Хорош выдался цветень – первый месяц лета! Дивно хорош. Теплый, погожий. Ненастные дни по пальцам пересчитать можно. Нынешний же и вовсе был на загляденье. С утра пролился стеной дождь. Прибил пыль, вычернил могучие бревна тына и тесовые крыши изб, оставил по тропинкам блестящие лужи. А после солнышко выглянуло. Благодать!
Во дворах веси еще царила тишина, но уже тянулся над поселением дым очагов – скоро возвратятся с лова охотники, молодежь придет с репища, дети из лесу. Тогда и оживет деревня: рассыплется тишина на голоса, смех, визг, крики и радостный собачий лай.
Летние дни – длинные, светлые. Ночь на порог едва ступит, едва крылья свои черные над миром раскинет, а утренняя зорька ей уже в затылок дышит. Всегда бы так...
Дед Врон, опираясь на крепкую клюку, сошел с крыльца и поковылял к скамье, устроенной нарочно для него в тени старой яблони. Здесь старик тяжело сел, прикрыл воспаленные глаза и подставил морщинистое лицо щедрому солнцу.
Хлопнула дверь избы. Во двор выбежала девчушка весен восьми. Путаясь в подоле рубахи, она подлетела к блаженствующему старику и, силясь казаться взрослой, проворчала:
– Ты, деда, долго не сиди! А то стемнеет скорехонько, – накинула на согбенные плечи душегрейку и упорхнула обратно в дом.
– Егоза, – с затаенной нежностью прошептал вслед внучке Врон и вздохнул, когда подумал о том, что не увидеть уж ему, как придут за Зорянкой сваты. Не дожить.
Ветер ласково перебирал седые волосы. В яблоневых ветвях свиристела птица, хрипло прокричал петух. Хорошо...
Скрипнула калитка. Дед очнулся от дремы и открыл слезящиеся глаза. На двор с улицы зашел соседский парень. Молодой. Да только ноги едва переставлял. Горбилась некогда прямая спина, в смоляных волосах серебрилась седина, а глаза были потухшие.
– Мира в дому, Острикович... – негромко молвил вошедший.
– Мира, Каред, – ответил старик и подвинулся на лавке. – Садись. Что? Маетно тебе?
Гость опустился на скамью и кивнул.
Врон посмотрел на него с жалостью.
Уж полгода миновало с той поры, как заплутал Каред во время охоты в лесу и не смог вернуться в деревню засветло. Как голосила тогда его мать, как билась в избе, как причитала! Единственного сына забрала проклятая ночь, единственного мужчину украла из дома.
Едва рассвело, всей деревней отправились на поиски, хотя знали – найти не удастся. Так и вышло – на охотничьей заимке парень не ночевал. И куда делся, не хотелось даже гадать. Но седмицу спустя вернулся Каред. Приди он ночью, не пустили б, но молодой охотник явился белым днем.
Первым заприметила усталого путника ребятня и с визгом кинулась по дворам – схорониться. Лишь мать не побоялась, выбежала навстречу, повисла на шее, рыдая и причитая.
Вот только, словно мертвый был сын. Ничего не говорил, смотрел в пустоту и стоял, попустив руки вдоль тела плетьми. Зазвали его в дом к знахарке. Та оглядела несчастного, но не нашла ни единой раны на белом теле, ни единого синяка... Лишь деревянный оберег, висящий под рубахой на шнурке, был словно изгрызен чьими-то острыми зубами.
Сколько ни расспрашивали парня, не говорил тот ни слова. Бедную мать отговаривали пускать его в дом, но та заупрямилась, мол, лучше всей семьей сгибнем, чем родную кровь оставлю ночью за порогом!
По счастью, не сгибла семья. Мало-помалу вошел Каред в ум. Но что случилось с ним в ночном лесу – так никому и не рассказал. Однако с той поры, словно жизненный огонь погас в молодом, крепком и прежде смешливом парне – первом женихе деревни. Ходил он теперь, едва волоча ноги, и ни к какой работе не был способен – не держали некогда сильные руки ни топор, ни плуг, ни рогатину.
Говаривали, будто Каред скаженный, мол, зачаровал его кровосос, и не будет теперь горе-охотнику ни жизни, ни радости, пока не скинет он с себя злое колдовство или пока не возьмет себе Ходящий В Ночи новую жертву... Ох, как боялась весь. Едва солнце к горизонту начинало клониться – все по избам хоронились!
Но прошло уже полгода, а люди в деревне, хвала Хранителям, не пропадали. Кареду делалось, то лучше, то хуже, да только прежним он, всё одно, не стал.
– Муторно мне, дедушка, – сказал, наконец, парень, с трудом выталкивая слова. – Страшно...
Врон помолчал, раздумывая о чем-то своем, а потом заметил:
– Ты допрежь трусом не был.
– Не был... – негромко произнес собеседник. – Но допрежь так не боялся. Допрежь я страх побеждать умел. А теперь разучился. Слаб сделался.
Врон улыбнулся:
– Тю! Будь страх противником легким, ни одного труса бы на свете не осталось. Дык ведь только страх, Каред, человеку не просто так даден. Хранители не зря упредили, что любая живая тварь бояться должна. На пользу. Но есть страх стыдный, а есть простительный.
– Как это? – безо всякого интереса спросил парень.
– А так. Вот нежити ночной бояться стыдно? Нет. Как же ее не бояться, ежели человек с ней совладать не умеет? А поступков дурных стыдно бояться? Тоже нет, ибо какой это страх? Это совесть наша тревожится. А пройти мимо слабого, побоявшись его защитить? Стыдно? Еще бы! А самому слабость явить? То-то. Видишь, сколько их – страхов разных? И все со смыслом. Так что не всякий перебарывать нужно, а лишь тот, который человека гаже делает.
Зима в этом году стояла холодная и снежная. Поутру, пока от дома до ворот тропинку расчистишь – замаешься. А стужа такая, что дыхание перехватывает!
Лесана возвращалась от колодца с двумя полными ведрами, вода в которых уже начала схватываться ледком. Резкий ветер дул в лицо, мешая смотреть, обжигая щеки.
– Дай, помогу.
И ведра, только что такие тяжелые, вдруг сделались невесомыми. Девушка оглянулась, с трудом разлепляя смерзшиеся ресницы.
Высокий широкоплечий парень в овчинном тулупе перехватил ношу и улыбнулся. Лицо у него было круглое курносое простое. Самое лучше в мире лицо! Лесана зарделась. Мирута давно запал ей в сердце. А она нравилась ему. И весной, возможно, он придет со сватами. Нет, не «возможно», точно придет! От этой мысли на душе становилось тепло-тепло, и даже обжигающий ветер не мог остудить горение сладкого пламени.
Шли молча. Да и о чем говорить? Все они друг о друге знали. Он – сын кузнеца, она – дочь гончара. Не самая завидная невеста, чего уж душой кривить. Семья не шибко богата, скотины немного, зато детей – семеро по лавкам. И она, Лесана, самая взрослая. Была у нее сестра старшая. Но вот уже четыре года, как пропала Зорянка. Вечером, в прозрачных осенних сумерках провожал ее жених до дома. Всего-то надо было дойти от одного двора до другого. Так оба и сгинули. Искали их наутро, звали, кричали, надеялись – спасли несчастных деревянные ладанки-обереги. Но нет. Только собаки беспокоились и выли...
Вызвал тогда деревенский староста обережника, чтобы защитил поселение от возвращения двоих влюбленных. Недешево обошелся охранительный обряд, так недешево, что не сыграли в тот год ни одной свадьбы – не на что было пиры пировать, едва дотянули, перебиваясь впроголодь, до нового урожая.
Лесана до сих пор помнила колдуна – высокого бледного мужика, облаченного в серую, как дорожная пыль, одёжу. Он тогда посмотрел на ревущую в три ручья девочку таким холодным неживым взглядом, что у нее подкосились ноги. Даже рыдать забыла. Хотя... как не плакать, когда родная сестрица вместе с женихом обратилась в нежить и в любой миг может возвратиться на родимый порог – стонать, скрестись под окнами, смеяться диковатым смехом или со слезами звать родичей, чтобы выглянули из избы?
Зато после обряда, проведенного наузником, в деревне стало спокойнее. Теперь обережный круг, очерченный вдоль тына, берёг от нечисти всё поселение. Даже впотьмах можно было выйти во двор, а то и дойти до соседней избы. Конечно, по-прежнему мало кто осмеливался, но все равно было так спокойнее.
Мирута – из всех храбрецов на деревне первый – рассказывал Лесане, как на спор ходил ночью аж до самого колодца! Сердце едва не лопнуло. Но никто парня не тронул, хотя он клялся потом, будто слышал Зорянкин голос, зовущий из-за тына. Отец после такого надавал сыну затрещин и целую седмицу не выпускал из кузни, работой выбивая дурь. Ибо все знали – не спасет охранное заклятие, если поманит жертву лишающий разума зов ходящего. Добро, коли висит на шее заговоренный оберег, а коли нет, выбежишь на волколака или кровососа, станешь добычей.
Да, всякое случалось. Потому каждый помнил – с наступлением ночи, если хочешь остаться в живых, из дому – ни шагу. Богат ты или беден, но серебро на защитный обряд для жилья отыщешь. У кого достаток позволял, те заговаривали целые подворья. Если же беден был человек, накладывал он заклятье всего лишь на дом, но дом этот делался укрытием и для скотины (если имелась таковая), и для людей.
Когда у отца дела шли совсем плохо, или когда год был неурожайный, в доме Лесаниной семьи теснились за перегородкой и корова с теленком, и коза, и десяток кур. Никуда не денешься.
То ли дело семья Мируты! У них у каждого есть дорогой оберег-ладанка на шее, заговоренный на защиту от зова ходящих не на год, не на два, а на целых пять вёсен! И кузня, и дом, и всё подворье их осенено особым наговором.
А вот у соседей – ложечников с окраины – денег не водилось, потому, когда померла в их семье бабка, не на что было пригласить колдуна отшептать покойницу. Похоронили ее за буевищем, ибо знали – поднимется.
Так и случилось. Встала старая через два дня и несколько седмиц ходила вокруг подворья, скрежещущим голосом звала сына. Пришлось тому продать корову, чтобы утихомирить мать. Но долго еще малые дети в доме бондаря кричали во сне, всё казалось им – скребётся бабушка в дверь, хочет войти и загрызть...
Чего только не бывало. Да.
Думала обо всем этом Лесана, идя к дому, а рука сама собой тянулась к ладанке, висящей на шее под исподней рубахой. Ни у кого в ее семье не было такой. Заговоренной от зова кровососа. Этот оберег подарил Мирута на праздник Первого льда.
Но вот показались родные ворота. Девушка остановилась и обернулась к провожатому. Тот нес огромные ведра без малейшей натуги, а сам глядел счастливыми глазами на шагающую впереди подругу. Хороша! Русая косища толщиной в руку спускается из-под платка на спину, щеки на белом лице полыхают румянцем, но синие глаза под белыми от инея ресницами смотрят открыто и прямо.
– Давай, – протянула Лесана руки в меховых рукавичках, собираясь забрать у парня ведра.
Тот покачал головой и поставил ношу в сугроб у тропинки.
Девушка залилась краской, но молодого кузнеца это не смутило, он зажал пригожую спутницу между забором и опушенным снегом кустом калины и взялся целовать.
Человек замер возле дерева, которого не достигал слабый свет догоревшего костра. Высокий мужчина смотрел пристально и манил жертву к себе.
Словно зачарованная Лесана сделала шаг вперёд, но замерла, встретив невидимую преграду. Что-то мешало идти дальше. А зеленые, словно болотные огоньки, глаза мерцали, притягивали…
Лишь тут девушка вспомнила: кровь! Заговорённая руда обережника – вот что не пускает её за очерченный круг. Оборотень это знал. Но ему нужна была еда, и он искал способ заполучить ее. А жертва не могла противиться зовущему взору, обволакивающему, притягательному, обещающему... Поэтому она наклонилась и торопливо процарапала ногтями землю, прихваченную последним весенним морозцем. Преграда, отделявшая людей от обитателя ночи, рухнула.
Лесана шагнула из безопасного круга в темноту, потянулась к мужчине. О, как ей хотелось коснуться его! Прижаться всем телом, вдохнуть запах, почувствовать тепло, исходящее от кожи... Как долго она его ждала! Именно его! Зачем нужен Мирута, когда напротив стоит ходящий в ночи! Рядом с ним можно не бояться темноты, он не даст в обиду... Мысли путались в голове, рассудок туманился, влечение становилось всё сильнее. Ходящий плотоядно улыбнулся, однако вместо того, чтобы приблизиться, поманил жертву, бесшумно отступая в чащу.
Сердце девушки наполнилось ликованием. Вдруг стало легко и спокойно. Вот она идёт одна по чёрному лесу и ничего не боится, а впереди в непроглядной тьме крадётся её спутник, в каждом движении которого угадывается хищная звериная повадка. И он ведёт её... ведёт... ведёт...
Она не понимала, как долго они шли и как скоро остановились. Мужчина, наконец, шагнул к Лесане, притянул к себе. Она прильнула к широкой груди, ощутила острый запах зверя, почувствовала на бедрах сильные руки. Сладкое томление разлилось по телу. Дыхание ходящего обжигало кожу, думать ни о чем не хотелось, да и не было сил думать.
И вдруг чудовище оттолкнуло сомлевшую жертву, выгнулось и взревело от боли. Чары рассеялись. Девушка отпрянула, задыхаясь от удушливой вони псины и пота.
В темноте сверкнуло мертвенное голубое сияние, а оборотень, рыча и воя, покатился по земле, объятый призрачным свечением. С ужасом Лесана узрела на человеческих плечах страшную звериную голову. Тварь упала на четвереньки, неестественно выгнула хребет. Затрещала рвущаяся одежда, обнажая не человеческую кожу, а мокрую звериную шкуру.
Через несколько мгновений на поляне стоял огромный волк. Ощеренная морда, влажные клыки... сейчас бросится! Но голубое сияние колышущимся маревом обволокло хищника, поднимая дыбом жёсткую шерсть вдоль хребта, пробегая по ней ослепительными синими искрами. Ходящий снова взревел, хотел ринуться вперёд, но словно налетел на невидимую стену, опрокинулся на спину и заскулил от боли и ужаса – жалобно, по-щенячьи. Всякая тварь хочет жить... А оборотень уже понял – жизнь его подходит к концу.
Крефф замер напротив. В его взгляде не было гнева. Но и снисхождения тоже. Там зияла всё та же мертвая пустошь, только отсветы призрачного сияния таяли в глубине зрачков. Мерцающий свет тянулся от его ладоней к корежившемуся на земле волколаку, который перед смертью пытался принять людской облик, пытался, но, сдерживаемый Даром, не мог. Резкий взмах рук и сопротивляющееся чудовище поволокло к ратоборцу, словно стянутое невидимым арканом. Блеснул клинок – человек принял огромного волка на нож. Яростный рык смолк, сменившись булькающим хрипом.
Лесана осела на землю, трясясь всем телом. Никогда она не видела нежить. И уж, тем паче, так близко. С ужасом девушка поняла, что чёрный лес плывет у неё перед глазами. Дышать стало нечем, горло перекрыл жёсткий ком, по телу высыпал холодный пот, нутро скрутило, а съеденное накануне опасно всколыхнулось в животе, но... наружу, к счастью, не исторглось.
Однако уже через миг задыхающуюся, дрожащую от слабости и пережитого страха девушку безжалостно встряхнули. Стальные пальцы сомкнулись на её плече, и крефф потащил подопечную прочь из чащи к безопасной поляне.
Костер вспыхнул, словно в него плеснули масла. Мужчина наклонился к бессильно упавшей на войлок спутнице, вздернул её за подбородок и вгляделся в лицо.
– Сказал же – не стирать кровь.
– Я...
– Сказал?
– Да... – прошептала Лесана. – Но я не стирала...
Она осеклась, вспомнив, как плакала, укрывшись накидкой, и как смахивала слёзы руками.
Больше ни о чем вспомнить не успела, потому что две тяжелые оплеухи оглушили до звона в ушах.
Никогда прежде Лесану не били. В далеком детстве, случалось, перепадало от матери, да и то для острастки больше. Потому до сего дня она не испытывала боли от настоящих побоев. Той, от которой немеет тело, а в сердце поселяется страх.
Дыхание перехватило.
– У волколаков сейчас гон. Он бы тебя и жрать не стал. Ссильничал бы, а мной попытался закусить, – донёсся издалека спокойный голос обережника. – Ты едва не накликала беду на нас обоих. Это непозволительно. Ехать ещё долго, если такое повторится, отвезу обратно в Невежь и будем считать, что твои соотчичи отказали креффу.
У несчастной похолодело сердце:
– Нет! Нет! Я больше никогда...
– Молчать.
Холодные серые глаза смотрели по-прежнему без гнева. Но отчего-то девушка почувствовала себя ничтожной и жалкой.
Последний день странствия выдался не по-весеннему теплым. Солнце грело так ласково, словно на смену месяцу таяльнику пришел даже не зеленник, а сразу цветень. Свиты показались жаркими, как овчинные тулупы, и будущие выучи с облегчением сбросили их, втайне радуясь, что не видят матери, которые обязательно бы принялись бранить. Креффам же было всё равно, а Лесана с Айлишей, пользуясь тем, что никто из деревенских кумушек не закудахчет над ухом, сняли с голов платки и даже слегка распустили косы.
Тамир, нет-нет, бросал украдкой взгляды на своих спутниц, невольно сравнивая их друг с другом. Чего, казалось бы, разного: то девка и то девка – по две руки, по две ноги, по косище. Вот только если Лесана – румяная сдобная, мягкая, словно только что вытащенный из печи каравай – вызывала в душе юного пекаря теплое любопытство, то застенчивая лекарка с нежным румянцем, подсвечивающим смуглую кожу, с темными завитками волос над открытым лбом, казалась сладким коржиком.
Он и смотрел на нее, как на дивное лакомство, когда и отведать хочется, и страшно прикоснуться... Вот отчего так? И юноша простодушно гадал про себя – в чем же дело? Смотрел то на одну, то на другую, но ответа не находил.
Жалел об одном лишь, что познакомился с Айлишей здесь, а не в своём родном городе! Тогда бы она знать не знала, что на лошади он сидит, словно куль с горохом...
Впервые за долгие годы Тамиру стало мучительно стыдно за свою неуклюжесть, за рыхлое, колышущееся в седле тело. Эх, судьба-злодейка, отчего ж не позволила показаться девушке с лучшей стороны?!
А ведь в Елашире Тамира – сына пекаря Строка – знали как умелого хлебопёка. Слава о нём по всему городу шла, да такая, что сам посадник Хлюд не брезговал захаживать в лавку Строковича. Когда же приезжали торговые гости, парень вовсе от печи не отходил. Пряники его медовые увозили целыми коробами...
И теперь он мечтал угостить Айлишу теми пряниками, чтобы не казаться ей совсем уж никчёмным. Понимал Тамир – такие, как он, скорее вызывают смех и жалость, нежели восхищение. Сколько раз в детстве лупили его за неповоротливость и лишнее тело соседские сорванцы! Матушка едва не каждый день слезы лила, прикладывая к синякам и ссадинам ненаглядного дитятка подорожник.
Когда же Тамир подрос, отец мало-помалу стал приобщать его к родовому делу. Тут-то и явили себя крепкие Строковские корни. Кто знает, может, так и трудился бы наследник в отцовой пекарне, радуя соседей, то сдобными жаворонками, то медовыми пряниками, то пирогами, но приехал зимою в Елашир хлебопёк по имени Радим. Приехал, аж из самого Старграда. Отведал, гостевая у родни, коржей из Строковой лавки и сомлел.
Соседка Строку рассказывала, округляя глаза и размахивая руками: «Глаза-то закатил и спрашивает Стеньку мою, мол, это кто ж у вас такой умелый? Она, когда сказала, что парню твоему и семнадцати не сравнялось, не поверил!»
Радим, видать, и впрямь решил, будто родня кривит душой, ибо уже вечером стучался в Строковы ворота. Долго уговаривал старградский пекарь родителей отдать Тамира. Старград – большой и богатый. Один посадский двор чуть не с треть Елашира, и хлебопек толковый там нужен. На золоте есть и спать будет парень, если пойдет под Радимову руку.
Но мать с отцом уперлись: как же отпустить кровиночку в этакую даль, мало ли что в дороге случится с драгоценным, аль на чужбине. Холода-то какие! Но сын больными глазами глядел на родителей, и у тех не набралось воли отказать вовсе. Попросили Радима дождаться весны.
Знали бы, чем то обернется...
Но вот настал для Тамира день прощания с отчим домом и с Елаширом. Матушка снарядила чадо в дорогу. Ехать ему предстояло с купеческим обозом до самого Старграда, где ждал Радим.
У матери уже и слез не осталось плакать, отец весь словно сжался, за вечер состарившись на десяток вёсен, а у сына сердце рвалось между мечтой и долгом. Елашир, что? То ли дело могучий многолюдный Старград!
Вот уже щёлкнули кнуты, головная телега медленно тронулась, но тут на площадь въехал крефф.
Парень не первый раз видел наставника Цитадели, но сызнова удивился тому, какой тот оказался... неживой. Лицо застывшее, а вот глаза... эх, и злые они были! Шумная площадь стихла. Колдун обвел тяжёлым взглядом смолкших людей и, не обронив ни слова, направился в дом посадника.
– Принесли его псы, не мог позже приехать! – выругался в сердцах хозяин обоза и, скрепя сердце, велел распрягать лошадей, всё одно, покуда крефф в городе, уезжать строго-настрого запрещается.
Весь день недобрым словом поминали купцы и горожане сына лавочника – Жупана, что сдуру утонул, доставив соотчичам немало хлопот. Когда солнышко на весну поворотило, поленился этот пустоголовый дойти до мостков, что соединяли два берега текущей через город речушки. Попёрся по льду. А тот возьми да проломись под дураком, только треух овчинный мелькнул.
Пришлось звать колдуна из сторожевой тройки, чтобы тот своими камланиями поднял утопленника со дна.
Ох, и матерились тогда мужики, кроша рыхлый лёд топорами да пешнями. Никому не хотелось лезть в студёную воду вылавливать стерву. Но понимали – ничего нет страшнее непогребенного по обряду тела. Получишь через три дня живого мертвяка. Будет бродить, поживы искать. Потому зло работали елаширцы, матерились, но дело делали. Деваться-то некуда...
Затворив дверь покойчика, Майрико и Клесх направились на верхние ярусы Цитадели.
Они шли в молчании, думая каждый о своем и не слыша призрачного эха шагов, витающего под высокими темными сводами. О чем они думали? О тех далеких днях, когда сами очутились в стенах каменной твердыни – испуганные и жалкие? Вряд ли они помнили их. Ведь от полудикого мальчишки, выросшего в рыбацкой лачуге, и от девочки из глухого лесного села не осталось ничего, кроме данных когда-то родителями имен. Былое подернулось дымкой. Стало чужим. Ненастоящим.
На верхнем ярусе гуляли сквозняки, но было не так сыро, как на нижних. Здесь жили наставники и глава Цитадели. Клесх остановился, когда услышал за спиной короткий смешок. Обернулся, вопросительно глядя на спутницу, а она вдруг сказала то, о чём он и сам мельком подумал, идя по истертым ступеням.
– Помнишь, когда тебя только привезли, ты был одет в смешные штаны до колен и весь грязный, как будто с пепелища? Нурлиса сказала, таких, как ты, надо сначала варить с мыльным корнем, а уж потом спрашивать имя. А ты стоял посреди двора, смотрел на Северную башню и кричал от восторга: «Поди с неё плюваться далече можно!» – она старательно изобразила его просторечное «оканье».
Клесх в ответ кивнул. Он хотя смутно, но помнил тот день. Ему едва исполнилось одиннадцать вёсен, он никогда не бывал дальше каменистого берега Злого моря и всю дорогу до Цитадели ехал, постоянно сваливаясь с лошади, поскольку впервые в жизни очутился в седле.
Он тогда оказался самым юным послушником в крепости. Его привезли потому лишь, что никому не хотелось ждать несколько вёсен, пока он повзрослеет, и снова тащиться в этакую даль.
Целительница заглянула в холодные серые глаза и переспросила:
– Помнишь?
Он снова кивнул, но она покачала головой:
– Не помнишь. Я помню.
Клесх скупо усмехнулся:
– Потому что я сдернул с тебя ту тряпку, которой у вас принято закрывать девок. И то, как ты орала при этом от ужаса, помнят все деревни на сто вёрст вокруг.
На миг его собеседница погрустнела:
– У нас лицо девушки может видеть только муж. Сдернув покрывало, ты всё равно что чести меня лишил.
– Я тогда этого не знал.
Они стояли друг напротив друга и молчали. Наконец, крефф не выдержал и спросил:
– К чему этот разговор?
Целительница задумчиво провела ладонью по коротким волосам – ото лба к затылку и обратно. Это было такое мужское, такое неподходящее ей движение...
– Клесх, она – девка.
– Надо же. Я и не понял.
Женщина вскинула на него злые глаза:
– Она первая девка среди ратоборцев за много-много вёсен!
– И?
– Просто помни, какими мы были.
Он пожал плечами и устало ответил:
– Я помню. Я постоянно хотел есть. И дрался с теми, кто надо мной смеялся. Но все они были старше. И меня постоянно лупили. А ты рыдала днями напролет из-за своей потерянной тряпки, пока тебя не раздели и не высекли.
– Верно, – согласилась она и вдруг с яростью заговорила: – Поэтому нельзя забывать, что...
– ...что если бы с тобой и со мной этого не сделали, мы вряд ли бы сейчас говорили. Покойники – те ещё молчуны.
Она зло поджала губы, обошла собеседника и направилась дальше по коридору, опережая его на пару шагов.
– Майрико, – окликнул он, по-прежнему не двигаясь.
Она остановилась, но не обернулась.
– Если ты решишь влезть со своей бабской жалостью, будет только хуже.
– Не будет. Я не влезу, – она толкнула тяжелую дверь и вошла в ярко освещенный покой, не дожидаясь своего спутника.
В небольшой зале было тепло, но обстановка оставалась такой же безыскусной, как и везде в Цитадели – широкие лавки, покрытые тканками из грубой некрашеной шерсти, вытертые овечьи шкуры на полу. В углу – деревянный стол, а на нем несколько кованых светцов, в которых над плошками с водой ярко горели лучины. Очаг полыхал так, что пламя ревело в трубе, рассылая по покою волны жара.
Клесх не любил сюда приходить. Но нынче тут собрались все креффы.
Майрико сразу неслышной тенью скользнула к расстеленным на полу овчинам, где устроилась свободно и в одиночестве. Места на лавках почти все оказались заняты – наставники сидели вольготно, наслаждаясь теплом, покоем и отсутствием выучей.
Рядом с Нэдом, неспешно пьющим из деревянного ковшика ароматный взвар, устроился Ихтор. Возле узкого длинного окна, закрытого по случаю непогоды ставнями, расположился Донатос – сидел, словно бы отдельно ото всех, закинув ногу на ногу и прикрыв глаза. Помимо этих троих в комнате находилось еще десять мужчин – все значительно старше наставника Лесаны, а иные даже и старше Главы. Клесх поздоровался и прошел к дальней лавке, где ещё оставалось свободное место.
Тяжелый взгляд Нэда скользнул по собравшимся, однако смотритель Цитадели остался недоволен увиденным и неодобрительно покачал головой. Тёмные брови сошлись на переносице. Мужчина словно искал и не находил кого-то, посмевшего не явиться на вечерю креффов.
Говорят старики – день долог, да век короток. Что за нелепица? Прежде не понимала Лесана этой мудрости, хотя и повторяла ее к случаю, как все.
Уразуметь же истину привычных слов ей пришлось здесь – в Цитадели. Дни тут тянулись долго-долго... Каждый казался не короче целой седмицы, а вот, оглянуться не успела, больше года прошло.
Осень. Нет, она еще не наступила, но уже чувствовалась в воздухе последнего летнего месяца. Еще чуть-чуть и потянутся клиньями в далекие теплые края утки и гуси. Хорошо им – свободным – летят, куда вздумается! И снова их впереди ждёт лето. А тут небо вот-вот отяжелеет от туч, осыплется дождями и на смену месяцу плодовнику заступит урожайник... Славное это время! Сытно, весело, играют свадьбы, устраивают гулянья.
Девушка прикрыла глаза.
Нет, плакать не хотелось. Она уже разучилась лить слезы от тоски. Устала. Теперь просто стискивало сердце всякий раз, когда в голову приходили мысли о доме. А ещё одно поняла – нет толку реветь по живым. Да и вообще нет толку реветь. Пора перестать плыть щепочкой по течению, гадая, куда вынесет. Никуда уже не вынесет. Тут её дом. Какой ни есть. Сырой, холодный, неприветливый, суровый, но надежный, неприступный, хранящий от зла. И иного в четыре года ближних – не появится. Значит, надо привыкать. Но получаться начало только-только.
– Одевайся.
Крефф вошел без стука.
– Так я ж одета, – Лесана оторвалась от пергамента, над которым не то спала, не то мечтала, не то предавалась воспоминаниям, и удивленно посмотрела на наставника.
– Нет. В это.
Клесх бросил на лавку стопу одёжи.
Ученица проследила удивленным взором и нерешительно прикоснулась к хрустящей, неношеной ткани.
Чёрное.
Девушка вскинула глаза на наставника.
– Я – ратоборец?
За год, проведённый в Цитадели, она по-разному представляла себе этот миг – миг, когда ей наконец-то скажут о сути её Дара и о том, на кого она будет учиться, но чтобы вот так – обыденно? Просто «одевайся».
– Какого цвета эта одежда? – спросил обережник.
– Чёрного... – растерянно проговорила девушка.
– Я так плохо учил тебя, что ты не знаешь, в чём ходят выученики-вои?
Послушница вспыхнула и виновато склонила голову:
– Знаю, крефф.
– Тогда зачем ты задаешь глупые вопросы?
У Лесаны заполыхали уши. Вот почему у неё язык быстрее ума? Почему постоянно сначала скажет, потом подумает? А ведь Клесх никогда не упускает случая ткнуть её носом в малейший промах. Хорошо ещё, если рядом нет случайных послухов... А обычно он не стесняется и над растяпой смеются в несколько голосов. В такие моменты Лесане всегда хотелось провалиться сквозь землю. И наставник нарочно не по разу припоминал потом её оплошность, чтобы все услышали, да тоже при малейшем случае поддевали.
Доброе слово и кошке приятно. Но Клесх не знал добрых слов и всегда бил по больному, а Лесана, глотая злые слезы, из кожи вон лезла, чтобы заслужить, нет, не его одобрение, а просто молчаливое равнодушие.
Впусте!
Однажды, когда их только-только выучили грамоте и все читали, заикаясь и задыхаясь, Клесх, слушая разноголосый гул, вдруг обратился из всех выучей именно к Лесане.
– Иди сюда.
Она подошла, предчувствуя беду, и не ошиблась:
– Читай.
Он лениво ткнул пальцем в пергамент.
– Громко.
– Бе..ре...мен...ность у жен...щин лег...че в...се...го дос...ти...га...ется на че...тыр...над...ца...тый день... с на...ча...ла ре...гул.
От усилия и нежелания ударить в грязь лицом у нее на лбу высыпал пот. Лесана, по чести сказать, даже не поняла, что именно прочла.
– Повтори.
Она пошевелила губами, проговаривая фразу еще раз про себя, и залилась жаркой краской стыда. Однако неподчинение приказу креффа наказывается. Поэтому девушка едва слышно произнесла:
– Беременность у женщин легче всего достигается на четырнадцатый день с начала регул...
И уронила взгляд под ноги. В читальне, как назло, были одни парни. Они, конечно, не ржали при наставнике, но вот он уйдет и вдоволь нагогочутся.
– Какой день у тебя? – спокойно поинтересовался Клесх.
Лесана вскинула на него расширившиеся от унижения и гнева глаза, мысленно произвела подсчёт и прошептала:
– Десятый...
– Нет. Одиннадцатый. Я знаю про твои краски лучше тебя? Или ты мне врёшь, когда они заканчиваются? Или по-прежнему туго считаешь?
В глазах девушки дрожали слёзы.
– Первое. Счётом заниматься каждый день. Ещё раз ошибешься, будешь наказана. Второе. За регулами своими следи внимательнее. Третье.
Он взял со стола ее доску и кусочек угля, быстро начертал что-то на гладкой поверхности, а пока писал, говорил: