Повязка скользнула с моего лица, и я с трудом проморгалась, пока глаза привыкли к свету. Комната была маленькой, но, казалось, ощутимо продувалась со всех сторон. Прямо передо мной сидел имперец в золотистой мантии. Безвкусной, кричащей. Пальцы унизаны кольцами, на вороте булавка с огромным, как орех, синим камнем. Но серьги высокородного я у него не замечала. Значит… такой же, как и я, из свободных… От этого только коробило. Ирбис, Ирбис… какой же ты идиот!
Я все еще не верила, что стою здесь. Но выжидать было нечего. Я подняла голову, открыто посмотрела на имперца:
— Я пришла, как вы и хотели. Где Ирбис?
Имперец усмехнулся, а меня передернуло.
— Неужели с деньгами? Чтобы так требовать, надо иметь… — он хмыкнул, — веские аргументы. У тебя есть веские аргументы, красавица? Нечто посерьезнее смазливого личика и пары увесистых сисек?
Я сглотнула: больших денег у нас сроду не было. Я покачала головой:
— Нет. Но я возьму его долг на себя. Возьму кредиты в имперском банке и отдам все до геллера. Клянусь. Просто дайте немного времени. Мы все выплатим.
Повисла тишина, и я будто физически ощутила собственный крах, словно растворялась в кислоте. Чужой смех ворвался в уши, и меня раздирало на части от этого звука. Почему они все смеются одинаково? Особенно выскочки? Те, кто возвысился из дерьма? Сколько золота на них не навешай — все равно несет дерьмом. И кровью. Здесь все пропахло кровью.
Имперец поднялся, подошел совсем близко. Разглядывал меня с интересом, а я замечала лишь красные лопнувшие белки его невыразительных крапчатых глаз. Он таращился прямо в лицо, покачал головой:
— Сколько же времени тебе надо, дорогая моя?
Я молчала — сама не могла представить, сколько нужно времени. Твою мать! Годы… Годы, если не имперские десятилетия. Я сдохну, так и не расплатившись. Но сейчас было все равно — лишь бы выпустили Ирбиса. Я не могу вернуться домой без него.
Я сглотнула:
— Буду платить столько, сколько понадобится.
Имперец вытянул губы, нахмурился:
— Пятьсот тысяч геллеров?
Я поправила:
— Четыреста восемьдесят две тысячи. И две трети этой суммы — ваши проценты.
Тот многозначительно кивнул:
— Ну да… Ну да… это большая разница. Особенно для тебя и твоего брата…
Я бы придушила Ирбиса голыми руками! Но сама, дома! Мать бы добавила. Но держатели Кольер теперь имели на него гораздо больше прав. Кольеры… Будь они прокляты!
Все начинается с мелких ставок, с четверти геллера, с полумесяца. В самом низу, где даже нет настоящих смертей. Дарна и бесконечные ставки — так пропадают такие, как мой брат. Втягиваются день за днем, дуреют настолько, что больше уже не видят ничего вокруг, кроме этих проклятых боев. Мальчишка! Он ничего не понимал. Что можно понять в пятнадцать? Он не думал обо мне, не думал даже о матери, которая без него жизни не видела… А теперь все закончилось — кредит исчерпан. И если Ирбис не выплатит долг с невообразимыми процентами — погибнет в первом же бою. Как скотина на бойне. Мать не вынесет. Она всегда любила его так, будто меня вовсе не существовало. А я все равно любила ее. Может, потому он и угодил в этот капкан. Ирбис не знал запретов.
Имперец коснулся моих волос, и меня передернуло от запаха дарны, который намертво въелся в его кряжистые пальцы:
— Прости, красавица… Как принято говорить: время — деньги. Мы не можем ждать годами, пока вы погасите долг. Кредиты делались с совсем другой скоростью, гораздо более… резвой. А денежки любят обороты… Отдашь за два года? Ну?
Я просто смотрела в его поплывшее сальное лицо. Мне нечего было ответить — ответ был слишком очевидным. Мне никогда не выплатить эту сумму. Ни за два года, ни за десять… Ни за двадцать.
Вонючие пальцы коснулись моей щеки, и я отшатнулась. Пересохшие губы имперца перекосила усмешка:
— Ну, ну… Надо же, какая недотрога. Ведь не убудет. А я, может, навстречу тебе хотел пойти… есть кое-какой вариант…
Я напряглась:
— Какой вариант?
Он вновь ткнул в меня пальцем:
— Не дергайся, красотка. Я же должен оценить риски… прикинуть… посчитать…
Он тронул ворот моего платья, дернул, отводя в сторону. Я попятилась на шаг, прикрылась рукой:
— Что вы хотите?
— Сиськи показывай.
Я не шелохнулась. Он пожал плечами:
— Как знаешь… Мое дело предложить…
— Что предложить?
Он усмехнулся:
— А ты подумай.
Ответ напрашивался сам собой, но переспать с этим уродом за пятьсот тысяч геллеров… Быть такого не может! Нет — он имел в виду что-то другое.
Я подняла голову:
— Скажите прямо.
Он повел бровями:
— Как пожелаешь. Есть один вариант… Мы спишем долг твоего братца. Весь. До последней четверти геллера. И станет он свободным, как токоламский орел. Но ты… продашься в рабство господам держателям.
Я отшатнулась. Даже тряхнула головой:
— Что?
Имперец развел руками:
— Все… Больше ничего не могу предложить, моя милая. И то — благодари свое личико. Была бы образина — и такой милости не видать. А братец твой нежно любимый вернется к мамочке, под крылышко. Целый и невредимый. Чистый, как слеза.
Я покачала головой:
— Разве это законно?
Имперец усмехнулся:
— Законно, законно. Не вы первые, не вы последние. Много вас таких, охочих до чужих денег. Брать вы все горазды. А вот отдавать… Думай, милая, думай. Прямо сейчас думай — другого шанса не представлю. А не хочешь — дело твое. Из милости пришлем вашей матушке кишки в колбе.
Казалось, имперец не очень-то поверил. На лице отразилось сомнение:
— Еще раз, моя дорогая… Погромче.
Я вновь посмотрела на Ирбиса, и внутри все заходилось, замирало. Я боялась даже представить ту боль, которую он испытал. Я опустила голову — нет, не смогу. Дышать не смогу. И через несколько часов все равно вернусь умолять. И будет еще хуже, потому что нет никаких гарантий, что за эти несколько часов брат останется в живых.
Я подняла голову, заглянула в лицо имперцу:
— Я продаюсь. Но прежде я хочу увидеть, как вы на моих глазах спишете его долг, и как Ирбис уедет отсюда.
Имперец просиял:
— Разумно… Очень разумно. Смотрю, ты умница, в отличие от своего родственника. — Он кивал, что-то сцеживая сквозь ровные зубы, пристально смотрел на меня: — Меня зовут господин Колот. Советую хорошо это запомнить. Чтобы точно знать, кого благодарить.
Я сглотнула:
— Я запомню. Крепко запомню. Списывайте его долг, господин Колот.
Тот лениво приблизился на шаг, поддел длинным ногтем край моего ворота, отводя в сторону. Еще немного — и расстегнутая лямка соскользнет. Я вцепилась в нее рукой, кивнула на брата:
— Прошу, только не при нем.
Колот приподнял брови, тоже посмотрел на Ирбиса, который едва стоял на ногах:
— Я бы не был так уверен… Мальчишке стоило бы знать, на что пошла ради него любящая сестра. Красивая и любящая. Свежая как цветок бондисана… На какие унижения… — он отвел мою руку, вновь коснулся лямки: — А их будет много. Очень много. Обещаю. Долги тем и хороши, что их нужно отдавать… С процентами…
Этот вкрадчивый тон, эта ленивая манера говорить просто лишали последнего самообладания. Я понимала, на что намекал этот урод, где уж тут не понять! Но назад дороги уже не было. Ни мне. Ни брату. Даже если они убьют Ирбиса, как и грозили, долг ляжет на нас с мамой. Они не убавят ни геллера. Не будет меня — на нее одну. Я не смотрела на Ирбиса, но и без того видела перед глазами его изуродованное лицо и вывернутые пальцы. Он должен вернуться к матери.
Я вернула лямку на место, стряхивая руку Колота:
— Списывайте долг.
Тот вновь повел бровями, кивнул, будто признавал правоту моих слов. Махнул кому-то из своих людей, и ему поднесли формуляр. Колот с интересом посмотрел на меня:
— Будешь читать?
— Буду.
Конечно, я не была имперским юристом, но полагаться на слова этих бесчестных людей было бы пределом глупости. Я хорошо училась в школе, что-то смогу понять.
Я водила пальцем по формуляру, проматывала строки. Что всегда изумляло в официальных бумагах — невозможный казенный язык, сквозь который крайне трудно было уловить смысл. Я сличила цифры, имена, адреса и сроки. Казалось, все было верно и по существу. Договор вступал в силу с момента подтверждения личности обеими сторонами. Я значилась контролером сделки со стороны моего малолетнего брата.
Я вернула формуляр Колоту:
— Удостоверяйте.
Тот хмыкнул, глядя на меня:
— Охотно.
Он потер пропахшие дарной пальцы друг о друга, будто вытирал, и приложил большой к квадрату, очерченному оранжевым. Через несколько мгновений под пальцем пискнуло, и окантовка окрасилась в травянисто-зеленый.
Формуляр поднесли Ирбису, но тот, казалось, мало что понимал. Лишь замычал, зашипел и отшатнулся, когда один из людей Колота взял его руку и приложил к нужному месту сломанный палец. Вновь пискнуло, окрасилось зеленым. Настала моя очередь. Я взяла формуляр, снова бегло просмотрела. Содрогнулась, увидев напротив имени брата кровавый отпечаток. Мой квадрат еще был оранжевым. Я посмотрела на кровавое пятно и решительно прижала собственный палец. Через несколько мгновений появилась надпись о занесении договора в реестр и аннулировании кредитного долга.
Колот мягко вытянул формуляр из моих дрожащих пальцев:
— Ну вот, красавица, мы держим слово. Теперь дело за тобой.
Я сглотнула, кивнула на брата:
— Теперь отпустите его.
Колот усмехнулся:
— Боюсь, если его в прямом смысле отпустить — он упадет. Даю слово: его привезут прямиком к вашему дому. Он нам больше не интересен. Другое дело ты… — Он уже подсовывал мне в руки другой формуляр: — Ознакомься, если так любишь читать. А срок мы сейчас наконец-то определим точнее. — Он махнул своим людям: — Доставьте мальчишку домой. Да аккуратнее с ним, а то не доедет. Документ отдайте матери. Пусть душу греет.
Ирбиса поддерживали под руки. Он даже не посмотрел на меня. Едва перебирал ногами, голова упала на грудь. Он мычал и стонал одновременно. Мать вылечит его. Костьми ляжет, чтобы вылечить. Она любит его больше жизни.
Я слушала, как с шипением закрывается дверь за его спиной. И моя голова так же безвольно упала на грудь. От облегчения. Я от всей души надеялась, что они не солгали. Больше ничего не оставалось. Я еще не осознавала толком, что сделала только что. Все надеялась проснуться. Формуляр уже не читала — все плыло перед глазами. К вискам будто приложили раскаленное железо.
Колот вновь вытянул документ из моих пальцев:
— Теперь это все — бесполезная формальность. Ты удостоверишь все, что тебе дадут. Не удостоверишь — удостоверят за тебя. А станешь упираться — исчезнешь. Но не сразу, не надейся. Такое тело не должно пропасть зря. Так что в этом деле, моя милая, — он подцепил вонючими пальцами мой подбородок, — полным-полно твоих личных интересов. — Он снова тронул лямку и тащил ее с плеча, нарочно касаясь кожи: — Бежать отсюда невозможно, предупреждаю сразу. Ты выйдешь отсюда лишь в одном случае — если мы этого захотим.
Лямка скользнула до локтя, оголяя грудь, и я тут же прикрылась, но Колот с усилием отвел мою руку:
— Привыкай к покорности. Отныне ты рабыня. Красивая вещь для удовольствия.
Я сглотнула:
— Еще нет. Я не подписала.
Он улыбнулся:
— Ты наивнее, чем казалась. Или хорошая мина при плохой игре? — Он разжал хватку на моем запястье: — Снова дернешься — и я тебя ударю. Я не большой любитель, но если будет необходимость… Давай не станем доставлять друг другу неприятности. А чтобы не впадать в соблазн, сцепи руки за спиной. Или это сделают мои люди. Причем с большим удовольствием.
Я все еще не верила в реальность происходящего. Казалось, проморгаюсь — и все исчезнет. Я вернусь домой, увижу поджатые мамины губы, услышу знакомые насмешки Ирбиса, за которые, порой, его хотелось отлупить, как следует. А завтра утром, как обычно, пойду на работу в имперскую оранжерею, выращивать рассаду для многочисленных садов Сердца Империи. Я любила свою работу. Спокойную, созидательную. Любила смотреть, как из крошечных зерен пробиваются трогательные нежные ростки. Влажный теплый микроклимат, запахи нагретой земли. Бондисны, главные имперские символы, никогда не прорастали в субстрате, растворе или камере. Капризные, беззащитные, желто-зеленые, почти прозрачные в своем младенчестве. Я не могла осознать, что всего этого больше не будет.
Меня бесцеремонно толкнули в спину. Колот шел впереди, один из его людей пыхтел сзади. Мы углубились в бесконечную паутину узких коридоров, оснащенных дорожками траволаторов. Миновали развилки, перекрестки, спускались на платформах лифта, казалось к самому ядру планеты. Колот все время сверялся с каким-то датчиком на руке, и я понимала, что это навигатор — без приборов даже он не мог определить дорогу. Я с ужасом осознавала лишь одно: войдя сюда однажды, я теряла любую возможность выйти самостоятельно. Кольеры — город в городе, государство в государстве. Исполинский термитник, укрывающий сотни, тысячи, а может и миллионы людей. Многим из которых позволено лишь войти. Единожды. Чтобы не выйти никогда.
Очередная платформа лифта остановилась с ощутимым толчком. Колот подождал, когда растает заслонка жидкого стекла, сверился с навигатором и шагнул на серые каменные плиты. Меня снова толкнули в спину, и звук моих маленьких подбитых каблучков раздавался нестерпимой дробью, будто обстреливал, рикошетя от стен широкого приземистого коридора, прорезанного множеством арок.
Колот остановился, обернулся. Посмотрел на мои ноги:
— Сними.
Я с недоумением уставилась на имперца:
— Здесь холодно. Ноги замерзнут.
Кажется, он не слышал:
— Я приказал снять. Живо!
Я молчала, но не шевелилась.
— Если не подчинишься — снимешь еще и платье.
Я все равно медлила, будто меня заморозили. Даже вдох застрял в горле. Колот коротко кивнул, и я почувствовала на плечах чужие руки, показавшиеся раскаленными. Я ухватилась за ворот:
— Я сниму! Сниму!
Имперец удовлетворенно кивнул, всем своим видом выражая нетерпение.
Я расстегнула ремешки, стащила туфли и прижала к груди. Камни под голыми ступнями казались ледяными. Я шла босая, чувствуя, как с каждым шагом будто поднимается холод. Каблучки больше не стучали — стучало сердце. Я содрогалась от этих ударов, и все еще не хотела верить, что все происходит наяву.
Казалось, мы шли целую вечность. Мои ступни были в налипшей отвратительной мелкой пыли, ногти посинели от холода. Я мечтала только о том, чтобы опустить ноги в горячую воду, держать до красноты. Наконец, Колот свернул в один из узких коридоров, изрытый нишами дверей, остановился у одной из них. Дверь открылась, и мы вошли в длинное помещение без окон, уставленное рядами кроватей. Кажется, такое место рабовладельцы называют тотусом. Общая комната, в которой живут невольники.
Внутри было несколько остриженных женщин: молодых и не очень. Завидев имперца, все они бросили свои дела, встали и почтительно опустили головы. Колот прищелкнул пальцами, и к нему подошла еще одна в сером платье и неказистой коричневой кофточке, судя по виду, имперка. Тот кивнул на меня:
— Пальмира, размести новенькую. Потом доложишь.
Та поклонилась:
— Слушаюсь, господин Колот.
Имперец бросил на меня последний взгляд и вышел.
Я осталась в тотусе, в звенящей тишине. Подняла голову и поняла, что на меня все смотрели. Но через мгновение женщины занялись своими делами, будто я растворилась в воздухе, а Пальмира тронула мою руку:
— Пойдем.
Я все еще прижимала туфли к груди, стояла босая. Пальмира пошла куда-то вглубь тотуса, слегка повернулась, бросила небрежно:
— Стучали?
Я не сразу поняла.
— Что?
Она остановилась:
— Каблуки стучали?
Я растеряно кивнула.
Она была молодой, гибкой, красивой, фигуристой. Я смотрела ей в затылок, видела закрученную шишкой длинную черную косу. Значит, Пальмира не была рабыней. Свободная имперка. Но платье на ней было рабским, серым. Она указала мне на кровать в углу, под заваленным тряпьем стеллажом:
— Вот, твое место. Запомни, или метку какую сделай.
Я кивнула, так и продолжала растерянно стоять на холодном камне.
— Сядь. Наверняка ноги застыли.
Я кивнула, разжала занемевшие от холода пальцы, поставила туфли на пол и села на кровать. Подтянула к себе колени и начала растирать ступни, надеясь согреть. Пальмира отошла, но скоро вернулась, неся толстое одеяло, сложенное платье и мягкие серые туфли без каблуков, которые положила мне на колени:
— Рабам полагается ходить бесшумно, чтобы никого не раздражать звуками.
Звучало чудовищно, но я услышала в голосе Пальмиры глубоко задавленную грусть. Я посмотрела на ее ноги — на ней были такие же рабские туфли. Тогда почему волосы не обрезаны? Она мало походила на наложницу. Впрочем, откуда мне знать? Мы не держали рабов — не могли себе позволить. Да и не хотели бы. А на большие дома я особо и не засматривалась. Это был совсем другой мир, как другая вселенная.
Пальмира вновь отошла, и к моей радости вернулась с бокалом горячего красного чая:
— Пей, синяя вся. Заболеешь — тебе же и влетит.
Я с благодарностью приняла бокал, обхватила ладонями, согревая пальцы:
— Спасибо.
Я пила чай, а Пальмира копошилась в стеллаже, поглядывала на меня, будто удостоверялась, что жадно глотаю. Наконец, опустилась рядом:
— Муж?
Я повернула голову:
— Что?
— Кто проигрался? Муж?
Я с трудом сглотнула:
— Брат… Откуда ты знаешь?
Она грустно улыбнулась:
Мы шли по длинному пустому коридору рядом с дорожкой траволатора, но не вставали на нее. Теперь мои шаги были едва слышны, тише шороха потревоженной ветром листвы. Пальмира мелко семенила впереди, опустив голову, а я все смотрела на ее убранную в пучок толстую косу. Все пыталась понять, что она говорила. Осознать. И не понимала, что может ее, свободную, удерживать в этом ужасном месте. Не могла вообразить, что кто-то может оставаться здесь добровольно.
— Почему мы идем пешком?
Она не расслышала. Мне казалось, она все время была погружена в свои мысли.
Пальмира повернула голову, но не сбавила шаг:
— Что?
Я кивнула на бесшумную подвижную дорожку:
— Траволатор…
Пальмира отвернулась:
— Рабам запрещено пользоваться траволатором. Траволатор — для господ. Привыкай. И поменьше болтай — здесь этого не любят.
Что ж… Кажется, только это и оставалось, но я все еще не понимала, куда попала. Не могла осознать. Шла, будто в бреду. Все случилось так быстро. Еще утром я проснулась в собственной постели, в своей маленькой комнате, полной моих вещей. Вещей, которые дороги. Еще утром я видела маму. Хмурую, раздавленную, заплаканную. Всю эту неделю она не могла спокойно спать, и я бегала в аптеку, покупала кристаллы зельта. Они помогали лишь на время, дарили глубокий мертвый сон, но с окончанием их действия все снова возвращалось. И у меня разрывалось сердце.
Я больше не смотрела по сторонам — смотреть было не на что. Каменные пустые коридоры, которые сужались по мере того, как мы шли вперед. Я смотрела на свои туфли. Мягкие, серые, безликие. Я ненавидела эти туфли, как символ того, что со мной теперь происходит. И все время думала о том, что, по сути, еще ничего и не видела. Пыталась не строить прогнозов, потому что от этого можно было сойти с ума.
Не думать. Не думать. Не думать.
На каждой развилке Пальмира сверялась в навигатором на руке, совсем как Колот. Наверное, эти ходы невозможно выучить даже за целую жизнь. Кольеры… Мне было плевать на них. Было плевать, на то, что они где-то существуют. Параллельная вселенная, которая никак меня не касалась. До этого момента.
Мы миновали несколько дверей и остановились. Пальмира подняла руку, что-то нажала на приборе. Раздался тонкий ровный писк:
— Господин, рабыня здесь.
Пара тягучих мгновений молчания и ответ:
— Заводи.
Пальмира провела тонким пальцем по полочке ключа, дверь едва слышно дернулась. Имперка взяла меня под локоть и втолкнула в помещение так, будто я сопротивлялась. Ее рука неожиданно оказалась цепкой и жесткой.
Меня поставили в центре комнаты, под луч прожектора. Я невольно зажмурилась, от резкого света заслезились глаза, и я прикрыла их рукой, которую тут же одернули. Я не видела, кто именно. Не Пальмира — та отошла на несколько шагов и встала, опустив голову. Я различала ее смутный силуэт.
— Жди за дверью.
Это ей. Имперка вновь услужливо склонила голову и тут же бесшумно вышла.
Я все еще слепла, не видела перед собой ничего кроме, отвратительного резкого света, бившего в глаза. Стояла в полной тишине и с ужасом понимала, что меня рассматривают.
— Повернись.
Я развернулась — вновь молчание.
— Повернись.
Меня трясло. Я мерзла. Изо всех сил стискивала зубы. Прожектор стал затухать, и через какое-то время я получила возможность осмотреться. Прямо передо мной на возвышении стояло несколько кресел, в которых сидели мужчины. Я не видела их раньше. Четыре свободных имперца с длинными волосами, два свободных лигура, один из которых, судя по бледному цвету кожи, был полукровкой. Это и есть чертовы держатель Кольер?
У них были совершенно одинаковые взгляды. Презрительные, липкие. На меня смотрели, как на вещь, и от этого осознания все обрывалось внутри. Неужели это можно вынести?
Я вздрогнула, когда чистокровный лигур в черной мантии посмотрел так пристально, что хотелось провалиться:
— Разденься.
Я сглотнула, еще сильнее стискивая зубы. Мне уже доходчиво дали понять, что отныне это может потребовать любой, обличенный здесь властью. Любой, кому только заблагорассудится. Но все внутри наполнялось безотчетным паническим протестом. Я медлила, не шелохнулась.
Лигур подался вперед:
— Одежду долой, рабыня, — приказ прозвучал холодно и ровно.
Я снова медлила. Разум нашептывал, что нужно подчиняться, но я не могла пошевелиться. Нет! Хочу проснуться. Хочу проснуться!
Один из имперцев в зеленом брезгливо махнул рукой куда-то в сторону, и я увидела, как по бокам от меня встали два огромных раба-вальдорца с бритыми черепами.
— Нет! — лигур резко поднялся из своего кресла. — Я сам.
Он медленно направился ко мне, не сводя травянисто-зеленых глаз. Я с ужасом смотрела на него и понимала, что этот лигур не так прост. Не бывший раб, не просто свободный. Этот ублюдок явно был из благородных. Рост, сложение, красивые точеные черты, цвет кожи. Не просто черный — с характерным жемчужно-серым оттенком пепла или графита. Лигур-Аас давно утратил суверенитет, но правящий дом разумно присягнул Императору. Благородные семьи не встали вровень с высокими домами, но и не растеряли своих привилегий. Они были свободнее высокородных.
Он подошел совсем близко, навис надо мной черной тенью. Какое-то время рассматривал, поддел длинными пальцами мой подбородок, поворачивал голову. Хотелось сбросить эту руку, я терпела через силу. Вся сжалась от этого недвусмысленного взгляда. Лигур погладил по щеке, будто наслаждался ее гладкостью:
— Как тебя зовут, рабыня?
В горле пересохло, я не могла выдавить ни звука. Да и не хотела.
Его пальцы до боли продавили челюсть:
— Твое имя, рабыня. Или я назову тебя по-своему.
Я с трудом сглотнула, процедила сквозь сжатые зубы:
— Мирая.
Он убрал руку:
— Прекрасно.
В ушах звенело, теплело. Я понимала, что сознание подергивается едва уловимой туманной дымкой, и от касаний лигура по телу пробегает странная дрожь. Меня начинало едва заметно ломать, и паника усиливалась. В голове эхом звучали недавние слова Пальмиры. Неужели меня заказало это чудовище?
Меня подхватили под локти, развернули. В нише прямо передо мной загорелся свет, и я увидела медицинскую кушетку. Рядом — вальдорец-полукровка в униформе врача. Меня буквально швырнули на стол, руки закрепили за головой, зафиксировали ноги, разведя колени. Я дергалась, панически осознавая свою беспомощность. Что они станут делать? Все эти мужчины?
Но Имперец вернулся в кресло, рядом остались лишь лигур и медик, который выкатил приборную тележку и уже устраивался у меня между ног, подсвечивая себе фонарем. Я глохла от страха, но в то же время явно ощущала, как ломота в теле усилилась. Уже поняла, что они напичкали меня каким-то седонином, но не знала, что это.
Что это?
Кондор не отходил от меня. Смотрел сверху вниз, и я умирала под этим взглядом. Его темная ладонь лениво елозила по моей коже, и я ловила себя на ужасающей мысли, что хотела этих касаний. С каждой минутой больше и больше. Даже едва заметно выгибалась за его рукой. Вновь и вновь искала сосредоточенный зеленый взгляд, и не было ни малейшего сомнения, что я вижу в нем желание. Яростное, жгучее. Его пальцы легко зажали сосок, и я не сдержала судорожный вдох от разлившейся по телу томительной волны.
Медик отстранился, повернулся к имперцам:
— Увы, господин Элар, вас обманули. Она не девственница.
Я видела, как полыхнули глаза Кондора. Его рука надавила сильнее, и я выгнулась, подаваясь навстречу.
Элар, тот, что в зеленом, стукнул кулаком по подлокотнику:
— Твою мать!
Медик кивнул:
— Но есть и хорошая новость. Лишь единичное проникновение пару лет назад. Как следует девкой не пользовались. Если восстановить преграду, никто не заметит подлога.
Кондор сжал пальцы на моей груди:
— Будет слишком много крови.
Элар перебил:
— Многим это нравится. Требуют восстанавливать снова и снова. К тому же, с каждым разом дефлорация становится все более болезненной. На это тоже есть свои любители. Бывай ты здесь чаще, знал бы, сколько их.
— Я — против.
Элар хохотнул:
— И я даже знаю почему. Ты рук не убираешь с этой шлюхи. Надо же, как она тебя завела! Даже ничего не сделав.
Кондор улыбнулся. На темном лице сверкнули ровные белые зубы:
— Не я приказал накачать ее седонином. Хочешь, чтобы рабыня сгорела? Она может спятить, если седонин не найдет выход.
— Не преувеличивай — это не та доза.
— Хочешь рискнуть? — Он убрал руку: — Что ж, в итоге не мне объясняться.
Без горячей ладони на своем теле я чувствовала ледяную пустоту. Я ловила взгляд лигура, умоляя, чтобы он продолжил, но тот даже не смотрел на меня. А меня крутило. Я ерзала в путах, выгибалась, вымаливая прикосновений, наплевав на свою наготу. С ужасом осознавала, что хочу мужчину. Настолько сильно, что в венах кипела лава. Хотела чувствовать тяжесть чужого тела, пульсирующий член внутри, яростные движения. Я готова была за это умереть или убить. И если бы не путы, удерживающие меня — повесилась бы на Кондора, умоляя трахнуть, как самую грязную развратную шлюху, сама полезла в штаны. Я выворачивалась, стонала, эластичные ремни впивались в запястья.
Наконец, я поймала зеленый взгляд, облизала губы:
— Пожалуйста… — я не узнавала собственный голос. Хриплый, низкий, вибрирующий. — Пожалуйста...
Элар закатил глаза:
— Может и перестарались… Но шлюхой будет отменной, если хорошо воспитать. Если Пальмира ошиблась с дозой — накажите ее. — Бросил медику: — Восстанови.
Кондор обернулся:
— Не сейчас.
— Сейчас. Прямо здесь. И чтобы я видел. Я не предложу заказчику пользованную рабыню. Ты должен это понять. — Он кивнул с усмешкой: — Девка заказана. Не тобой. Слово вашего высочества весомо. Но не в Сердце Империи. И, тем более, не в Кольерах. Сможешь забрать рабыню. После. Если не остынешь. Конечно, если к тому времени от нее что-то останется. Все честь по чести… — Он вновь кивнул медику: — Делай!
Тот вновь закопошился у меня между ног, подсвечивая фонарем. Но не там, где горело. На мгновение меня пронзила резкая боль, срывая стон, но тут же утихла, разливаясь по бедрам, превращаясь в чудовищную смесь муки и дикого неуемного желания.
Медик отстранился:
— Все готово, господин Элар. Желательно не трогать девку несколько дней.
Имперец кивнул:
— Прекрасно. Мы никуда не торопимся. — Он посмотрел на лигура: — Видишь, Кондор: не трогать. С медициной не поспоришь. Впрочем, ее рот можешь использовать, как хочешь. Оставьте ее здесь, пока не вырубится. Только руки развяжите. Пусть сама себе поможет.
Я наблюдала, как они выходят. Все, кроме лигура. Он неспешно обходил вокруг кушетки, елозя по мне ладонью, будто невзначай задевал затвердевшие соски, и меня выгибало, как от удара током. Чувства обострились настолько, что малейшее касание вызывало мучительную эйфорию. Ломку. Его рука скользнула на шею, палец проник в мой приоткрытый рот, и я инстинктивно стала посасывать, касаясь языком. С такой жадностью, будто хотела проглотить. Чувствовала солоноватый вкус его кожи, запах табака.
Кондор напряженно улыбнулся. Это было скорее оскалом.
— Мне редко что-то нравится по-настоящему. Очень редко… И я не выношу, когда мне что-то запрещают.
Он зашел мне за голову, я почувствовала как ослабевают ремни, и запястья охватывает ломота. Но боль меня не волновала. Я судорожно хваталась за черную мантию, стараясь притянуть к себе, коснуться, почувствовать губы.
— Элар не берет в расчет одну очевидную вещь. Знаешь, чем коварен седонин?
Мне было плевать. Я хваталась за его руки, выгибалась, почти висела на нем, стараясь коснуться губ. Кондор склонился, и я почувствовала, как его горячий язык неистово врывается в мой рот, и это отозвалось эйфорией. Я целовала со звериным рычанием, жадно прижимала его к себе. Он резко отстранился, прижал меня к кушетке ладонью, удерживая. Я едва не завыла.
— Протрезвев, ты навсегда запомнишь первые касания. И того, кто тебя касался. И до тех пор, пока тебя окончательно не отравили седонином, будешь жаждать только их, что бы ни говорил твой разум. Ты уже моя — запомни это.
Я очнулась на «своей» кровати. При малейшей попытке пошевелиться между ног отдавалось ломящей болью. Впрочем, все тело отдавалось болью, каждая клеточка будто превратилась в синяк. Голова гудела, я даже не могла оторвать ее от подушки. Подкатывала тошнота. Я завозилась, и почти тут же увидела Пальмиру. Она склонилась надо мной, тронула мой лоб прохладной ладонью, и это касание отдалось блаженством, пока рука не нагрелась. Она убрала ее.
— Как ты себя чувствуешь?
Я с трудом разомкнула слипшиеся губы. Язык будто распух во рту, почти не слушался.
— Что со мной было?
Она не ответила, тронула мои разметавшиеся волосы:
— Оставили… что ж…
Я приподнялась через силу:
— Ответь!
Пальмира отстранилась, смочила в чашке салфетку, положила мне на лоб и села на край кровати. В нос ударил свежий химический запах, и я прикрыла глаза от блаженства, вновь чувствуя острую прохладу.
— Ответь, умоляю.
Было сложно отличить кошмарную реальность от кошмарного сна, но боль не давала обмануться. Я на удивление четко помнила все, что со мной происходило, все слова, все взгляды. Все касания. Помнила голоса, каждую интонацию. Помнила, как тянулась за руками лигура, и это осознание убивало.
Имперка вновь тронула мои волосы:
— Ты что-нибудь помнишь?
Я отвела взгляд:
— Обрывки.
Та обреченно кивнула, и я различила на ее лице понимание. Она молча отошла, вернулась с бокалом сиоловой воды:
— Вот, выпей. Станет легче.
Я с опаской посмотрела на бокал. Очевидно, что тот чай, который она дала мне накануне, был отравлен. Я поняла это.
Пальмира догадалась, поджала губы:
— Не бойся, здесь чисто. Честно. Тебя не тронут какое-то время.
Я схватила ее за руку:
— Какое?
Она покачала головой:
— Я не могу это знать. От меня ничего не зависит.
Хотелось верить, что она говорит правду. Я забрала бокал, с ужасом замечая, что он ходит в руке. Поднесла к губам, глотнула. Прохладная жидкость смочила горло, и разом стало легче. Даже в голове просветлело. Я осушила все до капли, вернула.
— Что мне дали?
Она молчала какое-то время, покусывая губу. Наконец, произнесла:
— Седонин.
— Что это?
Она старательно делала вид, что занимается салфеткой. Долго полоскала ее в чашке, усердно отжимала. Наконец, снова наложила мне на лоб.
— Наркотик. Способный почти любую превратить в податливую шлюху.
Я сглотнула:
— Почти?
Пальмира кивнула:
— Бывают те, на кого не действует. Таких выбраковывают. Как непригодных. Считается, что такая холодная женщина ни на что не способна. Держатели не хотят рисковать. У них, — она зло хохотнула, — репутация.
— Значит, всех травят?
Она снова кивнула.
— И тебя?
Пальмира нервно сглотнула:
— И меня.
— И так каждый раз? — я замерла от ужаса.
Она покачала головой:
— Нет. Если только этого не требует гость. Но такое бывает редко — седонином напичканы все имперские бордели. Здесь хотят нечто другое. То, что не доступно за стенами Кольер. Они пресытились. Обычные рабыни их мало привлекают. — Пальмира сжала зубы: — Они хотят иных ощущений.
— Что значит «иных»?
Она молчала. Я опустила голову, понимая, что не дождусь ответа:
— Эти люди… они сказали, что меня заказали.
Пальмира окинула меня понимающим серым взглядом:
— Сочувствую. Мне, правда, жаль.
Я схватила ее за руку:
— Но кто?
Пальмира пожала плечами:
— Разве угадаешь? Покопайся в памяти, поищи ответы. Может, отыщешь… Могу сказать лишь одно: простых заказчиков в таких делах не бывает. Это очень большие деньги… — она осеклась, нахмурилась: — Как тебя зовут?
— Мирая.
Она кивнула:
— Это очень большие деньги, Мирая. Дикие деньги.
Я откинулась на плоскую подушку, чувствуя, что слабну. Вглядывалась какое-то время в посеревшее лицо Пальмиры. Она была не такой, как вчера. Ее что-то очень угнетало.
— Дикие деньги? За то, чтобы через год или два отпустить нас?
Она отвела глаза, какое-то время молчала. Наконец, покачала головой:
— Мне больно отнимать у тебя надежду, но… Войдя сюда рабыней, ты больше не выйдешь. Никогда. Забудь об этом. Смирись.
Я стиснула зубы, напряглась, будто пыталась отгородиться от этих слов. Самым ужасным было понимать, что она не лжет. Я осознавала это где-то глубоко внутри, знала с самого начала, едва увидела эти последние графы в договоре.
Я вновь схватила ее за руку:
— Что будет дальше?
Она повела тонкими изогнутыми бровями:
— Как повезет. Но обычно, когда становится уже все равно, все заканчивается седонином. День за днем. Снова и снова. Пока не лишишься разума. Чем раньше ты сломаешься — тем ближе такой конец.
— Но ведь у тебя не так! Ты свободна. Только…
Я не договорила. Она нервно выдернула свою руку из моих пальцев:
— Лучше бы это был седонин.
— Почему? Ты ведь можешь уйти в любой момент. Ты сама говорила.
Пальмира нервно покачала головой:
— Не могу. Ничего не могу. Отстань.
Она подскочила, ухватилась за чашку, намереваясь уносить. Я поняла, что об этом спрашивать бесполезно — Пальмира не спешила откровенничать со мной.
— Постой. Этот лигур, Кондор. Кто он? Один из держателей?
Она покачала головой:
— Нет. Почему ты спрашиваешь?
Я опустила глаза:
— Просто спрашиваю.
Кажется, она не поверила:
— Будь с ним осторожна, Мирая. Очень осторожна.
К нам подошла рабыня-верийка. Гладкая, почти чистая, без характерных пятен. Бросила на меня короткий острый взгляд, но тут же обратилась к Пальмире:
— К господину Элару.
Я заметила как по лицу имперки пробежала нервная дрожь. Она почти отшвырнула чашку, расплескав жидкость, и выбежала из тотуса. Я ясно помнила слова о том, что Пальмиру намеревались наказать.
Слова Пальмиры долго преследовали меня. Не выходили из головы. Я снова и снова освежала в памяти наш разговор, пытаясь выудить из него хоть какую-то зацепку, но все было бесполезно.
Мысль о том, что меня заказали, не давала покоя. Кто? Этот вопрос бился в голове, как закрытая в банке муха. Кто?
Я жила скромно и тихо. Утром уходила на работу, возвращалась поздно. У меня даже не было подруг, с которыми можно было бы продавать глаза в торговых галереях или околачиваться в хрустальных садах, глазея на высокородных. Мне это было не интересно. Я дружила лишь с Лирикой — такой же работницей оранжерей. Но все наше общение начиналось и заканчивалось лишь в их стенах. В последнее время мы только и говорили, что о лигурской абровене, которую, наконец, удалось культивировать вне Лигур-Аас. Тряслись над маленькими нежными кустиками и, как дети, радовались каждому новому цветку. Желтые, с длинными изогнутыми лепестками и толстым пестиком. А запах…
Но сейчас любые ассоциации с Лигур-Аас внушали вселенский ужас и стыд, потому что память вновь и вновь подсовывала темное лицо с холодными зелеными глазами. В уши вползали слова, брошенные перед тем, как Кондор ушел. Можно ли им верить? Что-то внутри подло подсказывало, что они не были ложью. Но лигур — не заказчик. Кому я могла понадобиться настолько, чтобы устроить весь этот подлый кошмар?
Высокородные приходили в оранжереи. Не редко и не часто. Просто приходили полюбоваться цветами. С женами, дочерьми, рабами. Это было совершенно естественно и не вызывало особого ажиотажа. Единственное — при подобных визитах полагалось обязательно вручать маленькие букетики из редких цветов. Мы с Лирикой часто преподносили их лично, потому что нас считали самыми миловидными из работниц. Управитель полагал, что на нас господам будет приятнее смотреть.
Лирика обычно ликовала. У нее просто крышу сносило от высокородных мужчин. Она лезла из кожи вон и изо всех сил старалась понравиться. Знаю, на что она надеялась — однажды стать любовницей одного из них. И устроиться, припеваючи, на всю оставшуюся жизнь. Но как же это было глупо! Я неоднократно пыталась спустить ее с небес на землю, но она лелеяла эту нелепую мечту, как самое драгоценное сокровище. А мне было смешно. Говорят, такое даже бывало, но я склонялась к мысли, что эти россказни распускают такие, как Лирика, те, кто хочет выдать желаемое за действительное. Какой резон высокородному, пусть даже из самой дальней ветви дома, связываться с простой свободной имперкой? Когда их дворцы полны наложниц на любой вкус.
У Лирики даже был секретный бумажный блокнотик, который она постоянно таскала в кармане, как великую ценность, и старательно вписывала при случае все мелочи и глупости. Кто приходил, чем приглянулся, и, особенно, как смотрел или улыбался. Если ей удавалось перехватить заинтересованный взгляд, имя этого высокородного обводилось в старательную рамочку с корявыми узорами. Рисовала Лирика так себе. Нет, она не была тупицей — просто очень любила мечтать. В конце концов, что плохого в мечтах? Пусть даже и глупых, если они делают человека чуть-чуть счастливее.
Сейчас я жалела, что сама не обзавелась таким блокнотом. Что не могу его перелистать, посмотреть пометки. Впрочем, если моя память не сохранила ничего примечательного — блокнот едва ли помог бы. Я не разглядывала высокородных. Просто подносила цветы, кланялась и старалась поскорее уйти с глаз долой. Я не хотела их внимания.
В тотусе не было окон. Я принимала за ночь то время, когда девушки возвращались и ложились спать. В помещении приглушали свет, и становилось убийственно тихо. Как сейчас. До звона. Почти все кровати пустовали. В тотусе нас было лишь семеро — и все по своим углам, дичились друг друга. Я, еще одна чистокровная имперка в противоположном углу, три асенки. Только две остриженные верийки держались вместе. Переговаривались так тихо, что невозможно было различить ни слова. Остальные молчали. И я молчала, хотя очень хотелось поговорить с той, другой. Я слышала, как Пальмира однажды назвала ее Финеей. Светловолосая, почти белая, тоненькая. С огромными прозрачными глазами. Сейчас ее кровать пустовала — девушку увели несколько часов назад, а я снова и снова пыталась предположить, что с ней произошло. Или происходит. Мне казалось это важным. Я вздрагивала каждый раз, когда Пальмира подходила ко мне, но меня не трогали. Пока не трогали…
Я услышала возню сквозь липкую болезненную дремоту. Приоткрыла глаза и увидела Пальмиру, семенящую перед огромным рабом-вальдорцем. Знакомая светлая копна свешивалась с его локтя. Я сжала зубы. Кажется, Финея была без чувств. Ее уложили на кровать, и вальдорец тут же вышел. Пальмира осталась у постели. Я слышала, как она чем-то громыхала, потом принялась обтирать неподвижную девушку.
Я не выдержала. Подошла, босая, неслышно.
— Что с ней?
Пальмира вздрогнула всем телом, порывисто обернулась:
— Возвращайся в кровать, — я увидела злость в ее глазах.
Нет, я не собиралась слушаться. Лишь смотрела, как разгорается над постелью подброшенный летучий фонарь, освещая бесчувственное голое тело. Финея была похожа на сломанную куклу. Бедра залиты кровью, белая кожа иссечена тонкими вздутыми полосами. Сплошь. О том, что бедняжка жива, говорила лишь едва-едва вздымающаяся маленькая грудь. С кровью все было ясно, но остальное…
Я чувствовала, как внутри съеживается плотный колючий ком.
— Что они с ней делали?
— Пошла в кровать! — имперка почти шипела.
Я даже не шелохнулась.
— Она ведь тоже заказная? Как я?
Пальмира вновь окинула меня злым взглядом, но тут же переменилась, поникла. Поняла, что не отстану. Кивнула.
— Кто этот ублюдок?
— Мы редко знаем имена. Это не имеет значения.
Я сглотнула, стискивая зубы:
— Со мной будет то же самое?
Пальмира молчала какое-то время:
— Этого никто не знает — даже сами держатели. Все решает желание гостя. Но не обольщайся: нежным и ласковым господам нет никакого смысла связываться с Кольерами.
Все это было за гранью моего понимания. Ночью, сквозь беспокойный сон, я слышала, как Финея стонала. Тихо, жалобно. Девушки, проснувшись, старались не смотреть на нее, кидали быстрые взгляды и тут же отводили. И мне было непонятно, почему никто из них не хочет поддержать ее хотя бы словом.
Она лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок. Потом протянула слабую руку и взяла с маленькой тумбочки у кровати стакан с водой. С трудом приподнялась, стараясь поднести питье к губам, но лишь расплескала себе на грудь.
Я сбросила одеяло, сунула ноги в туфли и подошла. Вытащила стакан из ее неловких пальцев, подтянула вверх подушку, чтобы она смогла наклонить голову:
— Пей, я подержу.
Я не увидела в ее светлых глазах благодарности. Скорее, злость. Но помощь она приняла. С жадностью осушила стакан, обмякла. Руки легли вдоль тела плетьми. Финея не сводила с меня стеклянный взгляд, и я увидела, как ее пухлые губы презрительно кривятся:
— Жалеешь меня, да?
Я простодушно кивнула:
— Жалею.
Ее лицо стало еще отвратительнее. Трогательная миловидность сменилась едкой желчью.
— Ну и дура.
Я не ожидала такого ответа. Должно быть, она все еще была не в себе.
Я пожала плечами:
— Почему?
Она приподнялась через силу, натянула одеяло на грудь:
— Думаешь, тебя тут кто-то будет жалеть?
Я опустила голову:
— Не думаю.
— Ну, вот и засунь свою жалость себе в задницу, пока туда не засунули безразмерный член. А то места не хватит.
Я какое-то время молчала, смотрела на нее. Как меняется ее лицо.Будто опадает маска, и Финея вновь становится трогательной и печальной. Мне впрямь было жаль ее.
— Зачем ты это говоришь?
Она вновь скривилась:
— А ты надеешься, что будет иначе?
Я ничего не ответила. Смотрела на ее руки, замечая, что рубцы побледнели, стали нежно-розовыми.
— Кто все это сделал с тобой?
Она недоуменно повела светлыми бровями:
— Мой господин. Кто еще?
— Кто этот ублюдок? Ты знаешь?
Она отвратительно расхохоталась, будто давилась, но резко успокоилась и прошипела совсем тихо:
— А какая разница? Разве здесь есть какой-то толк от имен?
Наверное, она была права. Имя — всего лишь звук. Имя не меняет сути.
— Что он делал?
Финея надула губы:
— А ты глаза разуй, дура сострадательная! Не видишь? — Она хохотнула: — Ничего, скоро сама насмотришься сюрпризов. Мой — не самый плохой вариант. Ломает лишь тело. Раз за разом одно и то же. Пока не надоест. — Она делано скривилась: — Так себе фантазия. Гораздо хуже те, кто добирается до нутра.
— Что ты имеешь в виду?
Финея уже не выглядела такой больной и раздавленной, даже приподнялась на подушке:
— Заставляют испытывать иные чувства…
Она картинно закатила глаза, а в лице вдруг мелькнуло что-то едва уловимое, сальное, нарочитое. Отвратительное. Я видела подобное на лицах уличных проституток. Вызов. Будто всем своим видом они хотели выкрикнуть: «Смотри, какая я конченная! Смотри и ужасайся».
Финея уставилась в упор, ясные глаза наполнились нездоровым лихорадочным блеском:
— Стыд… Желание… Наслаждение от того, что они делают с тобой. И вот тогда ты, свободная, становишься настоящей рабыней, готовой ползти на коленках за своим господином. На брюхе. По собственной воле. Терпеть все, что он пожелает. Столько, сколько он пожелает. — Она вытаращилась еще пристальнее, будто боялась пропустить мои эмоции: — В этом и есть настоящий смысл нашей свободы — в урожденных рабынях нечего ломать. Понимаешь?
Кажется, я ее разочаровала своим равнодушием. Лишь покачала головой:
— Это какой-то бред. Так не бывает.
Она снова показно усмехнулась, будто я нанесла ей личную обиду:
— Значит, ты просто не знаешь, какую власть может получить мужчина над женщиной. Без всякого седонина. У тебя, небось, и парня-то не было. А? Совсем не знаешь, да?
Что-то злое, горячее всколыхнулось в груди:
— А ты будто знаешь!
Она пожевала губу, помолчала. Кукольное лицо вдруг переменилось. Финея вновь стала милой и симпатичной, а меня наполнила уверенность, что именно сейчас она настоящая, какая есть. Остальное — маска, за которой она пытается спрятать свою боль.
Финея опустила глаза:
— Я видела. Однажды... — Она надолго замолчала, будто рылась в воспоминаниях. Нахмурилась. — Знаешь, о чем я теперь постоянно думаю? Радуюсь, что это не я. И уже не буду. Так что, надеюсь, и твой окажется ублюдком, у которого встает только на крики. Иначе я тебе не завидую, подруга.
Я сглотнула, пораженная скорее интонацией, чем словами, опустилась на край кровати:
— Ты давно здесь?
— Давно. Но точнее не скажу. — Она окинула взглядом тотус: — Сама понимаешь. Уверена, ты уже тоже сбилась.
Я обреченно кивнула:
— Сбилась… И каждый раз вот так? Как ночью?
Губы Финеи изогнулись, но теперь эта едва заметная улыбка была просто грустной:
— С каждым разом хуже. Больнее. — Она улыбнулась чуть шире: — Но тебя, может, и не будут так штопать…
Я опустила голову, промолчала: один раз уже заштопали.
Финея вдруг подалась вперед, голубые глаза вновь лихорадочно вспыхнули. Даже на бледных щеках едва заметно проступил румянец.
— Знаешь, в чем плюс? С каждым разом становишься все более безразличной. И я лишь больше и больше убеждаюсь, что вот тут, — она слабенько стукнула себя в грудь маленьким кулаком, — панцирь. Его уже не пробить. Ни одному ублюдку! — Финея вновь отвела глаза: — Я работала на Саклине, у работорговца. В тот день хозяин уехал по делам, а меня оставил торговать. Ну, я и наторговала, — она снова истерично хихикнула.
— Что это значит?
— Этот чванливый выродок явился со своим управляющим. Искал девственницу. Ну, я и продала. А потом выяснилось, что девственница подложная. Торговца посадили за оскорбление высокородства, а меня… сюда.
Я покачала головой:
Меня втолкнули в помещение, я бегло огляделась и попятилась к двери. Лигура невозможно было ни с кем перепутать. Я осталась один на один с чудовищем в маленькой комнате с голыми стенами, узкой кроватью и уборной за полупрозрачной перегородкой. Я замерла, не сводя с него глаз.
Кондор какое-то время смотрел на меня, скреб цепким взглядом. Прищурился, шумно выдохнул. А я глохла от ударов собственного разогнанного сердца. Он направился ко мне, и в горле пересохло. Я с ужасом поняла, что застучали зубы. Дикий животный страх. И при этом — жгучий неуемный стыд, который обдавал кипятком, все искажал, разливался ядом. Я не могла смотреть на лигура. Воображение тут же подсунуло его горячие руки, шарящие по моему телу, его язык у меня во рту. Я почти ощущала эти касания, чувствовала его запах. Страх смешивался с едва уловимым острым томлением, которое простреливало тело микроскопическими разрядами. Он будто поставил на мне клеймо, которое невозможно стереть, и сейчас оно горело от его присутствия. Я прислонилась к двери, чтобы найти опору. Пальмира говорила, что я должна быть с ним осторожна. Очень осторожна. Впрочем, Пальмира могла наговорить что угодно — она служит рабовладельцам. Ей нельзя верить. Никому нельзя верить.
Лигур остановился в нескольких шагах, оглядел меня с ног до головы, и я поежилась под этим взглядом. Невыносимо. Он смотрел на меня, как на вещь. Свою вещь. Безоговорочно свою. Колот, все те имперцы в креслах — все было не то. Их взгляды обезличивали, унижали. Этот — уничтожал и подчинял. И именно под этим взглядом я, как никогда, чувствовала себя слабой женщиной. Уязвимой и хрупкой. Беспомощной перед чужой силой.
— Что в тебе такого, Мирая?
Я содрогнулась от звука тихого голоса. В нем сквозили угроза, злость. И неподдельный интерес. Не думаю, что Кондор хотел ответа.
— Что в тебе такого, что мои мысли снова и снова возвращаются к тебе?
Я молчала. Что я могла ответить? Лишь смотрела, как на источник опасности, не в силах опустить глаза. Казалось, ослаблю внимание и тут же погибну.
Он какое-то время молчал, приблизился вплотную и смял темными пальцами мой подбородок. До ломоты.
— Отвечай.
Я сглотнула, упираясь руками в его грудь:
— Я не знаю. Ничего.
— Не знаешь… — он шумно выдохнул, внезапно отстранился, и я испытала настоящее облегчение. — Я видел, как ты торговалась с Колотом. Это было смело. Выходит, ты смелая?
Я снова молчала, и это злило его.
— Отвечай, когда тебе приказывают. Так ты смелая?
— Нет.
Он какое-то время смотрел на меня. Молчал. Невыносимая пытка. Наконец, снова приблизился, и внутри все оборвалось.
— Ты лжешь мне, женщина.
Женщина… Это слово будто подцепило что-то внутри, крюком, и тянуло. Мне всегда казалось, что оно не для меня. Девчонка, дочь, сестра… Просто Мирая… Оно представлялось слишком значимым для незначимой меня, слишком настоящим. Но на губах этого человека звучало как приговор.
Кондор коснулся лямки моей серой сорочки, подсунул палец и водил под ней вперед-назад, легко щекоча кожу. Я понимала, что лямка вот-вот слетит. Будет полным разрушением воспринимать как должное каждый случай, когда меня раздевают все, кому не лень. Тем более — он. Казалось, и не было этой временной передышки. Но прикосновения лигура отравляли. Если бы мне дали выбор, я бы ответила: «Только не он». Кто угодно — только не он. Я хорошо помнила то, что он сказал тогда, прежде чем уйти. Я не хотела удостоверяться. Надеюсь, он лгал. Предпочла бы, чтобы это чудовище провалилось. Его присутствие выбивало почву из-под ног. Его голос, его облик, его взгляд. Я видела хищника, который играет со своей жертвой. Что будет, когда ему надоест? Или когда он потеряет терпение?
— Мне так не показалось. — Он шумно вдохнул прямо у моего виска: — Мне нравится, как ты пахнешь. Спесь имеет особый пьянящий запах. Острый, как специя. Это в крови, и она бурлит. Ты знаешь об этом?
Я чувствовала, что покрываюсь испариной. Меня ежесекундно бросало то в жар, то в холод.
— Смелая, неглупая, спесивая, красивая лгунья. Сколько достоинств на одну маленькую рабыню. Это обещает много приятных минут. Или часов…
Меня лихорадило. Он убрал палец из-под лямки и коснулся через ткань моей груди. Нащупал затвердевший сосок, легко пощекотал темным полированным ногтем самую вершину. Я едва сдержалась, чтобы не дернуться, и это не ускользнуло от него. Лигур возвышался надо мной, как черная скала, и я особо остро ощущала себя маленькой, слабой, беспомощной. Впрочем, так и было. Кто я здесь? Песчинка.
Он вновь тронул грудь, и я не выдержала, толкнула со всей силы, на которую была способна. Со всей злостью, со всем отчаянием. В глазах Кондора отразилось недоумение, которое тут же вспыхнуло азартом. Он улыбнулся, сверкнув белыми зубами, в мгновение ока перехватил мои запястья одной рукой и прижал к двери над головой, обездвиживая.
— Очень хорошо… Я рад, что Элар настоял на своем. Сиюминутное желание едва все не испортило. Я бы жалел. Но я против седонина. Всегда был против. Он уничтожает весь смысл. — Кондор коснулся моей щеки: — В покорности есть своя прелесть, Мирая. В истинной покорности. Настоящей. Но познать ее может только тот, кто покорился. Урожденным рабам этого не дано. Урожденные рабыни ничто по сравнению с тобой.
Хотелось заткнуть уши, не слушать эти вкрадчивые отвратительные слова. Они были так созвучны тому, что совсем недавно говорила Финея, что меня почти парализовало от ужаса. И сейчас я даже радовалась, что заказчик — кто-то другой. У лигура нет на меня прав. Он едва ли осмелится на что-то большее.
— В первый раз вижу, чтобы в Кольеры приходили сами. Это было сложно? Решиться?
Его лицо было совсем близко, и я упрямо пыталась отклониться, увеличить дистанцию.
— Разве у меня был выбор?
Он прикрыл светлые зеленые глаза:
— Конечно. Просто бросить мальчишку здесь.
Эти слова разозлили меня. Стало на миг плевать, с кем я говорю, плевать на его власть надо мной. Я открыто взглянула в темное лицо:
Дверь вновь щелкнула замком, и я с ужасом поняла, что заперта. Замурована в этой каменной коробке. Сердце колотилось, как безумное, меня бросало в жар. Шепот Кондора будто остался под кожей, въелся, расползался. Хотелось встать под душ, смыть его с себя, соскоблить ногтями. Всего лишь слова, пара небрежных касаний, но меня лихорадило, выворачивало, отдавалось в животе. Чудовище! Будь он проклят! Будь проклят!
Я обхватила себя руками, сжалась, старалась ровно и глубоко дышать. Сначала я прислушивалась, надеясь, что вот-вот отворят, но шли минуты, и ничего не менялось. Меня изолировали.
Я тут же вспомнила слова Финеи. Она предостерегала от неосторожных рассуждений о побеге. Просто слова, сказанные от отчаяния. Неужели так быстро узнали? Пальмира ясно видела, что мы разговаривали. Не думаю, что стоило большого труда надавить на несчастную Финею, чтобы она выболтала все. А, может, и давить не пришлось…
Мне будто перекрыли кислород. Я чувствовала это физически. Я не привыкла быть в одиночестве. Вокруг меня всегда были люди. Всегда. В оранжереях работники бесконечно сновали туда-сюда, мы все были на виду. Дома я делила комнату с мамой. Маленькую спаленку еще пару лет назад отдали Ирбису, понимая, что мальчик растет. И в редкие моменты, когда дома никого не было, я чувствовала себя примерно так же. Мне было пусто и тревожно, будто недоставало чего-то важного. Нет, не так… Сейчас я готова была выть от этой изоляции. И от мысли, что так может быть всегда.
Я опустилась на кровать, влезла с ногами, обхватила колени. Снова и снова окидывала взглядом крошечное помещение. Даже на миг показалось, что стены движутся, сужаются, угрожая раздавить меня. Ежеминутно смотрела на дверь, надеясь, что она откроется, но чуда не происходило. Я хотела вернуться в тотус. Увидеть Финею, молчаливых девушек. Даже Пальмиру.
Желудок отзывался урчанием — в последний раз я ела вчера вечером. Какое-то безвкусное овощное месиво с маленьким кусочком вареного мяса. Уже через пару часов снова хотелось есть. Мама говорила про такое: «Пустая еда». Я отчаянно мечтала о капангах и сладких пирожных с розовым кремом. Их продавали у оранжерей, рядом с плавающим мостом. Мы с Лирикой покупали их почти каждый день, когда уходили с работы. К этому времени кондитер уже закрывался, и нам делали хорошую скидку. Ели на мосту, глядя на подсвеченные бирюзовые волны канала, и расходились, каждая на свой причал, чтобы дождаться пассажирский корвет. Теперь пирожные будут мне только сниться.
От этих воспоминаний рот наполнился слюной, я сглотнула, чувствуя лишь горечь на языке. И разревелась. Впервые за все это время. Теперь можно — меня никто не видит.
Слова Кондора не шли из головы: получается, Финея была права. Во всем права. Это чудовище из тех, кто ломает. Но его предостережение казалось сейчас еще хуже. Он требовал от меня невозможного. И знать бы, что ужаснее: лигур, или неведомый заказчик, о котором я не знала ровным счетом ничего?
Я вскочила, услышав щелчок двери. Ошпарило так, что закололо в висках. Но я увидела лишь рабыню-асенку, которая держала в руках металлический поднос. Я сглотнула слюну: сейчас готова была съесть любое месиво, которое подали. Рабыня бросила на меня равнодушный взгляд, поставила поднос на кровать. Подняла металлический колпак:
— Распоряжение господина Кондора.
Асенка тут же вышла, а я остолбенела, с ужасом глядя на поднос. Будто мне предложили живую ядовитую тварь. Хуже. В небольшом контейнере лоснилась глянцевая румяная горка капангов с тонкими деревянными палочками. Еще шкворчащих, издающих характерные острые щелчки. Рядом, на плоском блюде — два пирожных. Те самые, из кондитерской у оранжерей. С восхитительным розовым кремом.
Я попятилась к стене, чувствуя, как подгибаются колени. Откуда он узнал? Будто рылся в моей голове… Проклятое чудовище! Капанги уже наполняли маленькое помещение необыкновенным аппетитным запахом, и я закрыла нос ладонью. Желудок отозвался резью, урчанием, и я часто сглатывала слюну. Но не могла отвернуться, смотрела, как завороженная. Уже чувствовала на языке кисловатый маслянистый вкус, как поскрипывает на зубах. Проклятое чудовище!
Поднос могли принести молча, просто оставить. И у меня не было ни малейшего сомнения, что озвучено было специально. «Распоряжение господина Кондора». Будь он проклят! Будь он проклят! Чего он добивался? Что упаду в ноги из благодарности за несколько капангов? Стану целовать руки за пирожное? Не притронусь! Сдохну, а не притронусь! Даже слезы высохли.
Первой мыслью было вышвырнуть все в унитаз за перегородкой, но я вовремя опомнилась. Обнаружив пустые блюда, сочтут, что я все съела. Нет! Пусть видит! Чем бы мне это не грозило! И пусть ему непременно доложат. Плевать, что будет после.
Я отставила поднос на ступеньку у перегородки. Вернулась на кровать и села, повернувшись спиной. Но запах уже распространился по комнате и сводил с ума. Через какое-то время я начала обостренно улавливать и пряные кондитерские нотки. Но это была моя маленькая война. Пусть бессмысленная, ничтожная. Не притронусь!
Как он узнал? Конечно, никто не в силах прочесть мысли, но в простое совпадение я не верила. Капанги — пусть. Многие имперцы любят капанги с детства. Но Лирика, например, их терпеть не могла, даже запаха не выносила. А пирожные… Из тысяч видов пирожных, которые продаются в Сердце Империи, он выбрал именно эти. Любимые. Из крошечной кондитерской…
Я похолодела от мысли, что им может быть известно обо мне абсолютно все. Но нет… кажется, не все. Они ничего не знали о Грейне.
Грейн был сыном управляющего в доме кого-то из Мателлинов. По крайней мере, так говорил. Может, врал, но это давно было не важно.
Мы познакомились в один из вечеров на том самом плавающем мосту. Уже стемнело, мост зажегся огнями. Мы с Лирикой, по обыкновению, стояли на «нашем месте», под подсвеченной стрельчатой аркой, и доедали пирожные. Смеялись над чем-то. Я не удержала пирожное, и крем ухнулся прямо на грудь, на форменное платье. Грейн подал мне платок, был так мил и приветлив, что даже предложил отвезти домой в своем личном корвете.
Он показался мне тогда принцем из сказки. Светловолосый, темноглазый. Держался с таким достоинством, что был похож на высокородного. Я была очарована… Грейн стал встречать меня после работы. Я, вопреки обыкновению, старалась уйти пораньше, чтобы провести время с ним. А маме врала, что в оранжереях очень много дел. Думаю, она верила. Если бы что-то подозревала — я бы заметила это сразу, она бы просто не оставила меня в покое… Я не находила себе места от этой лжи. Но и поделиться не могла: знала, что не встречу понимания.
Когда я была маленькой, между нами никогда не было тайн — я всегда всем делилась прямо с порога, потому что не было никого ближе мамы. А потом, после смерти отца, все изменилось. Мне было двенадцать, Ирбису — всего семь. Но я будто резко выросла, а брат так и остался навечно перелюбленным маленьким мальчиком. С тех пор я была обязана соответствовать каким-то маминым идеалам, но, по сути, она упорно пыталась сделать из меня свою полную копию. Я понимала это только сейчас: она не умела уговорить — навязывала свое мнение всеми возможными способами, которые казались ей «незаметными и мягкими». Я должна была любить то, что любит она, потому что «мама знает, как лучше». Поступать только так, как одобрит мама. Даже в тогда еще своей отдельной комнатке я не могла расставить мебель так, как нравится мне. Повесить на стену картинки из ботанической энциклопедии, мою любимую эулению круглолистую с соцветиями фантастической красоты, шторки травянисто-зеленого цвета, потому что маме это не нравилось. Она любила другие картинки… И другие цвета… Я замыкалась. Между нами со временем будто росла перегородка из жидкого стекла. Утолщалась, утолщалась. Нет, я не стала любить маму меньше — она такая, какая есть, просто больше молчала, совершая свои личные маленькие «подвиги». Порой поступала наперекор, но в мелочах — всегда боялась сильно обидеть ее. Была ли я упрямой? Была… Фантастически упрямой. Но не видела другого способа хоть как-то отстоять себя. Я терпела — но не менялась. И не прогибалась. Мы обе были упрямыми.
Конечно, я не могла даже заикнуться о своих романтических встречах — все моментально подверглось бы решительному осуждению и запрету. И я молчала… Мне искренне казалось, что я влюблена. Я и была влюблена, потому что мои мысли снова и снова возвращались к нему, а сердце наполнялось теплом. Я даже втайне надеялась на брак, хотя наше с Грейном социальное положение было неравным. Сын управляющего высокого дома… недосягаемая высота для простой имперки. Я старалась об этом не думать, потому что уже не могла представить рядом кого-то другого. Другой был не нужен.
Но Грейну довольно скоро надоели подобные встречи. Прогулки в хрустальных садах, посиделки в маленьких кафе. Наша невинная болтовня. Он называл это играми, все время намекал на нечто большее, серьезное. И я сдалась, опасаясь обидеть его или вовсе потерять. А еще — показаться зажатой дурой. Решила, наконец, позволить себе быть взрослой.
Все случилось прямо в корвете — никакой нарочитой романтики. Словно я расплачивалась по какому-то неизвестному счету. Я не испытала того восторга, о котором девчонки говорят, краснея и многозначительно закатывая глаза. Хоть и была согласна на все, лишь бы с ним. Только с ним. Может, потому, что Грейн вдруг резко переменился, обернувшись кем-то другим, незнакомым. И я буквально чувствовала, как он отдаляется, как между нами разверзается глубокая черная пропасть. И не понимала причины. Его поцелуи, еще совсем недавно такие пьянящие и нежные, обдавали холодом. Руки, в которых я таяла, стали жесткими. Он будто злился на меня. Или даже ненавидел. Но за что? Что я сделала не так? Чем оскорбила? Мои вопросы остались без ответа. А потом я ждала, каждый день. Но он больше не пришел на плавающий мост.
Я ни с кем не делилась своей тайной, считала, что поделом. За глупость и доверчивость. Чтобы отболтаться перед Лирикой, я соврала, что Грейн был вынужден уехать вместе с отцом. С тех пор я не заводила романтических знакомств. Это слишком больно. Предпочитала думать, что это не для меня.
Наверное, сейчас я должна была испытывать хотя бы крошечное удовлетворение от того, что не все досталось этим ублюдкам. Пусть глупо, странно, но то, что со мной произошло тогда, было хотя бы понимаемо. Таких влюбленных глупышек, какой я была тогда, миллионы. Были и будут. Только спустя какое-то время я по-настоящему поняла, что мне повезло — я не забеременела. Могло быть гораздо хуже. Это успокаивало. Но я стала ужасно бояться, что меня в очередной раз используют. И бросят. Я отчаянно не хотела, чтобы мною пользовались, боялась открыться и оказаться осмеянной. А теперь…
Теперь все было очевидно, разделилось на черное и белое. Здесь не может быть середины. Впрочем… Белого здесь не было. Сплошная серость, которая накрепко ассоциировалась с рабскими тотусами. Сплошная чернота и серость, из которой не существовало выхода.
К «щедрым дарам» я так и не притронулась, хоть и умирала от голода. Мы никогда не жили богато, но, к счастью, не знали, что такое полная нищета. Даже когда с деньгами было туго, мама всегда что-то придумывала. Но сейчас страх сломаться был сильнее голода. Намного сильнее. Порой, в оранжереях, мы с Лирикой так увлекались работой, что забывали пообедать. Я знала, что если перетерпеть, голод на какое-то время отступит. Этого хватало, чтобы дотянуть до вечера, но я понятия не имела, как может быть, если терпеть дольше. Хватит ли выдержки и сил?
Живое воображение тут же подсовывало мерзкую картинку, как я срываюсь. У Кондора на глазах. Я ясно видела едва заметную ухмылку на темном лице. Светлый холодный взгляд под прямыми бровями. Травянисто-зеленый — мой любимый цвет. Цвет жизни. Какая ирония… разве у такой сволочи могут быть настолько красивые глаза? Я не должна находить в нем приятные черты — это противоестественно. Чудовище, рабовладелец, изувер. Как все здесь. Ненавижу! Ненавижу!
Дверь была заперта, но мне ежесекундно казалось, что лигур смотрит на меня, дышит у самого уха. Все может быть. Но напоказ оставаться стойкой казалось проще. Эта мысль придавала решимости, и я лишь стискивала зубы, сглатывала обильную слюну. Пусть видит, что я не опущусь до таких подачек! Я прекрасно осознавала, что все это — мелочь, едва ли стоившая внимания. Голод, длительностью в несколько часов… Воспаленный мозг этих людей может измыслить нечто такое, что я не в силах буду вынести. И наверняка измыслит. Мне хватало трезвости рассудка, чтобы это понять. Но что потом? Пальмира говорила, что все здесь заканчивается седонином. Но почему у нее самой иначе? Я хочу это знать. И узнаю. Клянусь, узнаю!
Седонин… Я никогда не слышала о нем прежде, толком не понимала, что это такое. Тогда один из имперцев сказал, что мне дали ничтожную дозу. Что будет, если дадут больше? Я с силой обхватила колени, прижала к груди, будто пыталась защититься. Я до сих пор помнила, как меня ломало, как я хватала Кондора за руки, как тянулась. Как хотела его прикосновений. Везде, особенно между ног. Как едва не выла ему в спину, когда он уходил.
Я даже зажмурилась от ужаса и стыда. Я словно помнила и не помнила одновременно, точно меня разделили надвое. Будто это была не я, моя копия, а сама я смотрела со стороны и ужасалась. Эти ощущения казались невозможными, внушенными, подложными. Мое тело не могло так яростно требовать того, чего, по большому счету, и не знает.
Не знает. И не хочет знать.
Я не хочу знать!
Возможно, это была моя единственная броня. Я старалась гнать ядовитые мысли, не прислушиваться к участившемуся сердцу, к едва уловимой муке, разлившейся в животе. Надо думать о чем-то другом. Приятном, любимом. Но не о доме, не о маме с Ирбисом — не вынесу… Я решила для себя не сомневаться, не рвать сердце — у них все хорошо. Хорошо. Только так. Иначе моя жертва напрасна.
Интересно, что сейчас делает Лирика? Спит, если ночь. А если день, и она на работе? Воспоминания об оранжереях отзывались в груди теплой тоской. Как же хотелось вдохнуть ароматный влажный воздух, напитанный запахами листвы, нотками цветов с горьковатым подтоном земли. Почувствовать кожей парниковую влажность. Я бы многое отдала, чтобы оказаться сейчас в саду. Слышать плеск воды, птичьи пересвисты под стеклянным куполом. Если бы у меня спросили, как выглядит счастье, я бы ответила, что это сад.
Пальмира все испортила. Вошла, уставилась куда-то в сторону. Молчала. Но по ее взгляду я поняла, что она смотрит на поднос у перегородки. Имперка поджала губы, повернулась ко мне:
— Ты упрямая, да?
Я не ответила. Так и лежала на кровати, напряженно сжавшись. Сейчас меня интересовало лишь одно: зачем она явилась? Какого дерьма ждать на этот раз? Появление Пальмиры у меня уже давно ассоциировалось с неприятностями. Если такое слово тут вообще уместно. Не-при-ят-нос-ти…
— Послушай, девочка… — имперка шумно выдохнула, опустила голову: — Зря ты. Может, во всем этом и был бы смысл, но не здесь… не теперь.
Я старалась казаться безразличной:
— О чем это ты?
Впрочем, я все понимала. И Пальмира это знала. Покачала головой:
— Ты мне, конечно, не веришь… — Она помолчала. — Я бы тоже себе не верила. Твоя правда. Но играешь с огнем.
Нет, я не верила… Этому спокойному взгляду, этой скорбно опущенной голове. Пальмира преследовала свои цели, неизвестные мне. И, конечно, не стремилась облагодетельствовать несговорчивую дуру.
Я села на кровати, свесила ноги. Смотрела в ее лицо снизу вверх, пытаясь поймать на лжи, которая обязательно промелькнет. Я теперь не сомневалась, что она врала. Все время врала. С первого слова.
— Он велел?
Она поджала губы, неестественно выпрямилась:
— Что велел?
— Мозги мне промыть. Уговаривать.
— Нет, — Пальмира снова покачала головой. — Помочь тебе хочу. Чем могу. А могу — только советом.
Я кивнула:
— Всем тут помогаешь? Да? Советами своими?
Она вдруг опустилась рядом, нервно расправила ладонями серую юбку на коленях. Резко вскинула голову, уставилась на меня:
— Сделай, как он хочет. Сыграй роль. Поддайся. Легче отделаешься.
Я даже усмехнулась:
— Бухнуться на коленки? Перед ним? — внутри забурлило от ярости и недавних воспоминаний. — А, может, вовсе с них не вставать?
Пальмира не ответила. Долго смотрела себе под ноги, рассеянно перешлепывала башмаками. И в этом жесте проскальзывало что-то простое, детское. Настоящее. Наконец, повернула голову:
— Так быстрее наскучишь. И он отстанет. До того, как…
Я не дослушала:
— …а потом? Что потом?
Она пожала плечами:
— Потом, как получится.
Я даже фыркнула, сама не ожидала, что ее слова отзовутся таким протестом. После того, как ушел Кондор, я будто стала воспринимать все иначе. Страх отошел на второй план, фонил где-то за спиной, отодвинутый упрямым оглушающим протестом. Я будто забыла, что играю собственной жизнью. Забыла, что существует тот страшный неведомый другой, который меня заказал. Я не могла объяснить, почему лигур вызывал такую неуемную ярость, но внутри закипало, душило, лихорадило. Ненавижу!
Когда мы поднялись по очередной безликой узкой лестнице, я не выдержала — схватила Пальмиру за руку:
— Куда мы идем? Не в тотус. Ты соврала.
— А ну, пусти!
Она дернулась, пытаясь освободиться, но я держала цепко. Я упрямо покачала головой:
— Говори!
Имперка воровато огляделась:
— Убери руку, ненормальная! На нас смотрят! Тебе же влетит! — Она вновь дернулась: — Да отцепись ты!
Я повернула голову. Пальцы тут же ослабели, и тонкая рука Пальмиры выскользнула из моей хватки. На нас, действительно, смотрели. Но теперь и я смотрела, чувствуя, как лихорадочно закипает в висках, не могла отвернуться. Взгляд словно пристыл.
У стены широкой приземистой галереи стояли совершенно голые мужчины. Двое. Хорошо сложенный краснокожий вериец и огромный вальдорец с невероятным разворотом плеч, будто вырубленный из каменной породы. Руки оба держали за спинами, ноги чуть расставлены. Лоснились от какого-то масла, желтый свет летучих фонарей подчеркивал напряженные мышцы. То, что дыбилось у каждого между ног, заставило меня нервно сглотнуть. Напряженное, блестящее, огромное, бугристое от четко проступивших вен. Но я продолжала смотреть. Снова и снова. Даже чувствуя, что стремительно краснею.
Я никогда не видела обнаженных мужчин вот так. Близко, по-настоящему. Тогда, с Грейном, я и вовсе ничего не видела. Лишь иллюстрации из учебников и чувственные голографические картинки, которые иногда таскала Лирика в каких-то гормональных припадках на волне очередной симпатии к кому-то из высокородных. Но мне было стыдно, и я всегда делала вид, что меня это совсем не интересует. Что мне безразлично. Но, как говорится, осадочек оставался. Порой я ловила себя на странной мысли, что это было красиво, волнующе. Чем-то варварским, необъяснимым. И сейчас было красиво…
Я увидела, как к обритому наголо верийцу с ровной кожей, подошла рабыня. Без стеснения положила руку на восставший орган, с усилием провела туда-сюда. С таким равнодушием, будто делала ежедневную рутинную работу. Я уловила, как дрогнуло багровое блестящее лицо невольника, как напряглась челюсть, как прикрылись веки. Он едва заметно запрокинул голову, но рабыня тотчас убрала руку, кивнула кому-то в сторону. За спину обнаженного мужчины зашел один из щуплых рабов, и на глаза верийца легла широкая серебристая повязка.
Я с трудом нашла в себе силы посмотреть на Пальмиру. Заметила, что она кривилась гаденькой улыбкой, глядя на меня. Тем не менее, она терпеливо ждала, пока я отвлекусь сама. Тоже глазела? Скорее, смеялась над моим замешательством.
— Хочешь ближе посмотреть?
Я даже отшатнулась, давая понять, что это уж слишком. Сглотнула, чувствуя, что в горле пересохло:
— Куда они их?
Пальмира пожала плечами:
— К кому-то из высоких господ, как видишь.
Я даже нахмурилась:
— К мужчинам?
Она пожала плечами:
— Судя по повязке, к женщинам. Но я точно не знаю — это не мой тотус.
Мне было плевать на тотус:
— К женщинам? Высокородные имперки развлекаются… с рабами?
Пальмира посмотрела на меня, как на идиотку:
— А кто им запретит? На бойцов всегда был сумасшедший спрос. Особенно на знаменитых, как Тандил, — она кивнула на верийца. — Слышала? Он очень знаменит.
Я покачала головой:
— Не слышала. И не хочу слышать… А повязка зачем?
— А сама как думаешь?
Я пожала плечами:
— Ведь это Кольеры. Разве имеет значение, что видел раб, который никогда не сможет отсюда выйти? Или… сможет?
Пальмира повела бровями, игнорируя последний вопрос:
— Тоже верно. Но если речь идет о высокородных имперках, то устроители гарантируют госпожам полную тайну. О том, что они делают в этих стенах, не узнает никто и никогда.
Я даже скривилась:
— Прям уж никто?
Пальмира покачала головой, и по всему было видно, что она не лжет. По крайней мере, сама верит в то, что говорит.
— Если такой раб увидел госпожу — раба убивают. Это не шутки.
— А рабыню? Если увидела господина? Рабыням тоже завязывают глаза? — внутри замерло.
Имперка кисло скривилась:
— Это уже по желанию. У кого какие причуды. Но если рабыня во время подобных развлечений увидит госпожу — то убьют и рабыню. Честь высокородных женщин — это совсем другое.
Я снова схватила ее за руку:
— А остальные? Что с остальными? — Я сама не смогла бы ответить, почему этот вопрос так заинтересовал меня. Но хотела знать. — Ведь не может быть такого, что этих высокородных женщин никто здесь не видит. Вообще. Их кто-то встречает, кто-то провожает.
Пальмира дернулась с заметной злостью, освобождаясь от моих пальцев:
— Может. И не такое может.
— Да врешь ты все! Это невозможно. Чтобы совсем никто! Здесь куча народу.
Имперка пожала плечами:
— Если ты внимательная, может, заметила, что практически всегда коридоры пусты? Нет? — Она вздохнула, сокрушенно покачала головой: — Смотрю, тебе лишь бы спорить. Ох, и нахлебаешься же ты здесь… с таким-то нравом. Да и что тебе с этого знания?
Я тоже пожала плечами, копируя ее жест:
— Здесь живут по их правилам. Я хочу знать эти правила.
Пальмира какое-то время смотрела на меня, потом кивнула:
— Может, ты и права. А, может, и нет… Знаешь, я поначалу тоже все понять пыталась. Казалось: поймешь, и выход найдется, как в школьной задачке. Но не отовсюду находится выход, Мирая. Иногда его не существует. Нужно просто смириться. Потому что, пока ты пытаешься что-то понять — это значит, ты на что-то надеешься. — Она многозначительно посмотрела на меня, снова вздохнула и будто сдалась, понимая, что не отстану. Подняла левую руку, стукнула легонько пальцем по навигатору, на котором виднелась подсвеченная белая паутинка линий: — Вот. Самое главное. Ничего здесь нет главнее.
Я с недоумением посмотрела на прибор:
— Всего лишь навигатор. Рано или поздно можно выучить все ходы, если захотеть. Все лестницы. Все повороты. Если надеяться на собственную память и наблюдательность, а не на эту штуку. Я и без нее поняла, что сейчас мы идем не той дорогой. Ты соврала. Куда ты меня ведешь?
Легче, разумеется, не стало. Будто закрылась еще одна исполинская дверь, отделившая меня от внешнего мира. Захлопнулась с тяжелым грохотом. Замуровала. Я даже онемела. Я не успела это обдумать, но глубоко внутри еще с утреннего разговора крепко засела мысль о том, что отсюда, все же, можно сбежать. Что бы ни говорила запуганная Финея.
Я сосредоточенно посмотрела на Пальмиру: а что если она слышала утром те мои неосторожные слова? А теперь пытается заморочить, чтобы я оставила эту мысль? Рассказывает о проклятых коридорах. Слышала или нет? Как понять? Впрочем, едва ли это важно. Это лишь повод доверять ей еще меньше. Теперь я жалела, что была груба с Пальмирой. Было бы лучше, если бы она думала, что я ей безоговорочно верю… Сглупила…
Я сглотнула:
— И как часто эти ходы меняются?
Пальмира повела бровями:
— Никто точно не знает. Я уже давно не отслеживаю маршруты — не имеет смысла. Проще довериться навигатору. Но признаюсь честно — я тоже когда-то пыталась.
Я пристально вглядывалась в ее лицо: так врет или нет? Если бы знать…
Она выпрямилась, кивнула вглубь коридора:
— Пойдем. Хватит здесь стоять. У меня и без тебя куча дел.
Я будто очнулась, огляделась. Теперь здесь было пусто — я даже не заметила, как ушли невольники. И только теперь я придала значение словам Пальмиры. Пустота… Она права — коридоры всегда были пусты. Я была слишком напугана, чтобы обращать на это внимание.
Я снова тронула Пальмиру за руку:
— Мы, правда, в тотус?
Та с готовностью кивнула:
— Правда. Даю слово.
Ничего не оставалось, как следовать за имперкой. Позади, глядя в спину. Но теперь я не смотрела на убранную в шишку косу — смотрела по сторонам, стараясь найти подтверждение ее словам. Пустой серый коридор с нишами дверей, дорожка траволатора у стены. Повороты, лестницы, снова коридоры, похожие так, что создавалось ощущение, будто мы ходим по кругу. Появилось желание, как в детской сказке, бросить конфетную обертку, чтобы снова и снова проходить мимо нее, понимая, что уже были здесь. Но я больше не задавала вопросов. Лишь с особой жадностью следила, как часто Пальмира сверяется с навигатором. Часто. Очень часто. На каждой развилке, на каждом повороте, у каждой лестницы. Как же я раньше этого не заметила? Теперь этот незначительный жест приобретал зловещий, фатальный смысл. Я даже стала считать. Поначалу загибала пальцы. На одной руке, на второй. Но пальцы быстро закончились…
Я насчитала тридцать семь. Тридцать семь сверок… Я была так напряжена, так сосредоточена, не сразу поняла, что пространство залило ярким солнечным светом, и от фигуры Пальмиры растянулась длинная подрагивающая тень.
Я остановилась, как вкопанная, не веря собственным глазам. Даже сердце зашлось. За широкими стеклянными дверями виднелся сад. Самый настоящий. Сочная глянцевая зелень, теплый свет. До ушей доносился заглушенный преградой птичий гвалт, но пронзительные переливчатые пересвисты невозможно было ни с чем перепутать. Особенно тоненькие звонкие трели сапфировой камышовки с Кадора. Я обожала эту маленькую юркую птичку. В оранжереях они жили во влажной парниковой зоне небольшой стайкой в двенадцать особей. Гнездились в растительности, окружающей искусственный водоем. Их перышки горели в солнечных лучах, как ограненные сапфиры.
Я на несколько мгновений потерялась в пространстве. Смотрела через толстое стекло, испытывая острое желание войти. И вот уже стояла, уткнувшись в прозрачную створу носом. Различала огромные, жесткие листья фалезий, шишечки ядовитого ракана, уже пустившего ярко-красные усы, пожухлые отцветшие шары амолы, похожие теперь на мотки грязно-желтых ниток. Бамелия стеклянная щетинилась полупрозрачными зонтиками; ершились упругие форсийские папоротники с закрученными кончиками, толстые, щедро напитанные влагой… Я знала каждое растение. Грунты, подкормки, световой режим, периоды покоя, соседство и температура. Много, много важных мелочей. Знала все, что нужно знать. Порой, даже больше оранжерейного бригадира. Знала, потому что хотела знать, потому что любила то, чем занималась. Порой за работой не существовало времени, а в груди селилось теплое умиротворение.
Я готова была стоять здесь целую вечность. Смотреть и слушать. Посреди страха и серости этот сад казался настоящим чудом.
— Мирая!
Я даже подскочила, услышав голос Пальмиры. Такой лишний здесь… Казалось, она уже неоднократно окликала, но я ничего не замечала, погруженная в сиюминутное состояние почти абсолютного счастья. Имперка не выдержала, подошла, нервно одернула мою сорочку:
— Чего ты здесь прилипла?
Я заглянула в ее серые глаза:
— Давай, постоим. Совсем чуть-чуть. Очень прошу.
На красивом лице Пальмиры отразилось недоумение:
— Зачем? Ты никогда не видела оранжерею?
Я тронула стекло кончиками пальцев, «касаясь» огромного темно-зеленого листа:
— Это фалезия обыкновенная. Видишь, проступили желтые прожилки? Ее залили. Если не просушить грунт в течение нескольких дней, растение погибнет. А амолу в искусственных условиях всегда надо избавлять от старых коконов, иначе молодые измельчают, а цветы утратят аромат. А вот ракану здесь очень хорошо — видишь, какие яркие усы.
Я всматривалась, всматривалась, даже задержала дыхание, заметив в глубине оранжереи тяжелые розовые гроздья цветов эулении круглолистой. Сердце пропустило удар — настоящее чудо. Самый прекрасный цветок во вселенной — он мерцает звездной пылью, когда его касаются, будто оживает. Даже отсюда, издалека, я ясно видела, что растение вошло в активную стадию цветения. Совсем скоро оно вытолкнет яд в листья и сбросит их. И начнет увядать. Эуления редко цветет. В оранжереях я видела эту необыкновенную красоту своими глазами лишь дважды. И в последний раз жизнь цветов равнодушно прервали, срезав гроздья всего лишь по чьей-то прихоти. Это было ужасно. Я так умоляла пожалеть цветы, что едва не устроила скандал. Меня тогда оштрафовали и на две недели отстранили от работы.
Пальмира молчала. Лишь низко склонила голову, будто признавала какую-то великую вину. Я замечала, как она была напряжена. Как задеревенела спина, как ступни в мягких рабских туфлях с усилием прижались друг к другу, как напряглись икры. Я готова была поклясться, что Пальмира едва-едва заметно дрожит. Внутри завязалось что-то вроде жалости. Недавние мысли показались опрометчивыми, резкими. Может, не так она и плоха…
Элар сделал пару неспешных шагов, цокая каблуками по камню. Этот резкий звук оглушал, разносился в гулком тотусе. Я отвыкла от звука шагов. Нормальных обычных шагов. Теперь они казались аномальными, инородными. Имперец подошел еще ближе, остановился перед Пальмирой. Какое-то время смотрел на нее, потом поддел пальцем подбородок. Вынуждая поднять голову:
— Так откуда… ты ведешь эту рабыню, Пальмира?
Этот вкрадчивый тон заставил меня похолодеть. Было в интонациях что-то знакомое, едва заметное, как крошечный, но значимый маркер. Что-то, что вынуждало стискивать зубы. Что-то, что я не могла идентифицировать. Я не видела лица Пальмиры, но имела возможность отчетливо рассмотреть лицо Элара. Скорее всего, мне тоже следовало опустить голову, сжаться, стать незаметнее, но я рассматривала. Сейчас он казался моложе, чем тогда, на тех отвратительных смотринах. Стройнее, выше… опаснее. Не точеный красавец, но и не урод. Не было никакого сомнения, что передо мной полукровка. Как я не заметила этого в прошлый раз?.. Сколько именно в нем высокородной крови могла сказать лишь лаборатория. Да это и не имело значения. Но кровь будто придавала ублюдку больше веса. Пусть на ничтожную часть — но, все же, высокородный, будь он проклят! Я помнила его ухмылку, когда он говорил Кондору про седонин. Я помнила его небрежный жест, когда он давал отмашку проклятому медику. Я ненавидела его.
Пальцы Элара коснулись бледной щеки Пальмиры, та вздрогнула от этого касания. Он чуть склонил голову, прикрыл глаза:
— Итак… Пальмира… Где же была эта рабыня?
Казалось, от страха имперка онемела. Молчала, задеревенев.
Пальцы Элара мягко скользили по ее щеке:
— Ну же… Я жду.
Пальмира с трудом сглотнула, я ясно различила это усилие. Ее пышная грудь под коричневой кофтой часто вздымалась. И мне стало почти стыдно за то, что я наговорила совсем недавно. Наверное, я была во многом не права. А, может, и во всем. Я поймала себя на мысли, что в эту минуту переживала за нее, не за себя, хотя речь шла именно обо мне.
Элар резко убрал руку:
— Отвечай.
Пальмира вновь сглотнула, опустила голову, глядя себе под ноги:
— В секторе V80, мой господин.
На лице имперца отразилось замешательство:
— V80? Зачем? Что она там делала?
Пальмира опустила голову еще ниже:
— Мне приказали, мой господин. Приказали привести ее.
Элар нахмурился:
— Кто приказал? — Он вновь поддел пальцами подбородок Пальмиры, вынуждая поднять голову: — Кто приказал?
Она молчала, будто слова застряли в горле, открыла было рот, но Элар сам же остановил ее, даже нервно вскинул руку:
— Не надо! Молчи! Ни слова больше!
И она снова молчала.
Имперец взглянул на меня, и я невольно поежилась под этим взглядом. Он вновь посмотрел на Пальмиру:
— Что там произошло?
Имперка нервно покачала головой:
— Не знаю, мой господин. Я оставалась за дверью.
По лицу Элара прошлась нервная тень:
— И ты промолчала?
— Простите, мой господин, я не знала, что должна была…
Он мягко поднес палец к своим губам, приказывая ей замолчать:
— Ш-ш-ш… Ты ни в чем не виновата. Ведь ты не виновата?
Она покачала головой:
— Нет, мой господин.
Элар прикрыл глаза:
— Я даже не сомневался. Ты одна из немногих, кому можно верить.
— Благодарю, мой справедливый господин, — Пальмира поймала его ладонь тонкими пальцами, трепетно поднесла к губам, надолго прильнула. Я видела на ее щеке тень от ресниц. Она прикрыла глаза и, казалось, не собиралась отпускать эту проклятую руку. И во мне закипало, шпарило лицо… Какая же мразь! Этот отвратительный жест не был принужденным — Элар не протягивал руку, не требовал. Она сама. Сама! Вероятно, желая выслужиться перед этим ублюдком. А я имела глупость пожалеть ее! Эту двуличную суку!
Гнев так захлестнул меня, что я не сразу осознала, что теперь Элар стоял прямо передо мной. Я даже охнула, попятилась, упершись в стену.
Он всматривался в мое лицо. Пристально, внимательно. Взгляд скользнул ниже, задержался на сорочке. Элар поднял голову:
— Итак… я хочу услышать, что ты все еще целая, как и должно.
Я онемела, лишь пыталась слиться со стеной, вжаться, исчезнуть. Вопрос не требовал пояснений, я прекрасно поняла, что он имел в виду, что подумал. Но почему он спрашивает с меня, не с него? И все это было… омерзительно. Омерзительно! К этому невозможно привыкнуть. Никогда. Отвечать на такие вопросы…
— Отвечай, рабыня.
Я молчала, бросая взгляды на Пальмиру, невозмутимо стоящую в отдалении. Теперь она казалась спокойной, умиротворенной. И странной… Что-то незнакомое читалось в ее серых глазах. И внутри бурлило от возмущения, обиды, чувства какого-то ощутимого больного предательства. Я возненавидела ее в этот момент.
Сказать одно короткое слово: «Да», чтобы этот ублюдок оставил меня в покое. Но в горле будто встала заслонка. Звук бился внутри без возможности вырваться наружу. Я почувствовала, что Элар задирает сорочку, намереваясь лично проверить, осталась ли я девственницей. Я ухватила его за руку, отталкивая:
— Да! Да! Ничего не изменилось!
Он на мгновение растерялся, но, тут же, опомнившись, ударил меня по лицу, а рука с нажимом прошлась между ног. Элар посмотрел на свои чистые пальцы, пожевал губу:
— Тебя следует высечь за дерзость. Но не сейчас. Позже…
Он, наконец, отстранился и уткнулся в навигатор. Что-то проматывал на дисплее под аккомпанемент отвратительного высокого писка, удовлетворенно кивнул сам себе. Повернулся к Пальмире:
Мы какое-то время просто молча стояли — я и Пальмира. Я не сводила с нее глаз, подмечая нечто странное во всем облике. Настораживающее. Но я не могла понять, что это. Не могла дать своему ощущению точную характеристику. Я сама подошла к ней:
— Что там? В этом секторе F49?
Она вскинула голову:
— Что?
Пальмира не услышала меня — я поняла это по пустому серому взгляду. Она была в себе, в своих мыслях. Я в первый раз видела ее такой. Хотелось ее толкнуть со всей силы, чтобы привести в чувства.
— Что там будет? В этом секторе F49?
Имперка скользнула по мне равнодушным взглядом, покачала головой:
— Я еще не знаю.
Я схватила ее за руку:
— Врешь ведь. Скажи! Я должна хотя бы понимать! Что там будет?
Она выдернула руку из моей хватки — этот жест уже стал почти привычным:
— Понимать… — Пальмира будто пришла в себя, стала прежней. — Все еще стремишься понимать… Для тебя все различие только в мелочах. Так… или немного иначе… А будет все одно и то же. И вот это ты прекрасно понимаешь, не маленькая. Так зачем вопросы? Зачем ответы? Мне нечем тебя порадовать.
Я сглотнула, стискивая зубы:
— Этот заказчик? Да?
Пальмира пожала плечами:
— Может быть. Но я не знаю. Правда, не знаю. Мы все лишь выполняем приказы.
Я опустила голову — больше сказать было нечего. И отвратительно было осознавать, что имперка права. От того, что я что-то узнаю, моя участь не изменится. От моего желания здесь ничего не зависело. От нежелания — тоже.
Пальмира кивнула в глубину тотуса:
— Иди на свою кровать. Я распоряжусь, чтобы тебя покормили. Надеюсь, сейчас не будешь упорствовать?
Я ничего не ответила. Нет, не буду. От голода леденели конечности, а желудок отдавался резью. Если я кому-то и сделаю хуже, отказавшись от еды — то только себе.
Я побрела в свой угол. Только сейчас заметила, что верийки жались у стены и глазели на меня. Они все видели. Как и Финея, которая закрылась тонким одеялом до самого подбородка. Но какое мне было дело до них до всех? Ни-ка-ко-го… Нужно думать о себе.
Я опустилась на свою кровать, поджала ноги, пытаясь согреться, набросила на плечи одеяло. Смотрела в одну точку, раскачиваясь вперед-назад. Хотелось проснуться. Потрясти головой. Этот день казался безумной фантасмагорией. День… Я даже усмехнулась сама себе. День ли? Отрезок времени, который я принимала за день. И яркое солнце, бившее в стекло оранжереи ни о чем не говорило. Оно могло быть искусственным. Сейчас и вовсе казалось, что сад привиделся. Сад — слишком хорошо для этого ужасного места. Тем более сад, в котором цветет эуления.
Я почувствовала, как прогнулась кровать, и внутри замерло, как от спуска на скоростном лифте.
— Где ты была? — Финея присела рядом и заглядывала мне в лицо. — Я уже что только не передумала за это время.
Я покачала головой:
— Ничего особенного.
— Ничего? — она не поверила. — Господин Элар не стал бы так беситься из-за «ничего».
Я опустила голову:
— Что-то не понравилось, решили наказать… Заперли.
Едва ли Финея поверила, но откровенничать о лигуре я не собиралась. Да и с чего бы — Финея мне не подруга, не Лирика. Не хочу. По крайней мере, не теперь. Угрозы Кондора сейчас казались призрачными, далекими. В эту минуту волновало другое. Я заглянула в огромные светлые глаза:
— Ты все слышала, да?
Я даже не сомневалась — в гулкой тишине тотуса звуки хорошо расползались.
Финея кивнула, а я едва не зажмурилась, вспомнив ее истерзанное тело.
— Что со мной будет? Отдадут этому выродку, который меня заказал?
Та какое-то время молчала, потом пожала плечами:
— Не знаю. Скорее всего. Но Элар чем-то очень недоволен. Возможно, их планы изменились. Но никогда не знаешь, что лучше, а что хуже.
— А если я не подчинюсь?
Финея покачала головой:
— Это не игры с господами. Элар не потерпит. Даже не пытайся. Не спустят. Накачают седонином, и все равно будет так, как они хотят. Только еще хуже… Оставь себе хотя бы разум.
Финея испуганно вскинула голову и тут же молча вернулась на свою кровать. Рабыня принесла мне еду, а в отдалении уже маячила Пальмира.
Это только на словах казалось, что четыре часа — много. Они пролетели минутами. Мне ничего не оставалось, кроме как терпеть. Присутствие двух рабов-вальдорцев, с которыми я уже успела познакомиться накануне, прибавляло обреченного смирения. Я понимала, что сопротивляться бесполезно — для того Пальмира и таскала их за собой.
Впервые в жизни меня мыли другие люди — две худенькие девочки-норбоннки. Это было неприятно, странно, но я молчала. Причесывали, одевали. Если, конечно, можно назвать одеждой сетку из колец агредина, которой были прикрыты мои бедра. Кажется, большего не полагалось. Я глохла от страха и стыда, покрывалась мурашками, беспрестанно хотела пить, потому что во рту пересыхало. Но воды мне не давали. О да, я могла догадаться, почему. А, может, и не могла…
Я больше ни о чем не спрашивала. Молчала. Пальмира придирчиво оглядела меня, и я увидела в ее руках накидку, какие носят высокородные госпожи, когда хотят скрыть лицо. Но эта была красной. Алая, как мантия Великого Сенатора. Имперка укрыла меня, убрала ткань с лица, показала прорези, в которые нужно продеть руки. Оглядела, поджав губы, удовлетворенно кивнула.
— Держи.
Пальмира сунула мне в руки блестящий металлически поднос с гладкими подвижными ручками. Они проворачивались в зажатых кулаках, от чего поднос ходил ходуном. Удерживать его через прорези в накидке было еще неудобнее, к тому же, он был неожиданно тяжел для своего изящного вида. Слишком тяжелый, чтобы долго держать на весу. Слишком.
Я посмотрела на имперку:
— Что это?
— Держи крепко. Поняла?
Я повернула поднос, покрутила ручку кончиком пальца:
— Он сломан. Ручки не держатся. Его можно уронить. И почему он такой тяжелый?
Я попыталась вернуть, но Пальмира всучила обратно:
Музыка и запах — первое, что окутало меня, когда мы вошли в очередную серую дверь. Цветы амолы, приторность каких-то пряностей и знакомый характерный душок, который будто мелкой пылью пробирался в горло. Дарна. Я ни с чем не перепутаю эту вонь. Так в последнее время пахло от Ирбиса. Несло. От одежды, от рук, от волос. Вещи неизменно отправлялись в чистку, но день за днем все повторялось. Я навсегда запомнила этот запах. И то дурманное безумие, которое искрами пряталось в его серых глазах. Однажды мама назвала их шальными, но Ирбис клялся, что никогда не курил это дерьмо, просто пропах. Мама не верила, конечно, но ничего не могла поделать: брат уходил вечером и возвращался под утро. Не спрашивая, почти каждый день. Он был неуправляем. Даже если его запирали — замки не держали. Мама боялась, что он связался с плохой компанией, но настоящего исхода никто не мог вообразить. Даже сам Ирбис. Он оказался лишь расходным материалом в руках тех, для кого чужая жизнь имеет ничтожную цену. Да, имперский выродок за меня заплатил, но он покупал не мою жизнь — мое тело и мою свободу.
Мы миновали несколько проходных комнат. Пустых, полутемных. По мере нашего продвижения звуки усиливались, запахи сгущались, и становилось панически страшно. Нудная обволакивающая музыка будто облепляла паутиной, доносилась из всех щелей. Тонкие дудочки; далекие, но какие-то глубокие и объемные барабаны. Размеренные, как удары сердца, ритмичные. Но нет — мое сейчас трепыхалось безумной бабочкой, сбивалось. То заходилось, то замирало. Порой казалось, что оно вот-вот оборвется — даже щемило в груди. Не оставляло ощущение, что меня облили чем-то сладким, клейким. Отвратительным.
Пальмира остановилась перед створкой двери, и у меня затряслись колени. И руки наверняка ходили бы ходуном, если бы я не держала проклятый поднос. Даже не сгибая локтей, я уже устала от этой тяжести, пальцы немели. Сколько я смогу продержать еще? Вопреки желанию я снова и снова видела перед глазами истерзанную Финею. Бесчувственную, в тонких свежих рубцах. Сейчас казалось, что она очень легко отделалась. Что ей повезло. Повезет ли мне?
Я смотрела на безликую дверь, но не видела — в голове билась назойливая мысль, которая оглушала: если я смогу выйти отсюда живой — я сбегу. Клянусь! Кто бы что ни говорил. По крайней мере, попытаюсь. Не верю, что никогда никому не удавалось. Они лгут! Все лгут!
Пальмира в очередной раз сверилась с навигатором, провела пальцем по полочке ключа. Дверь пискнула, отворилась. Этот звук вернул меня в реальность. Я застыла в нерешительности, и сопровождающим вальдорцам пришлось толкать меня в спину. Будто в пропасть. Но они уже не вошли вслед за нами.
Я даже растерялась, увидев столько красного. Фигуры, как и я укрытые накидками, стояли вдоль стены шеренгой в полном молчании. Десять человек. Десять женщин. Это ясно прочитывалось по очертаниям грудей, по торчащим горошинам сосков. И это зрелище заставило меня отвести глаза. Сама не знаю, почему. Все это казалось сейчас бесстыднее, чем если бы девушки стояли голыми. Красная ткань лоснилась, подчеркивая рельеф тел. Все здесь приобретало какой-то исковерканный, томительный оттенок похоти, которой, казалось, были пропитаны даже стены. Звуки, запахи, эта призывная вызывающая краснота… Я с трудом сглотнула, понимая, что выгляжу так же. Прохлада и страх заставляли мои соски сжаться до боли, ощущалось малейшее скольжение ткани, кожа покрывалась мурашками. Только не седонин… Лишь бы не седонин.
Каждая из десяти женщин держала в опущенных руках знакомый поднос. Одинаковые алые коконы, которые разнились лишь ростом. Я отчетливо видела отметины на лбу, поверх вуали — маленькие светящиеся белым круги. Это походило на какой-то индикатор. Внутри сжалось: значит, у меня на лбу такой же круг. Теперь казалось, что он прожигает кожу.
Я шагнула к Пальмире:
— Что у нас на лбу? Ответь, прошу.
Я старалась говорить тихо, но Пальмира лишь настороженно огляделась, шикнула на меня и заставила встать у стены, рядом с остальными. Тут же отошла, будто боялась, что я вновь заговорю. Вперед вышел свободный имперец в темно-синей мантии. Щуплый с блеклыми жидкими волосами. Он оглядел шеренгу, заложил руки за спину:
— Рабыни, обувь долой!
Я видела, как девушки завозились, скидывая мягкие туфли. Мне ничего не оставалось, как последовать их примеру. И вот я стояла на гладком холодном камне. Босая, я чувствовала себя еще более беззащитной, и тело вновь сковало от панического страха.
Имперец окинул взглядом наши ноги, кивнул:
— Поднимите подносы.
У меня не мелькнуло даже мысли о том, что мы будем прислуживать за столом. Нет, тут что-то другое, что-то отвратительное. Что сказала Пальмира совсем недавно? Что я должна удержать этот проклятый поднос, что бы ни происходило. По крайней мере, не быть первой. Но что произойдет?
— Поднос!
Имперец уже стоял прямо напротив меня. Я вздрогнула всем телом, подняла руки, с ужасом понимая, что тяжесть стала почти неподъемной. Он взял из рук стоящего рядом раба высокую вазу лаанского стекла с тоненьким горлышком, из которого торчала срезанная форсийская роза с бархатными лепестками. Красная, как моя накидка. Свежайшая. Наверняка из того самого сада. Я с трудом преодолела инстинктивное желание понюхать цветок. Опомнилась. Как только донышко коснулось подноса, руки затряслись. Одно неверное движение — и ваза перевернется. Я ясно ощущала, как она едва-едва шатается на зыбкой поверхности. Значит, об этом говорила Пальмира — не уронить. Во что бы то ни стало — не уронить.
Я скользнула взглядом по остальным девушкам — у каждой на подносе стояла такая же ваза с красной розой. У некоторых в руках все уже ходило ходуном. Я собрала всю волю в кулак, напряглась, сжала пальцы вокруг проклятых подвижных ручек. Вдруг музыка стала громче, и я поняла, что открылась какая-то дверь. Я нашарила взглядом прямоугольник скупо подсвеченной темноты и увидела, как девушки, одна за одной, исчезают в дверном проеме. Мне ничего не оставалось, как следовать за ними.