ГЛАВА 1

МАРИ

Дверь я толкнула тихо. Гленда учила: «Входи в дом, как в реку, девочка. Не тревожь воду». Я и не тревожила. Я вообще старалась быть тихой. Всю жизнь.

В горнице горела одна свеча. Оплывший огарок валялся на полу, жестяной подсвечник на боку — Дурен никогда не ставил свечи ровно, а я вечно за ним поправляла. Сапоги его — один у порога, другой под лавкой. Сам он сидел за столом, локти в крошки, и смотрел на пустой графин.

Я не сразу закрыла дверь. Стояла, держалась за скобу, и холодный воздух тек в щель, лизал пятки. В руках у меня был узелок с сушеным зверобоем, который Гленда дала на обмен, я думала спрятать на полку, пока он не видит.

— Явилась, — сказал Дурен.

Голос ровный. Хуже некуда. Когда он орал, то можно было заткнуть уши и переждать. Когда молчал — надеяться, что пронесет. Но этот голос, будто воду в стакане размешали, я знала. Этот голос не предвещал ничего хорошего.

— Гленда задержала, — сказала я, — У старосты внучка захворала, надо было настою сварить, потом ромашку перебрать…

— Гленда. Гленда. Староста. Внучка.

Он поднял голову.

Лицо у него было красивое. Светлые волосы, падающие на лоб, глаза карие, как темный мед, и ямочка на подбородке. Сейчас глаза были красные, васильки выцвели, и ямочка пряталась в щетине.

— А я тут сижу, — сказал он, — Сижу и думаю: где моя жена?

— Я же сказала…

— Сказала.

Он встал. Тяжело, опираясь на стол, но встал. Я сделала шаг назад, но спиной уже уперлась в дверь.

— Ты всегда говоришь, — продолжал он, двигаясь ко мне, — Говоришь, говоришь, говоришь. А я слушаю, слушаю, слушаю. И знаешь, что я слышу?

Я молчала.

— Ветра, — сказал он, — Пустой ветер. Трескотню. А где правда?

— Дурен…

— Где правда, Мариска?

Он подошел вплотную. От него пахло перегаром и потом. Я сжала узелок со зверобоем, травы хрустнули.

— Я тебя спрашиваю, — он наклонил голову, заглядывая мне в лицо, — Ты у Гленды была?

— Была.

— Помогала?

— Помогала.

— Старостиной внучке?

— Да.

— А больше никому не помогала?

Я сглотнула.

— Не понимаю…

— Никому? — он выделил это слово, — Никому из мужиков? Не помогала? Не утешала?

— Дурен, побойся бога.

— А, бог, — он усмехнулся, — Бог тебя уже побил. Вон, смотри.

И он опустил глаза на мои ноги.

Я это знала. Я всегда это знала. Каждое утро, когда вставала с постели, каждая ступенька на крыльце, каждая лужа, которую надо обойти, каждый взгляд на мою правую ногу, которая с детства была короче левой.

— Ну что ты молчишь? — голос его стал тише, почти ласковым, — Правда глаза режет? Или мне самому рассказать какая ты?

— Я не…

— Хромая, — сказал он. Выплюнул неприязненно.

И тут я сделала ошибку. Я подняла на него глаза.

— Я тебе верная жена. Я никогда…

Он не дал договорить.

Он схватил меня за косу.

Это была моя гордость, моя длинная, черная, тяжелая коса. Я мыла ее отваром крапивы, заплетала на ночь, берегла. Мать говорила: «В косе твоя сила». Я не знала, какая там сила, но коса была моя, только моя, никто другой такой не носил в нашей деревне.

Дурен намотал ее на кулак, коротко, в три оборота, и рванул к себе.

— Дрянь, — сказал он мне в лицо, — Хромая дрянь.

Я не заплакала. Я сжала зубы и смотрела на его кадык, который дернулся. Боль была горячая, от корней волос вниз по позвоночнику, до самого копчика.

— Я тебя спрашиваю, — сказал он, не отпуская, — С кем ты была?

— С Глендой, — выдохнула я.

— А днем? Вчера? Позавчера? Когда я на работе спину гнул, ты где шастала?

— Я нигде…

Он дернул сильнее. Я качнулась к нему, уткнулась лицом в его грудь, в пропахшую потом рубаху. Узелок выпал из рук, зверобой рассыпался по полу мелкими сухими звездами. Трость выпала из руки.

— Думаешь, я не вижу? — голос его стал совсем тихий, почти шепот, — Думаешь, я слепой? Ты приходишь поздно, у тебя глаза блестят, и пахнешь не пойми чем… Не травами, Мариска. Не травами.

— Ты пьян.

Это была вторая ошибка.

Он оттолкнул меня.

Я упала на колени прямо в рассыпанный зверобой, сухие соцветия впились в кожу сквозь подол. Коса выскользнула из его пальцев, упала на спину плетью.

— Пьян, — повторил он, — Конечно. Жена шляется, а я пью. А ты не пьешь? Ты чем у Гленды там питаешься? Или она тебе наливочки подливает для храбрости?

Визуализация

МАРИСА

ДУРЕН

ГЛАВА 2

МАРИ

Он ждал. Секунду. Две.

— Ты слышала? — спросил он. И голос его стал совсем тихим.

— Дурен, пожалуйста…

Он ударил меня в живот.

Я сложилась пополам, но упасть в этот раз мне не дал.

Еще раз… По ребрам.

Ухватил за ворот платья и потащил на постель. Ткань затрещала, пуговицы покатились по полу.

— Пора детей рожать, — сказал он, наваливаясь, — Сына мне. Сына, слышишь? А ты за год так и не понесла. Пустое брюхо, бесплодная. Ни красоты, ни здоровья, ни плода. Додумался же взять в жены ущербную.

Он рвал мое платье. Рубаха затрещала следом. Холод коснулся низа, а затем добрался и до груди.

Он навис сверху, расстегивая штаны.

— Ты моя, — сказал он. — Ничья больше.

Муж вошел в меня резко, сухо, без ласки. Я закусила губу до крови, но не закричала. Я смотрела на трещину в потолке и считала про себя. Раз. Два. Три. Четыре... Дышать. Выдох. Вдох.

Он двигался тяжело, быстро, всхрапывал, как лошадь после бега. Я не закрывала глаза. Я смотрела в потолок и ждала, когда это кончится.

— Скажи, что любишь, — прохрипел он мне в ухо. — Скажи.

— Люблю…

Он закончил, упал на меня, тяжелый, потный, и замер. Я лежала под ним, как под могильной плитой, и смотрела в потолок.

Трещина была похожа на реку. Или на шрам.

Через некоторое время он задышал ровно, перекатился на бок и уснул. Сразу, как провалился. Я лежала рядом в порванном платье и, только когда он заснул, слезы брызнули из глаз.

Я не всхлипывала. Я лежала тихо, и слезы текли сами. Руки лежали вдоль тела, ладонями вверх, как у покойницы. Я смотрела в потолок и плакала без звука. Этому я тоже научилась. Плакать без звука, дышать без крика, жить — без надежды.

Боль растекалась по телу. Не сразу — сначала она собралась внизу живота, тяжелая, как камень, потом пошла волнами: к пояснице, к ребрам, к лицу, к корням волос, которые он дергал. Я вся была ею, этой болью. Я дышала ею, сглатывала ее, слышала ее звон в ушах.

Рядом спал муж.

Как же я ненавидела его…

Я смотрела на него и не могла вспомнить — любила ли я его когда-то. Пыталась нащупать в памяти то чувство, с которым просыпалась по утрам в первые месяцы, но находила только пустоту. Будто я перестирала все простыни, и краска сошла, осталась только серая, выцветшая ткань.

Год назад он посватался к моему отцу, и тот сразу согласился. Я стояла в сенях, прижимала узелок с пожитками к груди и слышала их разговор через дощатую дверь. «Хромая, — говорил отец. — Но девка работящая, не пьет, язык за зубами держать умеет. Бери, пока не передумал». Он был так рад спихнуть калеку.

Дурен тогда был улыбчивым. Я запомнила эту улыбку — широкую и открытую. Он называл меня красивой. Смотрел на мою косу, на глаза, даже на ногу не смотрел. Или делал вид, что не замечает. «Красивая ты, Мари, — говорил. — А что хромаешь — так это даже мило. Как уточка».

А я не привыкла к комплиментам. Я привыкла только к оскорблениям. «Хромоножка», «колченогая», «кривобокая» — это я слышала с детства. От отца, от сестер, от соседских мальчишек, которые кидали камни и кричали: «Ведьма! Ведьма хромая!» Мать иногда заступалась, но чаще молчала. Когда тебя двадцать лет называют ущербной, ты перестаешь верить, что можешь быть другой.

А он сказал — красивая.

Я поверила.

Я верила каждому его слову. Когда он держал меня за руку на ярмарке — верила. Когда приносил леденец в бумажке — верила. Когда в первую брачную ночь вошел в меня быстро, грубо, не спросив, готова ли, и я заплакала от боли и стыда, а он сказал: «Ничего, привыкнешь, все бабы плачут» — я и тогда верила.

Я была счастлива. По-своему… Счастлива, что не останусь старой девой, которую будут жалеть и за спиной называть «вековухой». Счастлива, что есть свой дом, свой муж, свое место за столом. Мечтала о детишках — о сыне с отцовскими глазами, о дочке, которой заплету такие же длинные косы и научу не верить красивым словам.

Я даже имя придумала. Для дочки — Аглая. Светлая. Чтобы у нее все было хорошо.

Но лучше бы я осталась одна.

Лучше бы я осталась в отцовском доме, спала в маленькой комнатке. Лучше бы я ушла в монастырь или нанялась в батрачки к чужим людям. Лучше бы я умерла той зимой, когда упала в прорубь и три дня лежала в горячке. Мать уже свечку к руке привязывала, думала, не выживу.

Выжила.

Для чего?

Я смотрела на него. На его красивое лицо во сне, на ямочку на подбородке, на густые ресницы. И не могла вспомнить — я вообще его любила? Или любила не его, а ту жизнь, которую он мне обещал? Не мужчину, а избавление?

Год назад я сидела на своей девичьей половине, зашивала прореху на юбке и слышала, как отец говорит матери: «Слава богу, хоть кто-то позарился. Я уж думал, век нам эту обузу тащить». И мать ответила: «Тише, она услышит». А отец: «И пусть слышит. Правду полезно знать».

ГЛАВА 3

МАРИ

Мы разведемся. Я попрошусь к Гленде. Она не откажет.

У Дурена последнее время на работе дела не очень. Моя подработка приносила какие-никакие деньги. Мне их хватит на простую жизнь.

Гленде нужна помощь. Буду ее помощницей. Буду ходить по домам, носить настои, вправлять вывихи, принимать роды. Я уже многое умею. Гленда говорила: у тебя легкие руки, Мари, чуткие. Такие руки лекарям нужны.

А Дурен возьмет новую жену. Здоровую, красивую, с ровными ногами и широкими бедрами. Она родит ему сына, будет солить щи в меру, ставить сапоги ровно. И он забудет, что была какая-то хромая Марисия, которую взял из жалости.

Я смотрела на него и ненавидела.

И не только за то, что он бил. Не за то, что насиловал. Не за то, что пил и срывал злость на мне.

А за то, что называл хромой дрянью.

Это слово въелось в меня глубже, чем его кулаки. «Дрянь». Не человек — дрянь.

И за то, что украл мою жизнь.

Меня перестали называть Мари или Марисей — я стала просто «хромой женой Дурена».

Он украл мое имя.

Он украл мою косу — теперь каждый раз, когда он хватает меня за волосы, я чувствую не гордость, а страх.

Он украл мое тело — оно больше не мое, это место, куда он приходит, когда хочет.

Он украл мой сон — мне снятся его руки.

Он украл мой смех — я не помню, над чем смеялась раньше.

И он украл мою любовь. Ту самую, глупую, доверчивую, которой я встретила его год назад. Он выпил её до дна, разбил стакан и удивился, что я вся в крови.

— Ненавижу, — прошептала беззвучно, одними губами.

Он вздохнул во сне, перевернулся на другой бок, подложил ладонь под щеку. Лицо безмятежное, как у младенца. Ему не снится моя боль.

Я повернулась на бок, спиной к нему.

Хоть он и болел сильнее левого, но смотреть на лицо мужа я не хотела.

Хотелось только встать и уйти из этого дома навсегда.

Но я так и не заснула. Слушала храп Дурена. Он всегда спал хорошо после того, как брал меня. Сбрасывал напряжение и проваливался в черноту. Ни снов, ни страхов, ни угрызений.

А я лежала и ждала утра.

Боль душевная была сильнее боли тела.

Тело болело привычно. Я знала, куда наступить, чтобы не тревожить ребро, как дышать, чтобы не кололо под грудью, как сидеть, чтобы не давить на ушибленный копчик. Тело было врагом, но врагом знакомым, изученным, предсказуемым.

А душа болела по-новому каждый раз. То тоской, то стыдом, то злостью, то пустотой. Сегодня — пустотой. Как будто внутри выжгли все дотла, и ветер гуляет по пепелищу, и нечем дышать от этой золы.

Я слышала, как он начал просыпаться.

Дыхание изменилось — стало поверхностным, прерывистым. Храп оборвался на полувздохе. Он пошевелился, потянулся, хрустнул шеей. Скрипнула кровать — он сел, свесил ноги.

Я лежала неподвижно, спиной к нему, и ждала.

Сейчас он встанет, умоется, фыркнет, отряхнется от похмелья.

Я хотела поговорить.

Не кричать. Не обвинять. Не бить его словами, как он бьет меня кулаками. Просто сказать.

— Дурен.

Он замер. Я слышала, как перестала скрипеть кровать, как воздух остановился в его груди.

— Ты не спишь? — спросил он. Голос сиплый, утренний, без вчерашней злости.

— Не сплю.

Я села. Медленно, осторожно, придерживая ребро левой рукой. Правая нащупала край одеяла, прикрыла грудь.

Он посмотрел на меня. Я чувствовала его взгляд — тяжелый, мутный, еще не проснувшийся. Он не помнил? Или помнил, но делал вид, что не помнит?

— Дурен, — сказала я. — Нам надо поговорить.

— С утра пораньше? — он хмыкнул, но в голосе не было злости. Скорее растерянность. — Что такое, Мари?

— Я хочу уйти.

Тишина стала другой. Гуще и плотнее.

— Куда? — спросил он.

— Я хочу развестись, Дурен, — слова дались легко, но голос все же дрожал от страха.

— Ты дура, Мари?! — сказал он тихо. — Кому ты нужна, кроме меня?

Я не ответила.

— Подожди… Или что… Ты кого-то себе нашла?

ГЛАВА 4

МАРИ

— Мари! Мари, ты дома?

Голос Гленды ворвался в комнату вместе со скрипом двери и холодным воздухом. Я не ответила. Я не могла ответить. Я лежала на полу у кровати, свернувшись калачиком, и смотрела, как пылинки танцуют в косом луче дневного солнца.

— Мари? Ты что, не слышишь? Я уж думала, ты придешь, а тебя все нет, я и забеспокоилась…

Она прошла дальше и остановилась.

Я увидела ее ноги. Старые, в валенках с калошами, обмотанные поверх шерстяными платками. Они замерли на пороге, будто споткнулись о невидимую преграду.

— Мари… — выдохнула Гленда.

Она опустилась на колени рядом со мной. Медленно, тяжело, с хрустом в суставах.

— Девочка моя, — сказала она шепотом, — Девочка моя родная.

Она не спросила, что случилось. Она не спросила, кто это сделал. Она просто смотрела — на мое лицо, наверняка распухшее, в синих и лиловых пятнах, на разбитую губу, на платье, порванное от ворота до пояса, на голые ноги, по которым все еще стекала тонкая струйка крови.

Она все поняла сразу.

Гленда прожила семьдесят три года. Она принимала роды и вправляла вывихи, она зашивала раны и закрывала глаза мертвым. Она видела жен, которых приносили мужья после субботней пьянки, и видела тех, кого уже не принесли — только позвали на отпевание.

Она знала.

— Воды, — сказала она себе под нос, — Воды согреть, тряпицы чистые, тысячелистник, кровохлебку… Ребра посмотреть надо, Господи, ребра…

Руки у нее дрожали. Я никогда не видела, чтобы у Гленды дрожали руки. Руки у нее всегда были твердые, как у молодой.

— Гленда, — прошептала я.

— Молчи.

— Я не…

— Молчи, сказала.

Она отвернулась, но я успела увидеть ее лицо. Оно сморщилось, собралось в мелкие складки, как сушеная слива. Губы поджались, втянулись внутрь, будто она хотела заглотить крик обратно.

— Сейчас, — сказала она, шаря по столу. — Сейчас мы тебя умоем. Сейчас я посмотрю, что он с тобой сделал, ирод окаянный…

— Гленда.

— Что?

— Я сама встану.

Я попыталась приподняться на локтях. В глазах потемнело, ребро отозвалось острой вспышкой, и я осела обратно на пол, выдохнув сквозь зубы.

— «Сама»! — Гленда прикрикнула на меня, но в голосе ее не было злости, только боль. — Какая сама! Лежи, дуреха. Лежи, не шевелись.

Она накрыла меня одеялом.

— Сейчас вернусь.

Я слышала, как скрипнула дверь, как ее шаги затихли на крыльце. Потом стало вовсе тихо.

Я лежала одна. Мысль была одна: Вот бы никогда не вставать с этого пола, не открывать глаза, не возвращаться в ту жизнь, где я — хромая жена Дурена.

Но Гленда вернулась. Спустя некоторое время она привела помощь.

— …осторожно, у нее ребро повреждено. И ногу берегите, правую, она у нее и так слабая…

Я отвернулась, было ужасно стыдно. Хотелось просто закрыть глаза и крепко заснуть, чтобы не чувствовать боли и позора.

Хотелось просто закрыть глаза и крепко заснуть. Чтобы не чувствовать боли — ни в ребрах, ни в душе. Чтобы не слышать их вздохов, не ловить их взгляды, не гадать, о чем они думают. «Сама виновата», — наверное. «Небось, довела мужа». «Стерпится — слюбится».

— Мари, — голос Гленды стал мягче, — Это Авил. Помнишь Авила? Он тебе прошлой осенью помогал дрова колоть, когда Дурен запил. И сын его, Павил. Они помогут.

Я помнила.

Авил был кузнецом. Широкий в плечах, молчаливый, с руками, навсегда пропахшими железом и угольной гарью. Он никогда не улыбался, но и не хмурился — просто смотрел своими темными глазами, будто видел тебя насквозь. Жена у него умерла, остался сын. Павил был похож на отца — такой же большой, такой же тихий.

Я слышала, как они переминаются у порога. Как Авил кашлянул в кулак.

— Гленда, — сказал Авил негромко, — Чего случилось-то?

— То и случилось, — отрезала Гленда. — Не видишь?

— Вижу, — помолчав, сказал Авил. — Дурен?

— А кто ж еще.

Авил ничего не ответил.

— Берите носилки, — сказала Гленда, — У крыльца стоят. Я приготовила.

— Мари, — Гленда наклонилась ко мне, отвела волосы с моего лица, — Сейчас тебя поднимут. Будет больно, ты кричи. Не терпи. Слышишь? Кричи, если больно.

Я кивнула.

Они уложили меня на носилки. Осторожно, почти невесомо, будто я была не взрослой женщиной, а пушинкой. Гленда поправила подушку под головой, укрыла вторым одеялом, подоткнула края.

Мужчины погрузили в телегу и повезли к дому Гленды, которая сидела рядом и гладила мою руку.

Я то провалилась в темноту, то приходила в сознание. Темнота приходила волнами — то накрывала с головой, и я переставала чувствовать боль, холод, запах сена, то отступала, и тогда я снова слышала скрип полозьев, дыхание лошади, негромкий говор Гленды.

ГЛАВА 5

МАРИ

Мне снился какой-то кошмар.

Я не помню, что именно. Там было темно и холодно, и кто-то тянул ко мне руки — длинные с черными ногтями. Или это были не руки? Может, ветки? Может, просто тени от печной заслонки, которые в полусне становятся чудовищами?

Но оно и к лучшему, что не помню.

Мне хватало кошмара и наяву, не то что ночью. Наяву у меня был Дурен. А ночью хотя бы просто тени.

Я открыла глаза и уставилась в потолок. Не тот, что был над нашей кроватью, и сразу все вспомнила. Я у Гленды.

Выдох облегчения вышел сам собой — длинный, дрожащий, со слезами на глазах.

Я попыталась пошевелиться и зашипела от боли.

— Она спит. Уходи, — услышала шепот Гленды. Но он был такой грозный, что я сразу поняла к кому он обращен.

— Я должен ее увидеть. Она моя жена.

Видимо, приход Дурена и разбудил меня.

Я представила, как они стоят друг против друга на пороге. Маленькая, сутулая старуха в старом платке и высокий мужик, молодой, злой, с кулаками, которые уже не раз доказывали свою силу.

— Ты мне не указ, старуха, — сказал Дурен. Голос у него стал ниже, вязче. — Она моя жена. По закону моя. И где она — решать мне.

— А вот тут ты неправ, — Гленда говорила спокойно, но я слышала в ее голосе железо. — По закону она человек. А не вещь. И где ей быть — она сама решает.

— Сама? — Дурен хмыкнул. — Хромая дура, которая ничего не понимает в жизни?

— Хромая, — согласилась Гленда. — А вот дура — не факт. Я, знаешь ли, с дурами дел не имею.

Снова тишина.

— Это не твое дело, что происходит в семье между мужем и женой, — сказал он наконец. — Ты даже ей не мать. Чужая ты ей. Никто.

— Никто, — согласилась Гленда. — А вот ты — муж. И что же ты, муж, с женой сделал, что она у чужих людей прячется?

— Не твое дело, — повторил Дурен, но в голосе его появились виноватые нотки. — Семейное дело.

— Ага. Семейное. А ребра сломанные, видимо, от любви. Так сильно обнимал.

— От тебя, старуха, все и пошло. Она пропадает неизвестно где и нахваталась глупостей всяких.

— Это каких таких глупостей? Как людям помогать, как лечить? Это для тебя глупости?

— Про развод, — буркнул Дурен, — Не хотел я ее бить. Перепил вчера.

— Иди, Дурен, — сказала Гленда устало. — Иди проспись. Завтра придешь, если не передумаешь.

— Я не уйду без нее.

— Уйдешь.

— И думать забудь! — заорал Дурен вдруг, — Слышишь, Мариска! — крикнул он громко, в сторону моей комнаты, — Про развод думать забудь! Ты моя жена! На всю жизнь! И никто тебя у меня не отнимет!

Я зажмурилась.

— Убирайся, — сказала Гленда громко. — Убирайся, пока я собак не спустила.

— Нет у тебя собак.

— А это мы сейчас проверим.

Снова тишина. Потом шаги — тяжелые, злые, удаляющиеся. Скрип снега. Стук калитки.

И тишина.

Как же я была благодарна Гленде, что она его не впустила. Я не хотела его видеть. Не хотела и не могла.

— Разбудил тебя, милая, — Гленда подошла ко мне.

Она села на край кровати, улыбнулась, убрала волосы с моего лица.

— Спасибо, — поблагодарила ее.

— За что?

— За все. За то, что не пустили. За то, что заступились. За… все.

Гленда покачала головой.

— Глупая. За что тут благодарить? Я свое дело делаю.

— Неправда, — сказала я. — Вы делаете больше, чем должны.

Женщина относится ко мне лучше родной матери.

Мать всегда была ко мне холодна.

Я не помню, чтобы она меня обнимала. Не помню, чтобы целовала на ночь или гладила по голове, когда я плакала. Она кормила меня, одевала, лечила, когда я болела, но делала это так, будто выполняла тяжелую, неприятную работу. Будто я была не дочерью, а обязанностью, которую на нее повесили.

Зато младшую сестру Аниру она любила.

Я видела это каждый день. Анире доставались все лучшее. Анире — новые платья, а мне — перешитые из старых материнских. Аниру мать звала «доченька», «ласточка», «зоренька ясная». Меня — просто «Мари». Иногда — «хромоножка», если была не в духе.

Я всегда думала, что это из-за увечья.

Я старалась все делать лучше, чтобы угодить родителям.

И у меня получалось.

Стряпать я научилась раньше Аниры. Мать показывала раз — я запоминала, схватывала на лету, руки сами делали как надо. Тесто выходило пышное, пироги румяные, щи наваристые.

Шить я тоже научилась быстро. Пальцы были тонкие, чуткие, они сами находили ритм, нитка ложилась ровно, плотно, без узелков и утолщений.

ГЛАВА 6

МАРИ

Дурен приходил каждый день.

Я слышала его голос через дверь: то требовательный, то жалобный, то злой. Он стучал кулаком в косяк, пинал крыльцо, кричал, что имеет право, что я его жена, что Гленда не смеет ему препятствовать. А Гленда стояла на пороге — маленькая, сутулая, с клюкой в руке — и не пускала.

— Придешь, когда она сама захочет, — говорила она спокойно, — А пока иди проспись, протрезвей, подумай головой, а не тем местом, которым пьешь.

К концу недели я уже могла сидеть. Потом вставать и ходить по комнате, держась за стену. Затем потихоньку выходить на крыльцо, дышать холодным мартовским воздухом.

Тело ныло. Ребро напоминало о себе при каждом резком движении. Синяки желтели, бледнели, уползали под кожу, но боль оставалась — тупая, ноющая, привычная. Я смотрела на себя в маленькое мутное зеркальце Гленды и не узнавала: осунувшееся лицо, запавшие глаза, бледность, сквозь которую проступала синева под глазами.

— Красавица, — говорила Гленда, замечая мой взгляд, — Поправишься и еще краше будешь.

Я не верила, но кивала.

Спустя неделю он перешагнул порог этого дома.

Я готовилась к этому разговору все семь дней. Лежала и прокручивала в голове слова, которые скажу.

— Мариса... — замер он посередине комнаты.

Голос у него был не тот. Не пьяный, не злой, не требовательный. Растерянный. Он смотрел на меня и, кажется, не верил своим глазам.

Я знала, что он увидел. Не ту Мари, которую он привык видеть дома — тихую, но сильную. Другую. Бледную, исхудавшую, с темными кругами под глазами, с руками, которые все еще дрожали.

У него явно в представлениях все было куда радужнее.

Наверное, он думал, что я отлежусь пару дней у старухи, одумаюсь и вернусь. Что синяки сойдут, обида пройдет, и все станет как прежде. Что я прощу, потому что всегда прощала.

Он не ожидал увидеть меня такой.

— Проходи, — сказала я.

Голос не дрожал. Я тренировалась семь дней.

Мы прошли на кухню.

Это было странно — принимать его здесь, в доме Гленды, где каждая вещь пахла миром, а не страхом.

Я налила чай по кружкам.

Заварила сама — липовый цвет, мяту, зверобой, чуть-чуть меда для сладости. Я поставила кружку перед ним, села напротив.

Он к чаю не притронулся.

Он смотрел на меня. Долго, пристально, изучающе. Я видела, как в его глазах мелькают мысли и он не знает, с какой стороны подступиться.

— Когда ты вернешься? — спросил Дурен, наконец. Голос тихий, просительный. — Мне хреново без тебя.

Я смотрела на него.

Это мне хреново.

Тело ноет — каждую ночь я просыпаюсь от боли в ребрах, а душа плачет.

— Я не вернусь.

Он дернулся, вскочил со скамьи. Наверное, хотел подойти, схватить за руку, надавить, заставить.

Я дернулась тоже.

Раньше, чем подумала. Тело сработало быстрее головы — оно помнило. Оно помнило его кулаки, его хватку, его тяжелое дыхание. Я вскочила, отпрыгнула к печи, схватила кочергу — тяжелую, железную, с острым концом — и выставила перед собой.

— Не подходи.

Он замер.

Я видела, как меняется его лицо.

Удивление. Неверие. Он не ожидал. Дурен думал, я буду плакать, просить, может, даже кинусь на шею. Он думал, я слабая. Хромая. Беззащитная.

А я стояла с кочергой в руках и смотрела на него волком.

— Ты чего, Мари? — голос его сорвался, — Я же просто... Я хотел поговорить...

— Говори оттуда.

— Прости меня, — сказал он вдруг.

Я молчала.

— Прости, Мари. Я дурак. Перепил тогда... Утро как в тумане. Вернулся — тебя нет, Гленда не пускает, все говорят, что я тебя чуть не убил. Я не хотел. Я правда не хотел.

Он говорил быстро, сбивчиво, слова наскакивали друг на друга.

— Я брошу, — сказал он. — Пить брошу. Совсем. Ни капли в рот не возьму. Я обещаю.

Я смотрела на него и понимала: не верю.

Ни одному слову.

Я уже слышала это. После первого раза, когда он ударил меня в живот за «недосоленные» щи. После второго, когда вывихнул мне руку. После третьего, четвертого, десятого. Каждый раз он обещал. Каждый раз просил прощения. Каждый раз я верила.

И каждый раз все повторялось.

— Мари, — он шагнул ко мне.

ГЛАВА 7

МАРИ

Я сказала Дурену правду. Мне не нужны больше мужчины.

Я хочу быть одна.

Не потому, что меня никто не возьмет. Не потому, что я никому не нужна. А потому что я сама так хочу. Впервые в жизни я чего-то хотела по-настоящему! Не для того, чтобы угодить или заслужить чью-то любовь!

Я хочу быть одна. Для себя.

Хочу просыпаться по утрам и не вздрагивать от звука шагов. Хочу сама решать, что мне есть, что надевать, куда идти. Хочу, чтобы мое тело принадлежало только мне, и чтобы никто не смел прикасаться к нему без моего желания.

Я хочу жить.

По-настоящему.

Да, я бы хотела себе ребеночка, девочку…

Маленькую, с пухлыми ручками, с темными волосиками, с глазами — неважно какими, лишь бы смотрели на меня с любовью. Я бы заплетала ей косы, учила бы читать и писать, рассказывала бы о травах.

Я бы любила ее.

Так, как меня не любили.

Вряд ли после всего я смогу родить, не хочу, чтобы ко мне прикасался мужчина… но сирот много… Быть может, потом, когда я смогу подняться и устроить свою жизнь, когда я стану самостоятельной, мне позволят взять малышку из приюта.

Мы сидели с Глендой молча. Я думала о будущем. Оно было еще неясным, но впервые в жизни теплилась надежда. Я не знала, что меня ждет. Не знала, вернется ли Дурен, примет ли деревня, получится ли у меня стать травницей, смогу ли я когда-нибудь взять ребенка.

Но я знала одно.

Я больше не хочу быть жертвой.

Я хочу быть хозяйкой своей жизни. Хочу сама решать, что хорошо, а что плохо. Хочу работать, лечить, помогать. Хочу, чтобы меня уважали — не за красоту, не за ровные ноги, а за дело, за ум, за доброту.

Я хочу быть собой.

— Гленда, — позвала женщину, тоже пребывающую в своих мыслях.

— Что?

— Я останусь у вас. Насовсем. Если вы не против.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом улыбнулась светло, по-матерински.

— Я только за, — сказала она. — Давно ждала, когда ты это скажешь.

Я улыбнулась в ответ.

Но на следующий день нашу идиллию разрушили.

— Мариса, ты что совсем с ума сошла?! Ты зачем нас позоришь?! — к нам пришла моя мать.

Она не приходила всю эту неделю.

Семь дней. Семь долгих дней и ночей, пока я лежала при смерти, пока Гленда выхаживала меня травами и молитвами, пока Дурен орал под дверью — мать молчала. Она жила в получасе ходьбы от дома Гленды.

И не пришла.

Ни разу.

А теперь пришла. И первое, что сказала — не «доченька, как ты?», не «жива ли?», не «что болит?». Первое, что она сказала — «ты зачем нас позоришь?».

— Здравствуй, Индира, — спокойно сказала Гленда. Она стояла у печи, помешивала варево в горшке и даже не обернулась. — Давно не виделись. Чай будешь?

— Ничего мне не надо от тебя, старая, — отрезала мать, — Я к дочери пришла. Поговорить.

Мать поджала губы и прошла в комнату, села на табурет напротив моей лавки.

— Ну, чего молчишь? — спросила она, глядя на меня в упор, — Язык проглотила?

— Мам, — сказала я тихо. — Ты знала, что меня избили?

Она отвела глаза.

— Знаешь ведь, — продолжала я. — Вся деревня знает. А ты не пришла.

— А что я должна была прийти? — мать вскинулась. — Дело семейное, мужнее. Не мне в чужие дела лезть.

— Чужие? — я не узнавала свой голос, — Я тебе чужая?

— Ты замужняя, — отрезала мать. — У тебя своя семья. У меня своя. Я не лезу.

— А если бы он меня убил?

— Не убил же, — буркнула она.

Я смотрела на нее и чувствовала, как внутри поднимается что-то темное, тяжелое. Не обида — хуже. Разочарование. Окончательное, бесповоротное.

— Мариса, — мать снова заговорила, и голос ее набирал силу, — ты что творишь? Люди говорят, ты от мужа ушла. К старой травнице перебралась. Разводом грозишься. Ты понимаешь, какой позор на нашу семью навлекаешь?

— Позор? — переспросила я.

— А то! — мать всплеснула руками. — Что люди скажут? Жена от мужа сбежала. Значит, плохая жена. Значит, не удержала. Значит, сама виновата.

— Я виновата?

— А кто? — мать смотрела на меня в упор, — Мужик работает, устает, ему нужен дом, уют, покой. А ты что? По чужим домам шляешься, с Глендой этой возишься, людей лечишь — кому это надо?

— Людям надо, — сказала я тихо.

— Люди сами о себе позаботятся, — отрезала мать, — А ты о муже должна заботиться. Он тебя взял, хромую. Никто не брал, а он взял. Ты должна бога молить за него, а не нос воротить.

Я смотрела на нее и не верила своим ушам.

ГЛАВА 8

МАРИ

Отца я боялась. Потому что он действительно мог за шиворот притащить меня к Дурену. И Гленда его не остановит.

Она смелая, моя Гленда. Она Дурена на порог не пускала, с матерью переругалась, соседям зубы заговаривала. Но против отца она бессильна.

Поэтому весь вечер я себе места не находила.

Солнце село, а я сидела у окна и смотрела на дорогу, пока окончательно не стемнело. Но и после я вздрагивала от каждого шороха в доме и во дворе.

Но отец не пришел ни вечером, ни утром.

А явился сам Дурен.

Муж выглядел иначе. Приоделся в светлое, расчесался, бороду подстриг и напоминал того мужчину, которым приходил ко мне свататься.

И в руках у него был букет.

Полевые цветы. Самые простые, но которые я любила. Те самые, что он перестал мне дарить после трех месяцев семейной жизни.

— Марис… — сказал он тихо.

Голос у него был не пьяный, не злой, не требовательный. Обычный. Даже мягкий.

Он протянул мне букет.

— Прости меня. Не могу я без тебя, — сказал он. — Дома пусто, аж душу разрывает от тоски. Прихожу — никого. Ложусь — ты не рядом. Есть готовить некому, рубахи стирать некому, поговорить не с кем.

Он вздохнул, провел рукой по волосам.

Я молчала.

Цветы пахли луговой травой и утренней росой. Я не спешила принимать их.

— Два дня ни капли во рту не было. И не будет. Хочешь — поклянусь. Чем хочешь…

— Дурен...

— Погоди, дай скажу, — перебил он, — Я понимаю, что натворил. Понимаю, что дурак. Что руки распускал. Не должно так быть. Я... я не знаю, что на меня находило. Водка проклятая. Ты же помнишь, каким я был, когда сватался? Помнишь?

Я помнила.

— Вот таким я и буду, — сказал он, — Обещаю.

Я молчала, а он смотрел на меня и ждал.

— Марис, — сказал он осторожно, будто пробовал имя на вкус, — Ну хочешь и дальше работай с этой старухой. Я не против. Правда.

Я подняла голову.

— Работай, — повторил он. — Ходи к Гленде, помогай людям, собирай свои травы. Я не буду запрещать. Только вечерами дома будь. Чтобы я знал, что ты есть. Чтобы не сходить с ума от мыслей, где ты и с кем.

Я смотрела на него и не верила.

— Я все понял. Понял, что без тебя не могу. Что готов на все, лишь бы ты вернулась. Хочешь — на колени встану? — он усмехнулся, но в глазах была такая тоска, что у меня защемило сердце. — Хочешь, при всех извинюсь? Скажу, что дурак, что скотина?

— Не надо при всех, — тихо сказала я.

— А как надо? Ты скажи. Я все сделаю.

Я смотрела на него и чувствовала, как внутри разгорается пожар. Самый страшный — из противоречий. Потому что с таким мужчиной даже как-то сложнее разговаривать.

Когда он злой, когда он пьяный, когда он орет и размахивает кулаками — все просто. Его можно ненавидеть. Можно бояться. Можно хотеть убежать и забыть, как страшный сон.

А когда он такой, то просыпается та дура, которая год назад поверила ему в первый раз. Которая хочет верить снова. Которая шепчет: «А вдруг? Вдруг правда? Вдруг он понял?»

И эту дуру приходится убивать снова. Каждым словом. Каждым воспоминанием о том, как он бил.

— Нет, Дурен. Давай разведемся.

Он замер. Цветы в его руках дрогнули, я заметила, как сжались пальцы на стеблях.

— Ты найдешь себе другую жену, — продолжала я, — Здоровую. Красивую. Которая родит тебе сына. Которая будет встречать тебя с ужином и не пропадать по чужим домам.

— Мари...

— Я тебя не держу. И ты меня не держи.

Он смотрел на меня долго. Очень долго.

— А ты, значит, другого мужа найдешь?

Голос изменился. Стал ниже. Тот самый голос, который я знала слишком хорошо. Голос, с которого начинался каждый скандал.

— Другого нашла? — он шагнул ко мне. — Пока у старухи пряталась, присмотрела кого? А, Мариска? Кузнеца? Или, может, сынка его?

Ну вот, а говорит изменился.

Все также реагирует. Все также придумывает то, чего отродясь не было. Все также ищет виноватых, только не в себе.

Я отступила на шаг.

— Никого я не искала, Дурен.

— Врешь.

— Не вру.

— А чего тогда от меня бежишь? — он повысил голос, — Чего развод просишь, если никого нет?

Я никогда не засматривалась на других мужчин, и даже лишний раз с ними не разговаривала. Я боялась, что ему кто-то расскажет. Что донесут, нашепчут, приукрасят. А он поверит. Он всегда верил самым худшим слухам, самым грязным сплетням. И каждую такую сплетню потом выбивал из меня кулаками.

— Я не вернусь, Дурен, — сказала твердо.

ГЛАВА 9

МАРИ

Утром, когда Дурен ушел на работу, я побежала в храм.

Вчера мне удалось избежать близости с ним.

Я сказала, что мне нельзя после его побоев. Что у меня еще кровотечения, что Гленда велела беречься, что если он тронет меня сейчас — может вообще детей не быть никогда. Я говорила тихо, спокойно, глядя ему прямо в глаза.

Он слушал. Хмурился. Но не тронул.

Будь он пьян, вряд ли бы его это остановило.

Но вечером он был трезв. И хоть это мне помогло.

Но сколько это продлится? День, два, неделю? А вдруг он явится прямо сегодняшним вечером пьяным? Например, отметит наше «воссоединение» или подвернется любой другой повод? Я не хотела оттягивать и жить в страхе, и поэтому как только за ним закрылась дверь, я начала собираться и отправилась в храм узнать о разводе.

Полночи меня терзали мысли.

Я уже и не думала, что буду спать снова в этой кровати. Рядом с Дуреном. Он крепко обнимал меня, прижимая к своей горячей груди, а мне хотелось скинуть его руки и лучше лечь на пол. Но стоило мне убрать его руку, как муж начинал шевелиться и притягивал меня сильнее к себе, словно боясь, что я убегу. А я бы и убежала.

А как он проснулся, сел за стол и стал ожидать завтрак.

— Мариса, знаю, что ты не спишь уже. Давай готовь завтрак мужу.

Я встала, зло на него посмотрела, села напротив.

Он усмехнулся.

— Все же плохо я тебя воспитывал, раз такая упертая.

— Я тебе сказала, найди другую и воспитай правильно. А меня забудь как страшный сон.

— Не говори глупостей. Мне другая не нужна. Детей тебе нужно и вся дурь из головы выйдет, — заладил он старую пластинку.

С ним бесполезно говорить. Я пойду в храм и попрошу развода. Я ждала этого момента с той самой минуты, как вчера мы легли спать, как поняла, что снова в ловушке. Я лежала в темноте, слушала его дыхание и думала только об этом.

Храм был на другом конце деревни. Так что шла я долго.

Нога болела невыносимо. Каждый шаг отдавался в бедре, в пояснице, в ребрах, которые все еще ныли. Снег под ногами то проваливался, то скользил, и я хромала сильнее обычного, ловя на себе взгляды редких прохожих. Бабы у колодца проводили меня глазами и зашептались. Я не слышала, о чем они, но догадывалась: «Вон хромая Дуренова пошла. Опять видимо сбегает.» Сплетни по деревне разлетаются быстро.

Тело болело, а нога будто одеревенела вовсе. Я почти не чувствовала ее, только тяжесть, только тупую пульсирующую боль при каждом шаге. Но я шла. Потому что откладывать нельзя.

Я шла и вспоминала.

Гленда прибежала под вечер. Я услышала ее голос еще с улицы. Она кричала, ругалась, требовала, чтобы ее впустили. Дурен стоял на пороге, загородив дверь, и не пускал.

— Нечего тебе здесь делать, старая, — говорил он. — Она дома, с мужем. Иди отсюда.

— Пусти меня к ней! — кричала Гленда. — Я должна видеть, что она жива!

— Жива, жива. Не твое дело.

Дурен ее не пускал на порог, как в свое время она его.

Я встала и пошла к двери.

— Мари, сиди! — рявкнул Дурен, когда услышал мои шаги.

Я не послушалась. Подошла, оттеснила его плечом и вышла на крыльцо.

Гленда стояла передо мной маленькая, сгорбленная, в своем сером платке. Глаза у нее были красные, щеки мокрые от слез.

— Жива, — выдохнула она. — Жива, слава тебе, Богиня.

— Жива, — сказала я.

Мы смотрели друг на друга. Между нами стоял Дурен, тяжелый, злой, готовый в любой момент захлопнуть дверь.

— Уйдешь к ней, я тебя снова принесу, — заявил он мне в спину. — Волоком притащу. И запру. На ключ.

Я не обернулась.

— Я завтра пойду в храм, — прошептала я Гленде. Тихо, одними губами, чтобы он не услышал.

Она кивнула. Глаза ее наполнились болью.

— Тяжело будет, — также тихо ответила она. — Очень тяжело. Жрец на твою сторону не встанет.

— Я знаю.

— Но ты попробуй, — она сжала мою руку. — Попробуй, девонька.

Дурен схватил меня за плечо, рванул назад.

— Хватит шептаться. Иди в дом.

Я успела увидеть лицо Гленды. Оно было печальным. И я знала отчего.

Получить развод не так просто, если того не желает муж.

Особенно в деревне. Особенно для женщины. По закону, по обычаю, по людской молве — муж всегда прав.

Гленда это знала. Я это знала. Все это знали.

Но у меня были весомые причины.

Я надеялась, что главный жрец пойдет мне навстречу.

Я шла к храму и повторяла про себя, как молитву: «Я имею право. Я человек. Я не вещь. Я имею право».

Добравшись до храма, я замерла.

9.2

Прежде чем подойти к жрецу, я подошла к статуе Богини.

Она возвышалась надо мной с грустными глазами и с руками, протянутыми к людям. Лицо Ее было спокойным и печальным. В полумраке храма казалось, что Она смотрит прямо на меня, сквозь меня, в самую душу.

Я опустилась на колени.

Прежде чем подойти к жрецу, я помолилась, попросила Богиню простить меня и помочь. Ведь без ее помощи действительно будет сложно. Но я верила.

Моя жизнь никогда не была сказкой, но я не роптала.

С самого детства — хромота, холод материнского взгляда, вечное чувство, что я лишняя. Потом замужество, которое оказалось хуже одиночества. Побои.

Даже когда было невыносимо, я не спрашивала: «За что мне это?» Просто жила. Просто терпела. Просто ждала. Чего? Сама не знала.

А теперь, стоя на коленях перед Богиней, я вдруг поняла: я ждала этого момента. Момента, когда смогу сказать: «Я больше не буду терпеть. Я хочу жить. По-настоящему».

— Помоги мне, — прошептала я, — Пожалуйста.

Ответом мне была тишина.

Я постояла еще немного на коленях, потом с трудом поднялась. Нога затекла, тело ныло, но на душе стало чуточку легче. Как будто я разделила свою ношу с кем-то, кто не осудит и не предаст.

Я оглядела храм.

В глубине, у алтаря, я заметила движение. Там сидела женщина в сером платье — помощница жреца. Она перебирала свечи, складывала их в корзину.

Я подошла к ней.

— Простите, — сказала я тихо, — Мне нужно поговорить с главным жрецом. Это очень важно.

Женщина подняла голову. Лицо у нее было простое, доброе, с мелкими морщинками у глаз. Она посмотрела на меня: на мое заплаканное лицо, на дрожащие руки и ничего не спросила, а лишь кивнула.

— Подожди здесь, — сказала она, — Я схожу, спрошу.

Она не стала спрашивать причину. Не стала выпытывать, зачем я пришла, что случилось, почему я плачу. Просто выполнила мою просьбу.

Я села на скамью у стены, сложила руки на коленях. Смотрела на статую Богини, на мерцающие огоньки свечей, на светлые своды потолка. Сердце постепенно успокаивалось, дыхание выравнивалось.

Я думала о том, что сейчас скажу.

Минуты тянулись медленно. Наконец, дверца, за которой скрылась женщина, скрипнула. Она подошла ко мне.

— Иди. Жрец Игний тебя ждет.

Я встала. Ноги дрожали.

— Спасибо, — сказала я.

— Богиня с тобой, — ответила она просто.

И я пошла.

Комната оказалась небольшой. Узкое окно пропускало достаточно света, освещая полки с книгами, простой деревянный стол и мужчину за ним. Жрец Игний поднял голову от свитка, который читал, и посмотрел на меня.

Он был нестарым — лет сорок, может, чуть больше. Лицо худое, аскетичное, с глубокими складками у губ. Глаза светлые, пронзительные, такие, что под их взглядом хотелось опустить ресницы и признаться во всем сразу. Длинные темные волосы убраны назад, одежда простая, без украшений.

— Садись, — сказал он, указывая на скамью у стены.

Я села. Руки сжала на коленях, чтобы не дрожали.

— Ты Марисия, жена Дурена? — спросил он без предисловий.

Я кивнула. Удивляться, что он знает, не приходилось — в маленькой деревне все всех знают. А уж жрец тем более в курсе всех дел.

— Зачем пришла?

Я глубоко вздохнула.

— Я хочу развод.

Он не удивился. Вообще никак не изменился в лице. Только отодвинул свиток в сторону и сложил руки перед собой.

— Говори.

И я сказала.

Сначала сбивчиво, потом ровнее. О том, как Дурен пил. О том, как бил, о Гленде, которая выходила меня. О том, как он пришел с цветами, обещал измениться, а потом снова схватил и притащил домой.

— Я боюсь, что он убьет меня, — закончила я. — В следующий раз — убьет.

Жрец Игний слушал молча. Не перебивал, не задавал вопросов, просто смотрел своими светлыми глазами. Когда я замолчала, он долго сидел неподвижно.

— Тяжелая история, — сказал он наконец. — Жалко тебя, дочка.

У меня защемило сердце от этого «жалко». Значит, понимает? Значит, поможет?

— Но развода я тебе не дам.

— Почему? — выдохнула я. — Вы же сами сказали — жалко...

— Жалко, — кивнул он, — Но закон есть закон. Не я его придумал, не мне его менять.

Он встал, подошел к окну, посмотрел на улицу.

— По нашим законам, развод — право мужа, не жены. Муж может отпустить жену, если она ему не угодна. Может прогнать, если изменила. Может требовать развода, если жена бесплодна. Но жена... жена просить не может.

— Почему? — в голосе моем зазвенели слезы.

— Потому что брак — это союз, в котором муж — глава, — сказал он, не оборачиваясь, — Жена — продолжение мужа. Она не может отделиться по своей воле, как рука не может отделиться от тела.

ГЛАВА 10

МАРИСА

Я вернулась домой. Чувствовала себя ужасно. Не успев окончательно выздороветь, слишком много и далеко ходила. Устала села на лавку на кухне, закрывая лицо руками.

Год… Ждать год. И лишь в том случае, если я не забеременею. А если вдруг это произойдет?

Если за это время я понесу — все. Прощай, надежда. Ребенок привяжет меня к нему намертво. Ни один жрец не даст развода матери, потому что ребенок должен расти в семье. И я останусь с ним навсегда — с тем, кто едва не убил, с тем, кого больше не люблю. Кого ненавижу!

Нет-нет…

Как бы я ни желала ребенка, но родиться с таким отцом... Этого я не могла позволить. Не могла обречь невинную душу на жизнь с Дуреном. Не могла дать ему в руки новую жертву.

Я подняла голову и посмотрела на шкаф.

Там, на верхней полке, стояли мои травы.

Я слышала, как одна девушка просила у Гленды.

Молодая, совсем еще девочка, из соседней деревни. Пришла под вечер, пряча лицо, шептала что-то сбивчивое, а Гленда слушала и качала головой. Я тогда была на кухне, готовила отвар, но слышала обрывки.

— ...не могу больше, — шептала девушка. — Каждую ночь. Я устала. Сил нет. А он не понимает, ему все равно, он хочет и хочет...

Я тогда не придала значения. Мало ли что бывает в чужих семьях. А теперь...

И самой пить и Дурену подсыпать для ослабления мужской силы. Только бы он не узнал. Он чай пить не любит, не так просто ему будет их дать.

Я не пошла сегодня к Гленде.

Просто не смогла. Не хватило сил идти к ней, смотреть в ее добрые глаза и рассказывать, что развода не будет. Что жрец отправил меня терпеть еще год.

Она и так слишком много для меня сделала. Рисковала, ругалась с Дуреном, выхаживала меня, тратила свои травы и время. А я пришла бы сейчас и сказала: «Все зря. Я остаюсь. Мне нужно продержаться год».

Я не могла.

Я наивно надеялась, что все же получу развод.

Всю дорогу до храма я убеждала себя, что жрец войдет в положение.

Но я не аристократка. Тем позволено больше. Аристократки могут просить развода. Могут уйти от мужа, если он жесток. Могут потребовать защиты у Совета. У них есть право голоса, право выбора, право на жизнь.

Мы же полностью зависимы от мужчин.

Ведь в нашей крови нет драконьей искры.

Как же нечестно! Почему закон так несправедлив?!

Мы такие же женщины. Мы так же любим, так же боимся, так же страдаем.

Почему драконья искра решает, достойна ли ты нормальной жизни?

Богиня, зачем ты разделила нас?

Погоревав над своей судьбой, я начала готовить ужин.

Руки делали привычное дело сами — чистили картошку, резали мясо, зажигали печь, ставили чугунок.

К вечеру явился Дурен.

— Мариса! — закричал он с порога.

Он влетел в кухню, широко улыбаясь, и я сразу заметила — что-то не так. Глаза блестят, щеки раскраснелись, движения размашистые.

— Мариса, — обнял меня, проходя в кухню, даже не разуваясь. Схватил в охапку, прижал к себе, и я замерла, боясь дышать. — Заживем!

От него пахло морозом и еще чем-то... Я вгляделась в его глаза.

А мне показалось, что в его глазах увидела хмель. Или показалось? Может, это просто радость? Может, он правда трезв и просто счастлив?

— Сейчас обмоюсь и все расскажу, — сказал он, отпуская меня.

Он ушел в сени раздеваться, а я осталась стоять у печи, прижимая руку к бешено колотящемуся сердцу.

Через двадцать минут Дурен сел ужинать.

Я поставила перед ним тарелку с тушеной картошкой и мясом, налила квасу.

— Вкусно, — похвалил он, отправляя в рот очередную ложку, — Вот всегда бы так готовила. Умеешь же.

Умею.

Но не хочу.

Я стояла у печи, сложив руки на груди, и смотрела на него. Мне лучше людям помогать, чем готовить ему. Лучше сидеть у постели больного ребенка, лучше собирать травы, лучше месить глину для припарок, чем стоять у этой печи и стряпать для того, кто поднимал на меня руку.

После его побоев желание как-то вкусно накормить мужа пропадает. Напрочь.

— Не спросишь, что случилось? — он поднял на меня глаза, — И сама почему не ешь? Одни кости остались, подержаться не за что.

Он ухмыльнулся своей шутке и придвинул ко мне тарелку с супом.

— Ешь давай.

Я послушно села, взяла ложку. Есть не хотелось, кусок в горло не лез, но я заставила себя проглотить несколько ложек, чтобы не злить его.

— Что случилось? — все же спросила, когда он с ожиданием смотрел на меня.

Я боялась, что ему расскажут, что я ходила в храм. Но на этот случай я приготовила ответ, что ходила просить благословения на ребенка. Врать плохо. Особенно прикрываясь именем Богини… Может, поэтому она мне и не помогает. Потому что мысли мои черны, а планы страшны?

ГЛАВА 11

МАРИ

Через два дня, вернувшись с работы Дурен снова меня «обрадовал».

— Мариса! — крикнул он с порога, — Собирайся!

Я вышла из кухни, вытирая руки о фартук. Сердце привычно сжалось, каждый его окрик заставлял меня вздрагивать, хотя я училась это скрывать.

— Сегодня вечером идем к старосте на праздник, — объявил Дурен, сияя. — Отмечать мое назначение. Ялай лично пригласил.

Я смотрела на него и чувствовала, как внутри все каменеет.

— Это обязательно? — спросила я тихо.

Лицо Дурена изменилось. Радость померкла, сменилась раздражением.

— В смысле — обязательно? Я тебя приглашаю. Как жену. Ты должна быть рядом. Или ты считаешь, что мое повышение не повод?

— Я не то хотела сказать...

— А что ты хотела сказать? — он шагнул ко мне, — Что у тебя какие-то дела имеются важнее?

Я опустила глаза.

— Я пойду, Дурен. Конечно, пойду.

— То-то же.

Он прошел в комнату, довольно потирая руки.

Я же никуда идти не хотела. А тем более к старосте.

Точнее, не к самому Ялаю. С ним можно было разговаривать, ему можно было смотреть в глаза. Старосту нашего побаивались, но я боялась не его.

А Керена. Его сына. Который непременно будет там.

В последние два раза, когда я его видела, он вел себя странно.

Первый раз — на ярмарке, еще за пару недель, как я ушла к Гленде. Я стояла у прилавка с травами, продавала сборы, а он подошел. Просто так, без дела. Спросил, что это у меня за цветы, от чего помогают, как заваривать. Я отвечала коротко и сухо, стараясь не смотреть в глаза. А он смотрел. Долго. Так, что мне стало не по себе.

А второй как раз совсем недавно, когда лечили его дочь, внучку старостину. Он тогда и вовсе хотел зажать меня на кухне, пока я готовила отвар.

Будто девки в деревне закончились. Про жену его молчу. Родила она ему четверых детей и немила стала. Фигуру потеряла, так он теперь на других с «чистой» совестью засматривается. Потому что имеет право. Потому что мужчина. Потому что сын старосты.

— Мариса, ну хватит обижаться, — Дурен подошел близко, заглядывая в глаза, — Все хорошо теперь у нас будет. Пусть знают, что и должность теперь у меня и какая жена красавица.

Всё противилось этому вечеру. Хотелось остаться дома. Но я должна была идти с Дуреном. На праздник. Где люди расслабятся, где вдруг Керен будет смотреть… Где будет выпивка.

А Дурен обещал бросить. Но сегодня — праздник, его повышение. Вспомнит ли он свое обещание при людях? Я знала, чем кончаются такие вечера.

— Мариса!

Голос Дурена вырвал меня из мыслей. Он стоял в дверях комнаты, уже без рубахи, довольно скалясь.

— Ну чего застыла? Иди собирайся. Надень свое яркое платье.

Я вздохнула.

— Какое?

— Красное. То, что я люблю.

Красное. Которое он купил мне в первую неделю после свадьбы. Яркое, с вышивкой на груди, облегающее. Тогда я обрадовалась — думала, хочет, чтобы я красивой была. А потом поняла: он хочет, чтобы другие видели, какая у него жена. Чтобы завидовали. Чтобы знали: у Дурена есть чем гордиться.

Я носила это платье два раза. Оба раза на праздники. И оба раза ловила на себе чужие взгляды. Оба раза Дурен потом ревновал, злился, обвинял.

— Дурен, может, другое? — осторожно спросила я, — Синее, например?

— Красное, — отрезал он, — Я сказал — красное. Чтобы все видели, какая ты у меня красавица.

Он подошел, взял меня за подбородок, поднял мое лицо к себе.

— Пусть знают, что должность теперь у меня. И жена — загляденье.

Я смотрела в его глаза. Они были трезвыми. Пока трезвыми. И в них горел тот самый огонь, который я видела в первый месяц после свадьбы — собственнический и гордый.

— Хорошо, — кивнула, — Красное.

Он улыбнулся, отпустил, хлопнул по плечу.

— Вот и умница. Собирайся. Через час выходим.

Я пошла в комнату, достала с верхней полки шкафа это платье. Красное, с вышивкой, с глубоким вырезом, который я всегда стеснялась. Разложила на кровати, посмотрела на него.

Оно было красивым. Оно мне нравилось, когда-то…

Я села рядом, погладила ткань. Мысли метались.

Может, сказать, что плохо себя чувствую? Что ребро болит? Что голова кружится?

Нет. Не поверит. Скажет, что притворяюсь. Заставит идти.

Я вздохнула и начала одеваться.

Красное платье село по фигуре, как влитое. Я посмотрела на себя в маленькое мутное зеркальце — бледная, худая, с темными кругами под глазами. Никакая не красавица. Но платье делало свое дело — яркое, притягательное, оно заставляло забыть о моей бледности и худобе.

11.2

Дом старосты Ялая стоял на пригорке, чуть в отдалении от остальных изб. Добротный, двухэтажный, с резными наличниками и высоким крыльцом. Сразу видно, что здесь живет не простой мужик, а главный. Окна горели огнями, из трубы валил дым, а еще издалека доносились голоса и смех — народу собралось уже немало.

У калитки я замедлила шаг. Но Дурен не терпел промедления, чуть подтолкнул меня вперед для уверенности.

Внутри было жарко и шумно. В большой горнице, куда нас провел сам Ялай, уже толпились люди: мужики с лесоповала, их жены, несколько соседей. Стол ломился от угощений: жареное мясо, соленья, пироги, кувшины с брагой и медовухой.

— А вот и главный виновник! — загремел Ялай, хлопая Дурена по плечу, — Проходи, Дурен, садись на почетное место! Сегодня ты у нас герой!

Дурен расплылся в улыбке, принялся пожимать руки, хлопать по спинам, принимать поздравления. Меня он почти выпустил, только на мгновение обернулся:

— Иди, садись где-нибудь. Я позже подойду.

Я осталась одна в толпе.

Огляделась. Женщины сидели в основном у дальнего конца стола, ближе к кухне, чтобы было удобно выбегать помогать. Туда я и направилась, стараясь не привлекать внимания, скользя вдоль стен, как тень.

Села на краю скамьи, ближе к выходу, сложила руки на коленях. Рядом зашебуршились женщины — зашептались, захихикали. Я не вслушивалась. Смотрела в свою тарелку, где лежал нетронутый кусок пирога, и ждала, когда можно будет уйти.

Краем глаза я видела, как Дурену налили.

Мужики загудели, поздравляя его.

Мы с мужем встретились взглядом. Он широко улыбнулся мне и опрокинул первую рюмку в себя. Я поморщилась, отворачиваясь.

Первая. Потом будет вторая, третья... А потом он перестанет быть милым и веселым. Потом начнется другое.

Рядом женщины зашевелились активнее. Видимо, заметили, что я сижу одна, и решили, что меня надо «обрадовать».

— Мариса, а когда же дети? — запела толстая баба напротив, жена кузнеца, — Пора бы уже. Год почти, а живота не видно.

— Да, сколько тебе уже? — подхватила другая, молодая, с хитрой улыбкой, — Самое время рожать.

— Или боишься, что тоже хромой родится? — вмешалась третья, постарше, — Ты не бойся, вон у Гелтов первый сын дурачок родился, а второй здоровый, да умный.

Я сжала руки под столом.

— Как Богиня даст, — ответила просто, не спеша рассказывать им о том, что происходит в моей постели по ночам. О том, что я боюсь не хромоты.

Я обернулась, когда муж выпивал следующую рюмку.

Вторую. Легко, весело, под одобрительный гул. Кто-то уже наливал третью.

На душе было неспокойно. Я и не сомневалась, что он не сдержит обещания. У него же повод есть.

— Вы не тяните, — продолжали женщины, входя во вкус, — А то Дурен кого помоложе найдет. Теперь-то, с его повышением, около него многие виться будут. Красивый мужик, при должности, а ты... — она осеклась, но я поняла: «а ты хромая».

— Смотри не упусти, — добавила толстая баба, — Такое счастье само в руки плывет, а ты сидишь как чужая.

Счастье.

Я посмотрела на Дурена. Он как раз опрокидывал третью рюмку. Глаза уже блестели маслянисто, движения стали размашистее, голос громче.

Счастье мое.

Я была бы рада, если он нашел кого-то, а меня отпустил. Я бы получила развод и жила себе спокойно.

Угощения в горло не лезли. Меня начинало тошнить. То ли от запаха еды, то ли от их разговоров, то ли от вида мужа, который с каждой рюмкой приближался к той черте, за которой начинался зверь.

Я встала.

— Ты куда? — удивилась соседка.

— На воздух, — ответила, — Жарко.

— Ну вот, наговорили девке всякого, — услышала я за спиной.

— Ну а что, правда же... — доносилось в спину.

— Все в порядке, — обернулась, стараясь улыбнуться, — Я просто неважно себя чувствую еще, после... падения.

Кто-то понимающе закивал, кто-то отвел глаза.

А когда я уже подходила к двери, услышала приглушенное, но отчетливое:

— Ага, упала она... Чуть не убил он ее.

Я замерла на мгновение.

— Значит, было за что. Ишь какая стала, нос от нас воротит, повышение уже почуяла...

Я вышла, не дослушав.

Было обидно. Вот почему люди такие? Когда им плохо было, когда детей им помогала лечить, они помощи просили, в глаза жалобно заглядывали, искренне благодарили, а теперь что? Куда исчезла вся их доброта. Как соберутся вместе…

В голове шумело, в груди давило.

Я привалилась спиной к широкому дереву у забора, закрыла глаза.

Хорошо бы сейчас оказаться далеко-далеко. Где-нибудь где нет Дурена, нет ни этих женщин… Хотя бы у Гленды. У нее спокойно.

— Мариса... — раздалось совсем близко.

ГЛАВА 12

МАРИ

Мне так не хватало помощи, заботы. Что, если быть честной, за несколько долгих секунд сердце глупо трепыхнулось.

Жрец говорил, что нужны свидетели. Нужны те, кто подтвердит, что Дурен меня бьет, что я не сама падаю, что мне нужна защита. А вот он стоит, прямо передо мной — сын старосты, человек с весом и голосом. Желает выступать на моей стороне.

Всего на несколько секунд я позволила себе поверить.

Представила, как иду к жрецу с ним. Как он говорит, кивает, подтверждает. Как жрец слушает — не меня, хромую бабу, а его, Керена, уважаемого человека. Как бумаги подписывают. Как я выхожу свободная.

Свободная.

Всего несколько секунд.

А потом я быстро пришла в себя.

Хватит быть наивной дурой!

Я уже обжигалась на таких «помощниках». Я уже верила красивым словам — Дурен тоже когда-то говорил красиво. А чем кончилось?

— И что ты хочешь за свою помощь? — спросила я, кривя губы.

Керен не из тех, кто делает что-то просто так. В этом я уже не раз убедилась. За всю свою жизнь в деревне я насмотрелась на таких, как он. Красивых, богатых, уверенных. Они всегда берут плату. Всегда.

Он улыбнулся — предвкушающе и хищно.

— А ты как думаешь?

Молчание.

Я знала, что он скажет. Знала. И все равно спросила:

— Скажи прямо.

Он наклонился снова. В этот раз медленно, давая мне возможность отстраниться. Но я не могла — за спиной было дерево, а по бокам его руки.

— Ты мне нравишься, Мариса, — прошептал он, — Давно. Еще с ярмарки. Как увидел — так и запала ты мне в душу. Красивая ты. Даже с хромотой своей, — он потянулся к моей косе, — Но недотрогу из себя строишь.

— Руки убери.

— Ну вот. Не бойся, — сказал он, — Я не кусаюсь. Пока.

— У тебя жена есть. Четверо детей.

— Жена, — он скривился. — Ты видела ее? Расплылась, как квашня. Детей рожать — это да, умеет. А для души — пусто.

— Это не для души.

— А для чего? — он приблизился, — Для тела? Тоже неплохо.

— Не подходи.

— Или что? — он засмеялся. — Крикнешь? Дурен прибежит? А что он сделает? Меня тронет?

— Нет, Керен, мне твоя помощь не нужна, — заявила уверенно, уходя от него, но он перехватил меня за руку.

Я попыталась отстраниться, уйти, обойти его. Но он перехватил меня за руку.

— А ну, пусти, — я дернулась, но хватка была железной, — Что, тоже бить будешь?

Наши взгляды схлестнулись.

— Я никогда не бью женщин, — сказал он спокойно, — Мне это не нужно.

— Тогда пусти.

— Но я всегда получаю то, что хочу, Мариса, — сказал он тихо, — А хочу я тебя.

— Не дождешься.

— Посмотрим.

Он разжал пальцы, и я отшатнулась, потирая запястье.

— Завтра приходи к старому амбару у реки, — сказал он, — В полдень. Буду тебя ждать.

— Не приду.

— Придешь, — улыбнулся он, — Иначе я расскажу Дурену, что ты у меня помощи просила. Что сама ко мне пришла. Что на шею вешалась на все готовая.

— Это ложь!

— Кому какая разница? — пожал плечами Керен, — Дурен поверит. Он во все плохое верит. Ты же знаешь.

Я знала.

— И тогда, — продолжал он, — твой муж придет за тобой. И не с цветами. Убьет, скорее всего. А я буду рядом и даже не почешусь. Потому что ты мне не дала.

— Рассказывай что хочешь, — развернулась и захромала в сторону дома.

Туда, где хотела быть меньше всего.

— Хорошая сделка! — донеслось в спину, — Ты мне — раз. Я тебе — спокойную жизнь! Освободишься наконец от него! Подумай, Мариса!

Я не обернулась.

Я рванула назад в душный дом. Даже воздухом спокойно не продохнуть.

Ни там, где он. Ни там, где Дурен.

Нигде.

А на входе как раз столкнулась с женой Керена.

Лирой. Она несла с кухни еще один пирог — огромный, румяный, на тяжелом деревянном подносе. Лицо у нее раскраснелось от жара печи, на лбу блестели капельки пота. Она запыхалась, но старалась улыбаться — хозяйка, мать семейства, примерная жена.

Наши взгляды встретились. В ее глазах мелькнуло что-то — усталость? Тоска?

Я посторонилась, пропуская ее.

— Спасибо, — выдохнула она, протискиваясь мимо с тяжелой ношей.

Я смотрела ей вслед.

И что ему еще надо?

Грудь пышная, лицо хоть и полное, но симпатичное.

12.2

— Ей сейчас нельзя, — ответил Дурен, будто протрезвев. Он даже выпрямился, опираясь рукой о косяк.

— Отчего же? — Керен не спешил уходить. В его голосе звучало откровенное любопытство. Ему было интересно. Ему было весело. Он наслаждался этой игрой, как кот, который уже загнал мышь, но не спешит ее убивать — сначала поиграет.

— Кровотечения у нее после... — Дурен запнулся, подбирая слово, — после всего. Гленда сказала, нельзя трогать ее. Пока не пройдет.

Мне стало так мерзко, что мой муж обсуждает это с чужим мужиком. Я сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони. Зубы стиснула до скрежета. Дышала через раз, чтобы не закричать.

Я думала, что после побоев хуже не будет.

Я ошибалась.

Как же я ненавидела весь мужской род!

— Будьте вы прокляты… — прошептала зло, — Я не дамся никому из вас…

В груди клокотала ярость. Не та тихая, привычная, а другая. Слепая, бешеная, почти безумная. Она поднималась из той самой пустоты, что растекалась по груди, по горлу, по голове. В ушах шумело, перед глазами плыло.

Сейчас я была готова убить. Если кто-то из них меня обнаружит. Если кто-то прикоснется.

Я лучше сяду за решетку, проведу остаток жизни в темнице… Все лучше чем это…

— А говоришь, любишь? — усмехнулся Керен. Голос его звучал лениво, с откровенной издевкой, — Я и свою бабу не обижал, и твою не обижу. Могу и тебя ласке научить, раз ты не умеешь...

— Ах ты... — Дурен бросился на него.

Я видела это краем глаза — тяжелое, неуклюжее движение пьяного человека. Он хотел ударить, но куда ему против трезвого Керена.

Керен толкнул его, и Дурен, не удержав равновесия, завалился назад, скатился с порога и грохнулся в снег. Лежал, растопырив руки и ноги, как перевернутая черепаха.

Керен принялся бить его ногами.

— Нравится? — первый удар пришелся в бок. Муж ахнул.

— А думаешь, ей нравится? — второй удар — в живот. Дурен согнулся, закашлялся.

— Она у тебя на язык острая, вот им и поработает, — Керен пнул его в спину. — Полежи здесь, послушай, как баба твоя хоть от удовольствия застонет, а не от боли. Может, научишься чему.

Он выпрямился, отряхнул рукава. Посмотрел на лежащего мужа, как на мусор. Повернулся к дому.

— Мариса! — крикнул он, распахивая дверь. — Выйди ко мне, красавица! Дурен тут тебе кое-что сказать хочет.

Я не стала больше ждать.

Мгновенно, как заяц, почуявший собаку, я метнулась из своего угла, проскочила мимо лежащего Дурена, который что-то промычал мне вслед.

Нога была не приспособлена для бега. Она подворачивалась на каждом шагу, проваливалась в снег, не слушалась. Но я бежала. Я падала, поднималась, бежала снова.

Я забежала в соседний двор — тот, что принадлежал Авилу, кузнецу. Нырнула в сарай. Сердце колотилось где-то в горле. Я прижимала руку ко рту, чтобы не закричать, не завыть от ужаса.

Здесь пахло лошадьми и сухой травой. Где-то рядом фыркала скотина, слышно было тяжелое дыхание — то ли корова, то ли лошадь. Я забилась в самый дальний угол, зарылась в сено с головой.

Я понимала, что до Гленды не добегу.

Она далеко, на другом конце деревни. По главной улице, мимо всех домов, мимо чужих окон. Керен догонит меня раньше. А сейчас не обнаружит дома и уйдет, к Гленде он не сунется. Ему сплетни не нужны.

А вот протрезвевший Дурен завтра станет искать меня там в первую очередь.

Дурен знает, что Гленда — мое единственное убежище. Он пойдет туда. И найдет. Обязательно найдет.

Я сидела в сене, обхватив колени руками, и пыталась унять дрожь.

Что делать?

Или утопиться или бежать. Жизни мне здесь нет. Развод ни развод. Керен тоже проходу не даст, пока не получит свое. Обвинит, оклевещет, со мной и здороваться люди не станут.

Надо бежать.

Я лежала в сене и ждала.

Чего? Утра? Смерти? Чуда?

Я не знала.

Но знала одно: если я переживу эту ночь, то что-то должно измениться. Я больше не могу так жить.

Я пролежала так вся окаменелая до самого утра.

Сено вокруг пропиталось холодом, промерзло насквозь, хотя я пыталась зарыться глубже. Тело затекло, ноги онемели, пальцы на руках не гнулись. Я даже не чувствовала, есть ли у меня еще нога, она будто отмерзла совсем.

Я смотрела в щель между досками, как светлеет небо. Сначала чернота, потом синева, потом серый рассвет.

Лежала так, пока не услышала шаги. Я выползла из сена, как червяк, медленно, неуклюже.

Вместо слов получился хрип. Что-то невнятное, похожее на мычание.

— Мариса? — Авил стоял в дверях сарая, и в руках у него были вилы — нацеленные прямо на меня. Видимо, подумал, что кто-то из зверья забрался в сарай, а нашел меня.

— Ты чего здесь? — опешил он, опуская вилы.

ГЛАВА 13

МАРИ

Дурен долго не уходит на работу. Я все жду и жду, сидя в сарае, прижавшись спиной к стене, кутаясь в чужую жилетку. Слушаю каждый звук, доносящийся с улицы. Скрип калитки, шаги или кашель. И ругаю себя.

Видимо, дело в сонных травах, тех, что я добавила ему в выпивку.

А быть может, он просто перепил и не в состоянии встать. Вдобавок ему вчера знатно досталось от Керена. Я вспомнила, как он лежал в снегу, как его били, и в груди шевельнулось что-то темное, почти удовлетворение. Пусть почувствует побои на своей шкуре. Ему полезно.

Вот кто бы еще повоспитывал самого Керена. Ему бы тоже не помешало. Такому, как он, нужна была бы хорошая трепка, чтобы понять, что нельзя делать с людьми то, что он делает. Нельзя торговать чужими женами. Нельзя шантажировать. Нельзя смотреть на женщину, как на вещь.

Мои мысли опять уносятся к расправе над мужчинами.

Я закрываю глаза, пытаясь унять эту злость. Она жжет изнутри, как огонь, который может сжечь меня саму, если я не буду осторожна.

И только помощь соседа заставляет не проклинать весь их мужской род. Авил принес чай, отдал жилетку, обещал не выдавать. Он доказывает, что не все такие. Что есть те, кто видит во мне человека. Что есть те, кто не берет плату за доброту.

Хотя мне уже мерещится разное. Я слишком долго жила в страхе, чтобы верить кому-то просто так. Быть может, Авил только на людях такой, а дома... Про Дурена ведь тоже не подумаешь. Казался хорошим, улыбчивым, ласковым. И если бы я не ушла к Гленде, не устроила свой маленький бунт, то все бы осталось покрытой тайной, и он был бы в глазах людей образцовым мужем. Никто бы не узнал, как он бьет жену. Никто бы не увидел синяков, которые я так тщательно прятала. Никто бы не услышал моих ночных криков.

Хотя он и сейчас так выглядит. Вчера все пили за его повышение, все поздравляли, все восхищались. Дурен — хороший мужик, работящий, хозяйственный. А я — плохая жена, которая от него сбегала, которая не может родить, которая носом воротит.

— Ушел, — заходит в сарай спустя два часа Авил.

Я вздрагиваю, хотя ждала этого. Выныриваю из своих мыслей, как из глубокой воды.

— Да, я видела, — киваю ему и поднимаюсь на ноги.

Мышцы ноют, спина затекла, но я стараюсь не показывать этого. Киваю Авилу еще раз, коротко, благодарно, и выхожу из сарая через задний двор, чтобы никто ненароком не заметил, что я была у соседа.

Я также окольными путями возвращаюсь к себе в дом, прячась от соседей, будто сделала что-то плохое. Хотя плохое сделали мне.

Собираю самое необходимое. Белье, платья, обувь. Лекарства, что пью для сил и восстановления. Деньги. Беру только свои, что заработала сама. К средствам Дурена не притрагиваюсь. Мне от него ничего не нужно. Как же жалко, что я все еще ношу его фамилию…

Большую сумку тяжело носить, да и неудобно. Не на курорт же собралась. А убегаю от мужа. Скрываюсь. Нужно быть налегке — чем меньше вещей, тем быстрее ноги. А ноги у меня и так небыстрые.

Смотрю на сундук, на этот дом, на эту жизнь. Год. Всего год я здесь. А кажется, целая вечность.

Надо идти.

Но не попрощаться с Глендой я не могу.

Она — единственная, кто был мне настоящей семьей. Кто не предал, не отвернулся, не сказал «терпи». Она выходила меня, когда я умирала. Она научила меня тому, что умею. Она дала мне веру в себя. Ее старания будут напрасными, если я использую свой шанс.

Я не могу уйти, не сказав ей спасибо. Не могу исчезнуть, оставив ее гадать, что со мной случилось.

У порога я оборачиваюсь.

Последний раз.

Смотрю на этот дом, где меня били. На эту кровать, где я считала трещины в потолке и молилась о смерти.

— Прощай, — шепчу я, — Навсегда.

И выхожу за дверь.

Я иду к Гленде.

Я сворачиваю на ее улицу, и сердце оголтело колотится. Что, если ее нет? Что, если ушла к кому-то из больных? Что, если не застану?

Но мы сталкиваемся у ее дверей.

Она облегченно улыбается.

— А я к тебе, милая, шла, — говорит она, и голос ее дрожит чуть-чуть, — Неспокойно мне было весь вечер. Переживала, не случилось ли чего. Сердце не на месте. А тут ты сама.

Она берет меня за руку, вводит в дом.

— Как вчера прошло? — спрашивает, — Народ гудел, что хороший праздник был.

— Угощений было много, — говорю, заходя в дом.

Я не знаю, как сказать ей. Не знаю, как посмотреть в глаза и произнести «прощай».

Гленда замечает сумку у меня в руке.

Я поджимаю губы. Слова застревают в горле.

— Я пришла попрощаться, — выдыхаю я. Слезы текут по щекам. Я думала, что все уже выплакала, но мне так будет не хватать этой женщины.

Ставлю сумку на пол и обнимаю ее. Крепко. Так, как никогда не обнимала родную мать. Так, как обнимают единственного человека, который тебя действительно любит.

13.2

Гленда и здесь мне помогает. Я не устану благодарить небеса, что я встретила ее на своем пути. В этом ужасном мире нашлась та, что протянула мне руку помощи, ничего не требуя взамен.

Я хочу быть на нее похожей. Хочу также смотреть на мир — не сквозь обиду, не через боль, а с той тихой мудростью, которая позволяет видеть в людях лучшее, даже когда вокруг одно зло.

Ее жизнь тоже не была простой, но она не озлобилась.

Я знаю это не из ее рассказов, она почти никогда не говорит о прошлом. Гленда потеряла мужа на войне. Он ушел и не вернулся. А потом была дочь, которую она не смогла спасти.

Сколько бы лет ни прошло с тех пор, рана до сих пор болит. Я вижу это по ее глазам, когда она смотрит на маленьких детей. По тому, как особенно бережно лечит самых крошечных. По тому, как иногда, заваривая ромашку, замирает на мгновение, глядя в одну точку, а потом отряхивается и идет дальше, будто ничего и не было.

Она не озлобилась. Ни после войны, смерти мужа, после того как не смогла спасти собственного ребенка. Могла бы замкнуться, возненавидеть весь мир, проклясть Богиню. Но она выбрала другое. Она продолжала лечить. Помогать. Спасать тех, кого еще можно спасти. Она превратила свою боль в лекарство для других.

— Кто он? — спрашиваю я, следя за тем, как Гленда выводит строки на листе бумаги.

Она пишет быстро, не задумываясь, будто уже сто раз мысленно составляла это письмо.

— Эрик Аурион, — отвечает она, не поднимая головы.

Я вроде слышала это имя раньше.

— Этот тот мужчина, что я лечила пять лет назад. Дракон. Помнишь его?

Да, точно…

— Помню.

Мне было семнадцать, я только начала помогать Гленде, робкая, неуклюжая, вечно боящаяся сделать что-то не так.

И тогда, поздней осенью, когда уже выпал первый снег, к нам привезли его.

Я помню тот вечер. Помню, как Гленда отворила створки, и на пороге стояли двое мужчин в дорожных плащах, а между ними — третий. Он был без сознания, лицо белое как полотно, одежда в крови. Кто-то пытался его убить. И почти преуспел.

Война закончилась пару месяцев назад, и я тогда удивилась где он получил ранение.

Три дня Гленда не отходила от него. Я помогала — подавала травы, меняла повязки, держала его, когда он метался в бреду. Он говорил что-то на непонятном языке, кричал, звал кого-то. Иногда просыпался на минуту, смотрел мутными глазами, не видя меня, и снова проваливался в беспамятство.

Я боялась его. Не потому, что он был страшный — нет, даже израненный, он был красив. Но от него веяло такой силой, такой пугающей мощью, что у меня все дрожало внутри. И только потом, когда он пошел на поправку, Гленда сказала мне шепотом: «Белый дракон, Мари. Будь с ним осторожна. И уважительна».

Он пробыл у нас пару недель. И как только смог ходить, засобирался домой, хотя Гленда предлагала еще долечиться. Но он сказал, что его ждут важные дела.

Он называл ее «спасительница», а она называла его «ваше сиятельство» и шлепала по руке, когда он начинал важничать.

А меня он почти не замечал. Для него я была просто девочкой-помощницей, которая приносит еду и меняет бинты. Он говорил мне «спасибо» и благодарно кивал. Один раз, когда я зашивала его рубаху, долго смотрел на мою косу, потом сказал: «Красивые волосы». Я покраснела, выронила иголку и убежала на кухню. Больше он мне комплиментов не делал.

Потом он уехал. Утром, когда я пришла менять повязки, его постель была пуста. Гленда сидела на крыльце, куталась в платок и смотрела на дорогу. Я не стала спрашивать. Просто молча убрала посуду, перестирала бинты, заварила свежий чай. Но потом, через месяц, пришла посылка. Дорогая, с гербовой печатью. В ней были деньги и подарки. Она ворчала, что много, но приняла. Себе почти ничего не оставила, а передала детям в городской приют.

Не думала, что когда-то еще встречу того мужчину.

— Гленда, он же…

— Да, белый дракон, — ответила Гленда, — Он мой должник. Это и будет моей платой — взять тебя на работу.

— Он же после прислал деньги. Будет ли уместно?

— Уместно, — Гленда протягивает мне письмо, — Он человек чести. И он знает, что такое долг. А если откажет, то невелика беда, и без него справишься.

Гленда, как всегда, права. Откажет — так тому и быть. У меня все равно не было плана, ничего не потеряю. Письмо — это больше, чем у меня было минуту назад.

— И вот еще, — женщина идет в спальню и возвращается с мешочком, протягивая его мне.

— Знала бы, что такое случиться, припасла бы больше, — говорит она виновато, — А так что есть.

— Не нужно, Гленда, — говорю я, пытаясь вернуть, — У меня есть. Оставь себе.

— А мне на кой? — она отталкивает мои руки, — На похороны имеется, да и хватит. А тебе на первое время пригодится. Одежду купишь новую, комнату снимешь, мало ли. Бери, бери.

— Гленда...

— Бери, говорю! — она почти сердится. — Не спорь. И как устроишься, то сразу напиши. Слышишь? Мне знать надо, что ты в порядке.

ГЛАВА 14

МАРИ

Павил довез меня до городского рынка, и мы с ним распрощались.

Телега остановилась у самых ворот, где уже слышался гул. Я отряхнула от сена помятое платье, волосы выбились из-под платка, но это было неважно. Я была свободна. Не так, как хотелось бы, ведь я все еще оставалась официальной женой Дурена. Но лучше такая свобода, чем узница в его доме.

Я поблагодарила парня и просила еще раз передать благодарности его отцу.

Я стояла у ворот, сжимая в руке пояс сумки, и смотрела ему вслед. Павил обернулся один раз, махнул рукой, и я махнула в ответ.

Я была уверена, что эта семья меня не выдаст, они были не из болтливых. Такие люди не побегут к Дурену рассказывать, куда я уехала. Они умеют хранить молчание.

Я бывала здесь раньше.

Не так часто, но знала, где что находится. Город был не самым большим, но и не маленьким — уездный центр, куда многие привозили товар, где были лавки, постоялые дворы, конторы. Я приезжала сюда несколько раз с Глендой за травами, которые не росли в наших краях, и несколько раз, чтобы продать собранные сборы.

Я спрятала косу под пальто и перевязала платок. Волосы у меня приметные, я не хотела, чтобы меня по ним запомнили.

И не теряя времени, сразу поспешила к месту где собирались извозчики.

Я помнила, где это. Там, где дорога раздваивается — одна идет к пристани, другая в столицу. Там всегда толпились повозки, телеги, обозы, и можно было наняться в попутчики, договориться с кем-то, кто едет в нужную сторону. Гленда когда-то учила меня: «Смотри в глаза, говори твердо, цену знай заранее. И не садись к тем, кто слишком дешево берет — они или пьяницы, или дорогу не знают, а то и хуже».

Мне нужно было в столицу. До нее два дня пути. Два дня в чужой повозке, с чужими людьми, которые могут оказаться кем угодно. Я держала крепче сумку с деньгами и письмом и думала о том, что нужно быть осторожной.

Дорога на столицу идет через большой тракт. Я слышала, что по нему ходят обозы, что там безопасно — по обе стороны стоят заставы, а вдоль тракта — постоялые дворы, где можно переночевать. Главное — найти повозку с путниками. Хорошо бы попались хорошие люди, все же путь неблизкий. Семья с детьми, или старая пара, или кто-то из торговцев, которым не до меня. Лишь бы не пьяные мужики. Лишь бы не те, кто смотрит на одинокую женщину как на добычу.

Я подошла к площади. Огляделась, стараясь не выглядеть растерянной, хотя сердце колотилось и я очень волновалась.

Вон та повозка — доверху груженая бочками, возчик пожилой, сухой, с добрым лицом. Рядом сидит женщина, наверное, жена. У них есть свободное место? Я подошла ближе.

— До столицы довезете? — спросила, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.

Извозчик оглядел меня. Недолго, без интереса.

— Два серебряника, — сказал он, — Завтра на рассвете отъезжаем.

Завтра. Я не могу ждать до завтра. Нужно уехать сегодня, чем скорее, тем лучше.

— А сегодня? — спросила я.

— Сегодня не едем, — он покачал головой, — Груз не готов.

Я пошла дальше.

Другая повозка — поменьше, крытая рогожей. Извозчик молодой, с яркими голубыми глазами, смотрит на меня чуть дольше, чем нужно.

— В столицу? — переспрашивает он, усмехаясь, — А одна не боишься?

— Не боюсь, — отвечаю твердо, — Доведешь?

— Три серебряника. Со мной поедешь.

В его голосе мне слышится что-то не то. Я вспоминаю слова Гленды: «Не садись к тем, кто слишком веселый». Отворачиваюсь и иду дальше.

Третья повозка — большая, крытая, рядом двое мужчин и женщина. Извозчик пожилой, седой, с усталым лицом. Женщина — его жена, наверное, раскладывает узлы. А третий молодой мужчина, стоит чуть поодаль. Выглядит прилично: в добротном пальто, сапоги чистые, лицо гладковыбритое, волосы темные, зачесаны назад. Он смотрит куда-то в сторону, в толпу, будто его не касается то, что происходит вокруг.

— До столицы? — спрашиваю.

Женщина поднимает голову, смотрит на меня. Взгляд у нее добрый, участливый.

— Одна, что ли? — спрашивает.

— Одна.

Она переглядывается с мужем. Тот пожимает плечами.

— Место есть, — говорит, — Через два часа выезжаем. Ночевать на недорогом постоялом дворе будем. Если не боишься...

— Не боюсь, — говорю я.

— Три серебряника, — соглашается мужчина. Женщина кивает, похлопывает по месту рядом.

— Садись, милая. Вместе веселее.

Я забираюсь в повозку, усаживаюсь на лавку к женщине. Немного дрожу, то ли от холода, то ли от всего, что случилось за эти дни. Но чувствую облегчение. Женщина представилась Аникой, напоила меня водой и угостила булочкой.

— Ма… Матильда — представляюсь другим именем, первым что пришло в голову.

Вскорости забирается молодой мужчина. Он молча закидывает в повозку свой небольшой саквояж, усаживается напротив, на другую лавку, и отворачивается к окну. Он с нами особо не разговаривает, хоть Аника и порывается у него узнать, что да как — откуда, куда, по какой надобности. Он отвечает односложно: «Да», «Нет», «По делам». Ясно дает понять, что не желает поддерживать разговор и Аника отстает.

14.2

Я просыпаюсь ночью от резкого торможения. Первые секунды не понимаю, что происходит. Я провалилась глубоко в сон и теперь выныриваю рывком, не понимая, где я и что со мной. Испуганно распахиваю глаза. Мозг тут же, наслушавшись рассказов Аники, рисует картину нападения: разбойники, темные фигуры, ножи, крики. Сердце колотится, а руки судорожно хватаются за сумку.

Но это просто остановка.

Аника, сидящая рядом, спокойно поправляет платок, собирает свои узлы. Молодой мужчина напротив просыпается медленно, трет глаза, поправляет воротник. Никто не кричит, не паникует. Значит, все в порядке.

— Приехали, милая, — говорит Аника, замечая мой испуганный взгляд, — Не бойся. Это постоялый двор, мы здесь всегда останавливаемся. Дороги совсем не видно, лошадям отдых нужен. Да и муж устал, не ровен час, уснет за вожжами.

Я выдыхаю. Пальцы разжимаются, отпуская сумку. Медленно прихожу в себя, чувствуя, как страх отступает.

— Сколько мы ехали? — спрашиваю осипшим голосом.

— Часов восемь, не меньше, — Аника уже выбирается из повозки, протягивает мне руку, — Давай, вылезай. Разомнешься, чаю попьем.

Я выбираюсь из повозки, опираюсь на трость. Нога затекла, болит, не слушается после долгого сидения. Я делаю несколько осторожных шагов, привыкая к твердой земле, и осматриваюсь.

Постоялый двор — добротное двухэтажное строение из темного бревна, с высокой крышей и широкими окнами, из которых льется теплый желтый свет. Ворота распахнуты, во дворе уже стоят несколько повозок. Мы не единственные путники, кто решил заночевать здесь. Конюшня, колодец, поленница дров.

— Не бойся, Матильда, — говорит Аника, беря меня под руку, — Мы здесь часто останавливаемся. Двор держат надежные люди. Хозяин — бывший военный, порядок любит. Никто здесь не обидит.

Я киваю и следую за ней. Ее муж Норт уже заходит внутрь, о чем-то разговаривает с хозяином — коренастым мужчиной с седыми усами. Молодой попутчик идет следом, не глядя по сторонам, погруженный в свои мысли. Я рада, что он не проявляет ко мне интереса.

Нам выделяют по комнате. Я плачу положенную сумму и поднимаюсь на второй этаж.

Комната совсем крохотная, но мне больше и не нужно на одну ночь.

Кровать приходит перестелить полная молодая девушка. Лет восемнадцати, не больше. Лицо круглое, румяное, волосы светлые, заплетены в тугую косу. Она хлопочет у кровати, поправляет простыни, а сама то и дело поглядывает на меня — украдкой, но любопытно.

— Вы куда едете? — спрашивает она, разворачивая одеяло.

Я напрягаюсь. Зачем незнакомому человеку расспрашивать? Кто она? Может, ей кто-то велел узнать? Может, она потом расскажет, что видела женщину с тростью, одну без мужа. Я сжимаю пальцы на сумке, чувствуя, как внутри поднимается знакомая тревога.

— Что такое? Напугала тебя своими расспросами?

— Я просто первый раз далеко еду, — признаюсь под ее правдивым взглядом.

— Прости, не хотела. Мне просто… нужно завтра в столицу уехать. А отец не пускает. Говорит, девке одной в городе делать нечего. Замуж выдаст, и ладно. А я не хочу замуж... А он заладил: выйдешь, и все тут.

Я смотрю на нее. На ее горящие глаза, на сжатые кулаки, на упрямо поджатые губы. И что-то отзывается во мне.

— Почему именно в столицу?

— Так в академию, — она говорит это так, будто все очевидно, — Я хочу травницей быть.

— Ты же не аристократка.

— Да, — кивает она, — С этого года набор открыт на всех. Лекарей не хватает. Берут всех, кто способности имеет. И даже пять мест на курс бесплатных выделяют. Для тех, у кого денег нет. В газете видела. И на стене в городе вывешено.

— Да, мы в столицу едем. И одно место есть, — раз ей так надо.

— Да?! — она радуется, — Спасибо, я договорюсь с вашим извозчиком. А ты? — она смотрит на меня, — Ты тоже туда?

Я качаю головой.

— Нет. У меня другое дело.

Она снова кивает, не спрашивая, какое. Взбивает напоследок подушку и направляется на выход.

— Если передумаешь, — говорит она, уже у дверей, — Там еще до конца недели можно подать заявление.

Закрываю дверь на засов.

Потом усаживаюсь на кровать. Сумку кладу рядом, не выпуская из виду. Трость прислоняю к изголовью. И просто сижу.

Не сразу решаюсь лечь. Прислушиваюсь к шумам, доносящимся снизу. Голоса стихают, звякает посуда, хлопает дверь. Потом становится тише. И тише.

Ни топота у дверей. Ни скрипа половиц. Никто меня больше не беспокоит.

Я скидываю сапоги, вытягиваю ноги, растираю уставшую ногу, а потом все же засыпаю.

А утром, на завтраке с Аникой замечаю, что моя вчерашняя знакомая общается с молодым мужчиной, что едет с нами.

— Невеста его, — шепчет Аника, перехватывая мой взгляд, — Просил с собой взять.

— Возьмете? — удивленно спрашиваю я, девушка молодец — все же договорилась.

— А чего ж не взять.

ГЛАВА 15

МАРИ

— Я так волнуюсь, — говорит Делия.

Она теребит край меховой жилетки, перебирает пальцами, сжимает и разжимает их, будто считает что-то про себя. Глаза у нее блестят — то ли от возбуждения, то ли от страха, то ли от того и другого вместе. Она смотрит в сторону академии, на ее высокие окна, на ворота, за которыми вскорости решится ее судьба.

— По тебе и не скажешь, — улыбаюсь я девушке, стараясь успокоить. До этого она и правда не подавила вид, что волнуется.

— Я стараюсь не показывать, — она вздыхает, — Дома меня учили: бояться — это нормально, главное, чтобы страх не мешал идти вперед.

— Мудрые были твои домашние.

— Бабка, — коротко отвечает она, — Она меня и научила всему, что умею. Травы, коренья, заговоры. — Всего пять мест. Наверняка много желающих.

— Скорее всего, — киваю я, и ее лицо на мгновение темнеет.

— Но я попробую. Даже если не получится — попробую. А там… там видно будет.

Признаться, меня тоже заинтересовало обучение в академии. Что-то внутри отозвалось. Какое-то давно похороненное желание, скрытая тяга к знаниям, которую я старалась в себе подавлять.

А теперь? Теперь я стою на столичной улице, рядом с девушкой, которая не боится мечтать, и чувствую, как во мне прорастает что-то новое. Слабое, робкое, но живое.

Делия моложе меня. Хотя при общении с ней не чувствуется особой разницы. У нас разница небольшая, но я чувствую себя старше. Полученный опыт словно груз давит на плечи и будто прибавляет возраста. Не старая ли я для ученицы?

Но ведь учиться никогда не поздно? Гленда так говорила, а она тоже мудрая.

— Ты всегда такая молчаливая? — спрашивает меня девушка.

— Не помню, если честно, — говорю я медленно, подбирая слова, — Была ли я общительной или за этот год привыкла молчать.

— А что случилось в этом году?

Она смотрит на меня с живым любопытством, без осуждения. Ей правда интересно.

— Это долгая история. И я не готова ее рассказывать, — говорю откровенно и она не настаивает.

Мы с Делией не настолько знакомы, чтобы рассказывать ей всю правду о себе. Быть может, потом… Если дружба продолжится.

— А почему ты представилась Матильдой? Какое дурацкое имя, — тихо смеется подруга.

— Ничего другого в голову не пришло. Просто побоялась. Мало ли.

— Ты такая осторожная.

Она смотрит на меня с уважением, почти с восхищением.

— Ты внушаешь мне какую-то уверенность, — продолжает она, — Не знаю почему. Может, потому что у тебя глаза спокойные.

Я улыбаюсь. Она не знает, что я умею молчать, потому что научилась терпеть. Что мое спокойствие — это панцирь, под которым дрожит перепуганное сердце. Но если ей от этого легче — пусть.

— Может, сходим на вступительный экзамен вместе? — спрашивает она вдруг.

Я замираю.

— Не знаю…

— Просто за компанию. Ты приносишь мне удачу.

— Ну вообще-то, — говорю нерешительно, — Я тоже кое-что смыслю в лекарском деле…

— Правда?

Ее лицо озаряется. Глаза становятся огромными, щеки розовеют. Она хватает меня за руку, сжимает пальцы.

— Да, — говорю, чувствуя, как внутри поднимается что-то теплое, — Работала помощницей у лекарки в нашей деревне.

— Тем более, Мариса! — она почти кричит от восторга, — Это знак! Мы не просто так встретились. Богиня свела нас вместе, чтобы мы пошли в академию. Вместе.

Я молчу.

— Твой дракон может подождать? — спрашивает она, чуть тише.

— Он не мой, — поправляю ее.

— Тем более. Пойдем со мной? А к дракону успеешь. Он не убежит.

— Делия… Некрасиво приходить вечером.

— Так ты днем сходишь! Экзамен через два часа. После обеда уже будешь свободна. Успеешь и к дракону.

Делия заражает своей жизнерадостностью. Или это я опьянена свободой? После стольких лет запретов и страха во мне проснулось то, что я считала умершим. Мне хочется попробовать то, чего была лишена. Сделать то, что никогда не разрешала себе.

Ведь я всегда хотела учиться.

Просто дома мне не давали этой возможности. Я сама украдкой читала книги, сама вызвалась в помощницы к Гленде, потому что мне это было интересно. Потому что внутри горел огонь, который никто не мог затушить.

Даже Дурен. Даже его кулаки.

— Пойдем? — Делия смотрит на меня с надеждой.

Я бросаю взгляд на академию. Это моя новая жизнь, которую я выбираю сама.

— Хорошо, — говорю, — Пойдем, — все же решаясь.

Делия вскрикивает, обнимает меня, и я чувствую, как ее радость передается мне.

— Только если не получится — не обижайся, — говорю ей, — Я не училась по-настоящему. Все — самоучкой.

ГЛАВА 16

ЭРИК

Я не люблю опаздывать.

И вообще не люблю, когда что-то идет не по плану — привычка, выработанная за годы службы при дворе. Но сегодня все пошло наперекосяк с самого утра.

Сначала Лианна устроила истерику. Снова. Разбила чашку, накричала на гувернантку, заперлась в своей комнате и отказалась выходить. «Не пойду к лекарю, не надо мне никакого лекарства, я здорова!» — кричала она сквозь дверь, и в ее голосе слышалось то самое шипение, которое появлялось, когда темная магия брала верх.

Я стоял под дверью, сжимая кулаки, и чувствовал себя беспомощным. Я умел управлять государством, вести переговоры с королями, подавлять мятежи — но не умел разговаривать с собственной шестилетней дочерью.

— Лианна, открой дверь, — сказал я в пятый раз. Твердо, спокойно, как на совете.

— Нет!

Гувернантка, немолодая женщина с расстроенным лицом, стояла у двери и бессильно разводила руками.

— Ваше сиятельство, она уже третий раз за неделю. Я не знаю, что делать.

Новая тоже не справляется. Но винить женщин было сложно. Я прищурился, но ничего не сказал, возвращаясь к разговору с дочерью.

— Лианна, мы просто поговорим. Никаких лекарств.

— Врёшь! Все вы врёте!

Она не открыла. Я постоял ещё минуту, прижимаясь лбом к холодному дереву, и сдался. Кивнул гувернантке — та поняла без слов. Оставим её. Иногда это помогало. Иногда — нет.

По пути в кабинет заглянул в спальню к Элине.

— Как она?

Младшая дочь вчера неожиданно заболела. Белые драконы болеют редко. Но Элина еще слишком мала. Ее дар только пробуждается, и организм не справляется.

Я толкнул дверь и вошел в спальню. Комната была полутемной, шторы задернуты, в воздухе пахло травами — лекарь приходил ночью, оставил отвар. Элина лежала в своей кроватке с раскрасневшимися щеками и влажными от пота волосами. Ей всего два года. Светлые кудряшки разметались по подушке, дыхание было неспокойным.

— Как она? — спросил я у ее няни, миссис Дэвис, которая сидела рядом.

— Под утро температура спала, — ответила та, вставая.

Я же занял ее место около кроватки, осторожно взял Элину за руку. Маленькая теплая ладошка сжала мой палец во сне.

— Папа, — прошептала она, не открывая глаз, но чувствуя, что это я. Ночью она звала маму, было не по себе. Когда я женился на темной драконице, не думал на что обреку свою семью.

— Я здесь, — ответил тихо, — Я рядом.

Она что-то пробормотала еще, потом затихла.

Жена пропала два года назад, сразу после рождения младшей. Однажды вечером она вышла из дома, сказав, что хочет подышать свежим воздухом, что разболелась голова и ей нужно немного тишины. Я не придал значения. Но она не вернулась.

А я остался с двумя дочерьми один.

Лианна замкнулась. Она помнит мать. И ненавидит меня за то, что я не нашел ее. А еще — ненавидит себя. За темную кровь, которая просыпается в ней. За то, что становится похожей на врага, на тех, о ком шепчутся в городе, на тех, кого боятся и презирают. Я вижу, как она рассматривает свои руки в свете луны, как трогает пальцами висок, где проступает едва заметный узор, и я не знаю, что ей сказать. Как утешить ту, что ненавидит половину себя.

Элина не помнит ничего. Ей было несколько месяцев, когда матери не стало. Она растет, тянет ручки к пустоте, плачет по ночам и зовет маму, которая не придет. И я не знаю, что ей сказать. Как объяснить, что мама была, но ее больше нет. Я просто не могу найти слов, которые утешат ребёнка, тоскующего по тому, чего он никогда не знал.

— Ваше сиятельство, не беспокойтесь, я присмотрю, — говорит няня, старая, надёжная, растившая еще меня. Она гладит меня по плечу, успокаивает, обещает, что девочки будут в порядке. Но я вижу, как она сама устала. Как тяжело ей справляться с обязанностями.

С Элиной все более-менее ясно. Маленький светлый лучик в доме, который сейчас погас от болезни и тоски по матери. А вот со старшей с каждым годом всё труднее. У нее уже четвертая гувернантка за чуть больше года.

Лианна становится взрослой, и её вопросы становятся острее. Она требует правды, но правда слишком жестока. Она хочет знать, почему мать ушла, почему не вернулась, почему я не смог её спасти. И я не могу ей ответить. Потому что сам не знаю. Хотя и есть предположения. Вряд ли можно считать совпадением ее исчезновение и начавшее темное восстание…

Не хотелось верить. Жена была далека от этого. Но подтверждение смерти не было. Она просто исчезла. А без подтверждения я не могу вступить в новый брак, даже если бы хотел. Закон есть закон. Пока жена считается пропавшей без вести, я остаюсь женатым человеком.

Да и нет желания. Никто не сможет заменить девочкам мать. Только лишний раз мучить их.

Я посидел еще минуту и ушел к себе в кабинет, где меня ждала еще одна неприятность. Донесение из городской стражи: за ночь поймали ещё двоих подозрительных. При себе — поддельные документы, странные амулеты, ничего, что указывало бы на связь с недавним покушением, но достаточно, чтобы держать под стражей.

Загрузка...