Ленивое воскресное блюдце дня растянулось в серую, бесформенную субботу. За окном дождь стучал по стеклу монотонным, убаюкивающим ритмом, превращая мир в размытую акварель. Я лежал на диване, уткнувшись в потрёпанный сборник рассказов, который перечитывал в сотый раз, пока на экране телевизора бессмысленно шелестел какой-то старый черно-белый фильм. Его мерцающий свет и приглушённые диалоги были всего лишь фоном, белым шумом для моего одиночества.
Этот дом, доставшийся мне от бабушки, стоял на отшибе, в паре километров от ближайшей трассы. Тишина здесь была не просто отсутствием звука, а плотной, осязаемой субстанцией. Иногда я ловил себя на том, что прислушиваюсь к ней, и в эти моменты она начинала звенеть в ушах.
Именно сквозь эту тишину и шелест дождя до меня донёсся новый звук — настойчивый, влажный стук в дверь.
Я вздрогнул, отложив книгу. Никто не заглядывал сюда без предупреждения. Почтальон? Нет, в такую погоду и в такой час? Сердце застучало с тревожной частотой. Я подошёл к окну, отодвинул тяжёлую портьеру.
На крыльце, под жалким навесом, стояли двое. Мужчина и женщина. Они были молоды, возможно, чуть старше меня, лет тридцати. Выглядели они ужасно. Промокшие насквозь, одежда липла к телам, вырисовывая худые, почти истощённые силуэты. Вода стекала с их волос тонкими струйками, оставляя тёмные следы на сером дереве крыльца. Но больше всего меня поразили их лица. Не выражение страдания или отчаяния, нет. На их бледных, заострённых лицах застыла какая-то пугающая отрешённость, словно они шли сквозь мир, не видя его. А их глаза… большие, неестественно широко открытые, они смотрели прямо на меня сквозь мокрое стекло, не мигая.
Женщина, белокурая, с волосами, тёмными от воды, что-то сказала. Я не расслышал слов, но её тон был тихим, почти умоляющим.
Что-то во мне сжалось в холодный комок. Инстинкт кричал: «Не открывай! Не смотри в эти глаза!». Но над ним возвышалось воспитание, глупая, укоренившаяся социальная норма: нельзя оставить людей в беде, особенно в такую погоду. Они выглядели… безобидными. Потерянными. Голодными.
Я медленно, с ощущением, что совершаю ошибку, отодвинул щеколду и открыл дверь.
В дом ворвался запах мокрой земли, прелых листьев и чего-то ещё, сладковатого и неприятного, что я не мог опознать.
«Простите за беспокойство, — голос мужчины был глухим, монотонным, как скрип старого дерева. — Наша машина… сломалась. В километре отсюда. Мы шли под дождём… Можем ли мы войти? Просто обогреться?»
Они стояли на пороге, не переступая его, словно ждали формального приглашения. Вода с их одежды образовывала на крыльце лужицы.
«Конечно, — сказал я, отступая назад и подавляя дрожь в коленях. — Проходите. Здесь тепло».
Они переступили порог синхронно, как марионетки. Их движения были плавными, но в них не было естественной грации, скорее, механическая точность. Я захлопнул дверь, и звук щеколды прозвучал неожиданно громко, словно последний засов на крышке гроба.
«Я… я могу предложить вам что-нибудь горячее? Чай? Кофе? Суп есть», — пробормотал я, чувствуя себя нелепо хозяином в этой абсурдной ситуации.
Женщина повернула ко мне своё лицо. Её губы дрогнули в подобии улыбки. Это было жутко. Мышцы лица двигались, но глаза оставались прежними — пустыми, стеклянными.
«Мы были бы очень признательны, — сказала она тем же безжизненным тоном, что и её спутник. — Мы очень голодны».
Слово «голодны» прозвучало как-то уж слишком весомо, многозначительно. Не как просьба о еде, а как констатация фундаментального, извечного состояния.
«Хорошо, хорошо, проходите в гостиную. Садитесь. Я сейчас».
Они проследовали за мной, не оставляя мокрых следов. Я заметил это краем глаза и на мгновение замер. Пол был сухим. Я посмотрел на их промокшую до нитки одежду, на воду, капающую с рукавов, но на тёмном дереве паркета не было ни единой капли. Ледяной палец провёл по моему позвоночнику.
В гостиной они сели на диван, прямо перед телевизором. Их позы были идеально прямыми, руки сложены на коленях. Они не смотрели по сторонам, не изучали обстановку. Их взгляды были прикованы к мерцающему экрану, где всё так же шёл бессмысленный фильм.
Я поспешил на кухню, стараясь изо всех сил не бежать. Сердце колотилось где-то в горле. «Просто шок, — пытался я убедить себя, — они замёрзли, напуганы. У них стресс. От этого люди могут казаться странными». Но почему нет следов? Этот вопрос гвоздём засел в мозгу.
Я поставил чайник, достал хлеб, сыр, начал греть банку супа. Руки дрожали. Тишина в гостиной была зловещей. Оттуда не доносилось ни шёпота, ни скрипа дивана. Ничего. Словно там сидели не люди, а статуи.
И тут я вспомнил. Телевизор. Я оставил его включённым. Мне вдруг до смерти захотелось выключить этот идиотский фон, этот мерцающий свет, который так странно отражался в их неподвижных глазах. Мне нужна была тишина, настоящая, чтобы я мог думать.
«Чай почти готов! — крикнул я из кухни, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я просто выключу телевизор».
Я вышел из кухни и направился к гостиной. Они сидели всё в тех же позах, спиной ко мне. Экран телевизора был теперь заполнен не старым фильмом, а помехами — ослепительно белым снегом, который шипел и потрескивал. Я никогда не ловил на этой старой антенне ничего, кроме двух каналов, и уж точно не помех.
Я потянулся к кнопке на боковой панели старого телевизора, и в этот момент из динамиков вместо шипения раздался чистый, напряжённый до хрипоты женский голос. Он был полон такого неподдельного, леденящего душу ужаса, что я застыл на месте, как вкопанный.
«…ни при каких обстоятельствах вы не должны открывать дверь. Они не то, чем кажутся. И что бы вы ни делали, не позволяйте им войти… Повторяю, если вы слышите это, не открывайте дверь! Они находят дома в глуши, где никто не услышит… Они кажутся людьми, но это не так. Они пусты. И они голодны. Не кормите их! Ни в коем случае не…»
Голос оборвался на полуслове, захлебнувшись оглушительным, пронзительным визгом, который перешёл в привычное шипение помех.