Рубашки были влажными, тяжёлыми, от них исходил противный запах пота и застарелой грязи. Но даже это было лучше, чем сидеть в ледяном каменном мешке.
Пока мы работали, я тихонько расспрашивала Эвелин.
— А что остальные делают?
В ответ на мой вопрос Эвелин вздохнула, выпрямилась, разминая поясницу. В её глазах, несмотря на всю усталость, промелькнула некоторая гордость.
— Здесь, Фэйтелин, тюрьма наша хорошо зарабатывает. Много ремёсел налажено. На кожевенной фабрике работают. Дубильни там, выделка. Вонища жуткая, конечно, и работа адская. Но деньги для тюрьмы приносит. Женщины тоже работают: кто ткачихами, кто кружева плетёт. Что умеют, то и делают, если есть руки. А мы, прачки, так это просто рай по сравнению с той каторгой. Здесь хоть тепло. И чище вон.
Она кивнула на ворох тонких батистовых простыней, которые кто-то из женщин аккуратно развешивал на веревках. От них пахло свежестью и солнечным ветром, который никак не мог проникнуть в эти подземелья. Я представила себе Фредерика на кожевенной фабрике. Он такой утончённый, с этими своими тонкими пальцами, которые умеют чувствовать малейшее колебание часового механизма… И ужаснулась.
— Эвелин, а можно… можно как-то с мужем встретиться?
Она покачала головой, отчего её взлохмаченные брови смешно поползли вверх, а потом снова опустились.
— Никак. Строго здесь, Фэйтелин. Разделение жёсткое. Мужские казармы отдельные. Фабрика отдельно. Если бы там работала, то шансов было бы больше, но там холод собачий и работа каторжная. Только разве что письмо можно отправить, — она прищурилась, в её глазах мелькнула та самая злая искорка, которую я заметила утром. — Только смотри, что писать будешь. Ни слова, что хорошо устроилась. Что легко тебе. Что живешь припеваючи. Свои же могут навредить. Зависть здесь, Фэйтелин, страшнее голода. Скажи, что жива, да и то едва-едва. А лучше вообще не пиши никаких подробностей. Просто что помнишь. Что ждёшь.
Обратная дорога в камеру стёрлась из памяти, как неудачный карандашный набросок. Ноги переставлялись сами собой, повинуясь стадному инстинкту, туда, где можно упасть. Мы вернулись в наш каменный мешок, когда в узких окнах под потолком коридора уже стояла непроглядная чернильная тьма. Ужин принесли не сразу.
Эти полчаса ожидания стали пыткой. Я сидела, привалившись к шершавой стене, и боролась с дурнотой. Глаза слипались, тело ныло так, словно меня пропустили через те самые валы для отжима белья. Но голод не давал провалиться в спасительное забытье. Именно в этой тишине, нарушаемой лишь тяжёлым дыханием сокамерниц, я услышала его. Звук. В конце коридора хлопнула тяжелая общая дверь, отделяющая наше крыло от лестницы. А затем лязг. Щёлк-щёлк-скрежет.
Я открыла глаза. Мой слух, натренированный годами работы с капризными механизмами старинных часов и секретеров, вычленил эту мелодию из общего шума тюрьмы. Замки говорят, если уметь их слушать. Этот замок был старым, разболтанным. Я ясно услышала, как язычок засова неохотно входит в паз, как лениво падают сувальды: тяжелые, грубые, вероятно, давно не смазанные.
— Чего уставилась? — буркнула Эвелин, устраиваясь на соломе.
— Замок, — прошептала я скорее самой себе. — Там, на выходе.
— И что? Заперто, милая. Крепко заперто.
— Нет, — я покачала головой, вслушиваясь в удаляющиеся шаги охранника. — Не крепко. Там всего два оборота, и пружина на второй сувальде ослабла. Я слышала, как она не щёлкнула, а просто упала.
Эвелин посмотрела на меня как на умалишённую, но с оттенком жалости.
— Тебе снится прошлая жизнь. Здесь замки не открываются.
Я не стала спорить. Когда принесли баланду, я проглотила её, почти не чувствуя вкуса, и рухнула в сон. Мысли о механизме растворились в усталости, но где-то на подкорке, в глубине сознания реставратора осталась засечка: этот механизм неисправен. Его можно обойти.
Утро началось с привычного кошмара: подъем, холод, давка в коридоре, марш в прачечную. Руки, едва успевшие немного унять дрожь за ночь, снова погрузились в горячую мыльную воду. Кожа на пальцах побелела и сморщилась, трещины, которые я вчера старательно смазывала жиром, оставшимся на дне миски, снова начали саднить. Но сегодня у меня была цель. Груды грязного белья росли, как снежные сугробы. Пар стоял такой густой, что в трёх шагах не было видно лица соседки.
Я толкнула Эвелин локтем, пока надсмотрщица отвернулась, орать на какую-то несчастную, уронившую мыло.
— Эвелин, — прошипела я, не переставая тереть чью-то грязную рубаху. — Как мне передать весточку? Ты говорила про Марию.
Эвелин, не сбиваясь с ритма, кивнула в сторону выхода, где большие плетеные корзины ждали отправки в сушильню.
— Вон та, сутулая, в сером платке. Она скоро подойдет забирать мокрое. Смотри, не ляпни лишнего. Только имя и приметы.
Я ждала. Сердце колотилось в горле, мешая дышать. Казалось, что прошла вечность, прежде чем женщина с пустой корзиной приблизилась к моему корыту. Мария выглядела ужасно. Даже по меркам этого места. Её лицо было словно присыпанным пеплом, под глазами залегли глубокие черные тени, а губы потрескались до крови. Она подняла корзину с таким трудом, что я услышала, как хрустнули её суставы. Я сделала вид, что помогаю ей уложить мокрые простыни, и наклонилась к самому уху.
— Мария, — шепнула я, стараясь, чтобы губы едва шевелились. — Прошу тебя. Фредерик. Фредерик Вальц. Высокий, худой, волосы светлые, вечно растрепаны. У него... у него глаза добрые, но растерянные. Передай ему... передай, что Фэйтелин жива. Что я держусь. Я выздоравливаю. Скажи ему, чтобы не сдавался.
Мария не посмотрела на меня. Она лишь на секунду замерла, руки крепче сжали край корзины.
— Поняла, — её голос был похож на шелест сухих листьев. — Вальц. Светлый. Передам, — она подхватила корзину и, шаркая, побрела прочь.
Я смотрела ей вслед, чувствуя, как внутри разливается горячая волна надежды. Он узнает. Он поймет, что я не бросила его. Может, хоть немного воспрянет духом. А ещё, может, поверит, что мы выберемся.
Ответа пришлось ждать три бесконечно долгих дня. Три дня пара, мыльной пены, стёртых в кровь пальцев и ночных кошмаров. Я работала как автомат, отключая сознание, чтобы не чувствовать боли в спине. Я научилась воровать лишние куски мыла, чтобы стирать свои вещи, научилась дремать стоя в те редкие минуты, когда надсмотрщица уходила. Как и все здесь!
На третий день Мария снова появилась возле моего корыта. Она выглядела еще хуже, если это было возможно. Её руки дрожали, когда она принимала у меня тяжелый ворох мокрых портянок.
— Ну что? — я чуть не выронила белье. — Ты видела его? Видела того, кто знает?
Мария медленно кивнула, не поднимая глаз. Она продолжала укладывать вещи, будто ничего не происходило.
— Видела, — прошелестела она. — Твой Фредерик... Он передал, что держится. Сказал, что рад за тебя. Что ты не больна — это главное.
Я выдохнула, чувствуя, как слёзы облегчения наворачиваются на глаза.
— Слава богу...
— Он просил передать, — продолжила Мария монотонно, — чтобы ты потерпела. Пару месяцев. Сказал, всего пару месяцев, и он что-нибудь придумает.
Радость захлестнула меня. Пару месяцев! Значит, он не теряет надежды, значит, он не слабак! Мы справимся. Я сильная, я научусь выживать здесь. Я уже не та умирающая Фэйтелин, которую он нашёл на улице.
— Спасибо, Мария, спасибо тебе...
— Он врёт, — вдруг резко, жестко произнесла Мария. Я замерла. Улыбка сползла с моего лица, словно её стёрли грязной тряпкой.
— Что?
Мария, наконец, подняла на меня глаза. В них не было жалости, только тупая свинцовая усталость и знание, которое страшнее любой смерти.
— Он врёт тебе, девочка. Про «пару месяцев». Не будет у него пары месяцев.
— О чём ты? — холодок пробежал по спине, несмотря на жару прачечной.
— Его переводят, — Мария сплюнула на пол, прямо под ноги. — В травильню. Это слово упало между нами, как тяжёлый камень. Я не знала, что это такое, но само звучание этого слова заставило внутренности сжаться.
Вечерний приём пищи прошёл иначе. Голод, этот вечный ноющий спутник, больше не вызывал паники. Он стал привычным фоном, как боль в суставах или запах сырости. Я поднесла миску к губам и сделала первый глоток. Горячая жижа пахла прогорклым жиром и переваренной до состояния слизи капустой. Но теперь этот запах казался мне почти сладким. Это был запах жизни. Я заставила себя есть медленно, смакуя каждый глоток, чувствуя, как тепло разливается по пищеводу, успокаивая спазмы пустого желудка. Торопиться было нельзя.
Женщины вокруг ели так же жадно, сосредоточенно, забыв о разговорах. Лишь стук зубов о края мисок да редкое хлюпанье нарушали тишину подземелья. Эвелин, сидевшая рядом, вылизала свою миску дочиста и вернулась в камеру. Тут же она откинулась на солому, мгновенно проваливаясь в тяжёлый храпящий сон. Постепенно камера затихала.
Шорохи, стоны, бормотание во сне — все это сливалось в единый гул, к которому я уже привыкла. Я сидела, прислонившись спиной к влажной стене, и ждала. Ждала, пока дыхание соседок станет ровным, пока погаснет последний огарок свечи в коридоре, который надзиратель иногда оставлял, забывая забрать. Мои пальцы коснулись чулка. Холодный металл ножа был на месте. Он грел мне душу лучше, чем любая шаль.
Когда тишина стала осязаемой, я медленно поднялась. Солома предательски зашуршала, и я замерла, задержав дыхание. Кто-то в углу громко всхрапнул и перевернулся на другой бок. Я выждала ещё минуту. Сердце колотилось в горле гулкими ударами, отдаваясь шумом в ушах. «Спокойно, Фэйт, — сказала я себе. — Ты сотни раз вскрывала механизмы сложнее этого. Это просто старая железка.».
Если кто-то проснётся, я скажу, что иду к ведру. Естественная нужда — единственное право, которое у нас тут не отняли. Я скользнула к двери камеры. В темноте мои руки видели лучше глаз. Пальцы нащупали замочную скважину. Она была огромной, грубой. Замок здесь был примитивным, однорычажным, предназначенным не для того, чтобы держать гениев взлома, а чтобы удерживать истощённых женщин. Я достала нож. Его лезвие было тупым, сточенным, но самый кончик остался достаточно тонким.
Я вставила его в скважину. Металл звякнул о металл. Тихий, едва слышный звук, который в ночной тишине показался мне грохотом пушки. Я снова замерла, вслушиваясь в темноту. Никто не шелохнулся. Осторожно, миллиметр за миллиметром я начала нащупывать язычок. Вот он. Пружина была жесткой, заржавевшей, но она поддалась. Я нажала чуть сильнее, используя нож как рычаг. Щёлк.
Дверь, к счастью, была смазана салом, видимо, чтобы не скрипела и не будила надзирателей лишний раз. Она подалась наружу мягко, беззвучно. Я вышла в коридор. Здесь было абсолютно темно. Ни единого луча света. Но мне он был и не нужен. Я помнила количество шагов. Десять, пятнадцать... Я шла, вытянув руку вперёд, пока пальцы не коснулись холодных прутьев общей решётки.
Вот он. Тот самый замок, который я слышала днём. Навесной. Тяжёлый, амбарный. Я ощупала его дужку. Холодная, шершавая от ржавчины. Скважина была снизу. Нож вошел внутрь с трудом. Здесь механизм был сложнее. Сувальды сопротивлялись, не желая подниматься. Я закрыла глаза, полностью сосредоточившись на тактильных ощущениях. Я представила себе устройство замка: вот штифт, вот пружина, вот стопор. «Ну же, милый, — мысленно уговаривала я этого грубого монстра, как когда-то уговаривала капризные механизмы часов Буре. — Не упрямься.».
Первый щелчок. Есть. Нож скользнул глубже. Нужно было поддеть вторую пластину. Рука дрогнула от напряжения, нож соскочил. Я едва не выронила его, но успела перехватить. Глубокий вдох. Выдох. Снова. На этот раз я действовала жёстче. Я чувствовала, как металл ножа гнётся, готовый сломаться, но и замок сдавал позиции. Ржавчина крошилась внутри. Щёлк.
Дужка дернулась в моих пальцах и отскочила. Я едва сдержала победный вздох. Осторожно сняла замок, чтобы он не звякнул о решётку, и положила его на пол. Путь к винтовой лестнице был свободен. Подниматься было страшно. Каждая ступенька казалась миной, готовой взорваться скрипом под ногой. Я шла на цыпочках, прижимаясь к стене. Сверху тянуло холодом. Свежим морозным ночным воздухом. Этот запах свободы кружил голову сильнее вина. Я добралась до верхней площадки и замерла в изумлении. Тяжёлая, обитая железом дверь, ведущая во двор, была распахнута настежь. Просто открыта. Крюк болтался сбоку.
— Идиоты, — прошипела я одними губами. — Ленивые, самодовольные идиоты. Они даже не запирали нас на ночь. Зачем? Мы же скот. Мы живём в «жаре», в спёртом воздухе подземелья. А они, видимо, проветривают коридоры, чтобы не дышать нашей вонью, когда спускаются утром. Вот откуда этот ледяной сквозняк в камерах. Мы греем улицу своими телами.
Злость, горячая и колючая, поднялась в груди, вытесняя страх. Я осторожно выглянула во двор. Грязно, серо, уныло. Пусто. Факелы у ворот чадили, бросая пляшущие тени на мокрую брусчатку. В будке у ворот никого не было видно, но я знала, что охрана где-то есть. Тюрьма спала, погружённая в ту вязкую глухую тишину, которая бывает только около полуночи. Я втянула носом воздух, пытаясь уловить запахи табака или дешёвого вина — верные признаки стражи. Ничего. Только сырость и дым.
«Нужно узнать график, — подумала я. — Сейчас, наверное, полночь. Самое глухое время. Но перед рассветом, часа в четыре, сон самый сладкий. Именно тогда бдительность упадает до нуля.».
Я не стала выходить во двор. Это было бы самоубийством сейчас: без плана, без понимания, где именно стоят посты. Я увидела то, что хотела: путь свободен. Механизм этой тюрьмы был таким же дырявым и прогнившим, как и вся эта система. И у меня есть ключ. Точнее, нож. Я отступила назад, в темноту лестницы. Спускаться было легче. Я вернула замок на место, защелкнув дужку. Это потребовало усилий: пришлось надавить обеими руками, чтобы ржавый механизм сработал. Подойдя к общей двери в коридор, я остановилась. Из проёма тянуло могильным холодом. Там, внизу, спали десятки женщин. Спали в своих лохмотьях, прижимаясь друг к другу, кашляя от сырости. Я взялась за тяжелую ручку двери, ведущей во двор, ту самую, что была распахнута настежь. Она подалась с трудом, петли явно требовали смазки, но я тянула медленно, чтобы не скрипеть. Дверь закрылась плотно, отсекая ледяной поток воздуха. Я накинула крюк.
Вечер тянулся бесконечно. Когда нас, наконец, загнали в камеры, я едва сдерживала дрожь. Но не от холода. От адреналина.
— Ты чего дёрганая такая? — спросила Эвелин, подозрительно косясь на меня. — Заболела?
— Нет, — я постаралась улыбнуться, но вышло, наверное, жутковато. — Просто... предчувствие плохое.
— Спи давай. Утро вечера мудренее.
«Утра не будет, Эвелин. Для меня здесь утра больше не будет.». Я снова дождалась полуночи. На этот раз ожидать было физически больно. Каждая секунда казалась часом. Я слушала дыхание тюрьмы, и мне казалось, что я слышу, как скрипят колёса той самой чёрной телеги, которая едет за моим мужем.
Как только все затихли, я привычным движением достала нож. Замок камеры. Щёлк. Открыто. Коридор. Темнота. Замок решетки. Щёлк. Открыто. Я поднялась по лестнице, молясь всем богам, в которых верила Фэйтелин, и всем законам физики, в которые верила Вера, чтобы дверь во двор снова была не заперта. Толкнула ее. Она поддалась. Им плевать.
Вышла во двор. Холодный воздух ударил в лицо. Прижалась к стене здания, сливаясь с тенью. Двор был пуст, но теперь я знала, куда смотреть. В дальнем конце, у ворот, в караулке горел свет. Там сидели двое. Я видела их силуэты через грязное стекло. Они играли в карты. Мужской корпус был напротив. Кирпичное здание: тёмное, зловещее. Окна первого этажа были забраны решетками, но они хотя бы были не то, что в нашем подвале.
Мария сказала, что он на первом этаже. Но здание такое большое и окна на обе стороны. Если мне повезет, можно считать, что Бог не просто не оставил меня, а держит мою руку, сам ведёт меня!
Мне нужно было пересечь двор. Пройти метров пятьдесят по открытому пространству, освещённому луной и факелами. Я огляделась в поисках хоть какого-то укрытия. Телеги. Рядом с прачечной стояли телеги с бельем, которые не успели разгрузить или увезти. Перебежками от тени к тени я сделала первый рывок. Мягкая подошва стоптанных туфель, которые я нашла в груде белья, попавшие туда, видимо, по чьей-то ошибке, не издавала шума. Я упала за колесо первой телеги. Сердце колотилось так, что казалось, оно сейчас сломает ребра. В караулке кто-то рассмеялся. Громко, пьяно.
«Отлично. Смейтесь. Пейте. Не смотрите в окно.». Второй рывок. Я оказалась у стены мужского корпуса. Теперь самое сложное. Где он?
Окна были высоко. Я не могла заглянуть внутрь. Но я знала, что подвалов там нет. Значит, камеры на первом этаже. Я пошла вдоль стены, прислушиваясь. Из одного окна доносился храп. Из другого – тихий плач. Дальше бормотание и смешки. Из четвёртого:
— Фредерик, держись. Там тоже можно выжить. Главное – беречь глаза! — голос был мужским, хриплым, но имя... Они произнесли его имя! Я замерла под этим окном.
Решетка была высоко, мне не дотянуться. Я огляделась. Рядом валялся какой-то ящик. Я осторожно подтащила его к стене, стараясь не шуметь. Встала на него. Теперь мой подбородок был на уровне подоконника. Темнота внутри была густой, но лунный свет падал под углом, выхватывая кусок пола. Я увидела ноги. Много ног в грязных ботинках. Люди лежали вповалку.
— Фредерик... — позвала я шепотом. — Фредерик...
Тишина. Потом шорох.
— Кто здесь? — голос был слабым, но я узнала его. Это был он.
— Это я. Фэйт.
В темноте камеры произошло движение. К самому низу решетки приблизилось лицо. Бледное, осунувшееся, заросшее щетиной. Глаза ввалились, но в них горел лихорадочный блеск.
— Фэйт? — он выдохнул это имя так, словно не верил своим глазам. — Боже... Ты умерла? Я тоже умер?
— Нет, глупый. Мы живы. Слушай меня внимательно, — я оглянулась на караулку. Свет всё ещё горел, смех продолжался. — Тебя хотят увезти в травильню. Сегодня ночью. Он вцепился руками в прутья решетки.
— Я знаю. Нас предупредили. Фэйт, уходи. Если тебя найдут здесь...
— Замолчи. Я тебя вытащу, — я осмотрела решетку. Она была вмурована в камень. Старая, кованая. Ножом тут не справишься. Здесь нужен лом. Или... Мой взгляд упал на крепления решетки. Штыри, уходящие в кладку. Известь вокруг одного из них выкрошилась. Камень пошел трещиной.
«Реставратор видит не только красоту, но и разрушение.» — вспомнила я слова своего мужа. Ладно, хоть здесь пригодились.
— Фредерик, — быстро зашептала я. — У тебя есть что-то твёрдое? Ложка? Пряжка от ремня?
— Пряжка... есть.
— Ковыряй. Вот здесь, справа снизу. Известь рыхлая. Ковыряй изо всех сил. Я буду с этой стороны. Я достала свой верный нож. Он был слишком тонким для такой работы, но выбора не было. Я вогнала лезвие в щель между кирпичами. Крошка посыпалась мне на лицо.
— Фэйт, это безумие... — прошептал он, но я слышала, как он начал скрести металлом о камень с той стороны.
— Безумие — это сгнить в травильне. Работаем.
Мы скребли камень в четыре руки, разделённые железными прутьями. Время утекало. Луна ползла по небу предательски быстро. Мои пальцы были содраны в кровь. Нож затупился окончательно, превратившись просто в кусок железа.
Я услышала, что Фредерик работает изнутри не один. Мужчины помогали ему, кто чем мог. Мне не нужны были подельники при побеге, но сейчас, когда помощь нужна была в любом её проявлении, я не думала об этом.
Вдруг во дворе послышался грохот. Скрип тяжелых ворот. Стук копыт по брусчатке. Я замерла, прижавшись к стене. Телега. Огромная, черная, запряжённая двумя тяжеловозами, она въезжала во двор. Телега смерти.
— Они приехали, — голос Фредерика дрогнул. — Фэйт, беги. Пожалуйста, беги.
Я посмотрела на штырь. Мы расковыряли достаточно глубоко, он шатался, но всё ещё держался. Нужно было время. Ещё хотя бы десять минут. А их не было. Телега остановилась посреди двора. Из караулки вывалились охранники, застёгивая мундиры на ходу.
— Выводите скот! — рявкнул кто-то с телеги. — У нас там мертвяков еще и больных полон двор. Этих привезём, а тех нужно вывезти. Пошустрее!
Дверь в мужской корпус, находящаяся с другой стороны здания, загремела. Я поняла, что у меня есть только один шанс. Безумный, самоубийственный шанс, который я рассматривала как крайний. Хорошо, что смотрела кино. Хоть иногда, совсем редко, но смотрела!