Тишина в Обсерватории была не просто отсутствием звука. Она была материей. Плотной, тяжелой, отфильтрованной от случайных вибраций мира внизу. Воздух, пропущенный через дюжину серебряных и угольных мембран, пах озоном, холодной сталью и едва уловимой, стерильной горечью кристаллических накопителей, что мерно гудели в стойках вдоль стен. Их гул был настолько низок, что ощущался скорее давлением на барабанные перепонки, чем звуком. Это был пульс абсолютного, рукотворного порядка.
Здесь, на самой вершине Шпиля — центральной иглы Верхнего Города, пронзающей вечные туманы Артстусса, — не было окон. Обычное стекло было бы слишком уязвимым, слишком честным. Вместо него весь зал, от пола до потолка, представлял собой единую, бесшовную сферу из черного обсидианового стекла, внутри которой, словно плененная вселенная, медленно вращалась живая карта города.
Магистр Ордена Хранителей Печати стоял в ее эпицентре. Его фигура, затянутая в серый мундир без единого знака отличия, казалась якорем в этом море призрачного света. Его ранг не нуждался в нашивках; он был высечен в самой его осанке, в неподвижности его плеч, в том, как его ладони покоились на ледяной поверхности консоли управления, словно он держал руку на пульсе мира. Он не смотрел на город глазами. Он вслушивался в его магическое дыхание, и симфония Артстусса текла сквозь него, анализируемая и каталогизируемая с бесстрастной точностью хронометра.
Карта была чудом Порядка. Широкие, полноводные артерии магистральной магии лениво текли по проспектам Верхнего Города, их холодное, сине-зеленое свечение было выверено до идеальной геометрии. Это была магия корпораций, банков, власти — дисциплинированная, мощная и бездушная. Но стоило взгляду опуститься ниже, к основанию Шпиля, как картина менялась.
Там раскинулся Нижний Город. Лабиринт кривых улочек, горбатых мостов и туманных каналов, окутанный тончайшей, трепещущей паутиной из теплого, янтарного света. Это была бытовая магия, дикая и стихийная. Она рождалась из историй, рассказанных у камина, из скрипа старых половиц, из отблеска газового фонаря на мокрой брусчатке. Она была похожа на золотистую пыльцу, оседавшую на крышах и в темных подворотнях. Магистр видел в ней не очарование, а болезнь. Хаотичную, непредсказуемую заразу, которую Орден веками пытался локализовать, изучить и, в конечном счете, искоренить. Каждый день он стоял здесь, подтягивая ослабевшую струну, глуша фальшивую ноту. Он был не правителем. Он был врачом, а его пациентом был целый город.
И в этот самый момент, в выверенной до полутона мелодии, прозвучал диссонанс.
Это не был громкий, тревожный сигнал. Скорее, внезапный провал в звуке, крошечная пауза в городском сердцебиении, которую уловило бы лишь ухо настройщика. Взгляд Магистра, до этого рассеянный по всей панораме, мгновенно сфокусировался. Там, в портовом районе, в грязном сплетении доков и пакгаузов, одна из тысяч медовых нитей не просто потускнела. Ее свет был не погашен — он был съеден. В одно мгновение на месте теплого мерцания образовался прокол, точка абсолютной черноты, словно кто-то прожег карту раскаленной иглой. Вакуум.
Эта пустота была иной, чем стерильная тишина Обсерватории. Она была голодной.
На консоли перед Магистром медленно, словно проступая сквозь слой инея, проявился один-единственный символ. Спираль, закручивающаяся внутрь, в бесконечность. Ее геометрия была неправильной, вызывающей подсознательную тошноту. Сенсор, откалиброванный на поиск артефактов класса «Пожиратель». Он молчал сто двадцать лет. С момента последней Великой Чистки.
Магистр не шелохнулся. Каменное изваяние его лица не дрогнуло, но внутри что-то холодное и тяжелое пришло в движение. Это было раздражение. Не страх, нет. Раздражение перфекциониста, обнаружившего трещину в безупречном произведении. Он медленно поднял руку, кончики пальцев зависли в сантиметре от черной язвы на карте. Он не касался, но чувствовал, как она тянет к себе свет, тепло, саму ткань пространства.
Он активировал внутренний архив, его зрачки на долю секунды сузились.
«Старая Крепость. Руины на Северном Тракте. Объект 73. Утерян при обрушении Западного крыла во время запечатывания. Считался погребенным под сотнями тонн камня».
Недосмотр. Человеческий фактор. Энтропия всегда находит щель.
Он открыл канал прямой связи, его голос прорезал стерильную тишину Обсерватории, лишенный интонаций, словно текст, набранный на машине.
— Силас.
В ответ раздался лишь короткий статический щелчок, похожий на взвод курка. Это был знак внимания и готовности. Силас не тратил время на слова.
— Портовый склад номер четырнадцать. Контейнер семьдесят три-Б. Партия антиквариата. Внутри — объект класса «Пожиратель».
Магистр сделал паузу, его взгляд был прикован к черной точке, которая, казалось, начала едва заметно пульсировать, вдыхая окружающий свет.
— Проверить. Найти. Запечатать. — Три слова, три удара молота, три нерушимых ступени протокола.
Связь прервалась без подтверждения. Оно было не нужно. Силас был не просто его лучшим агентом. Он был продолжением его воли, скальпелем в его руке, способным вырезать любую опухоль с хирургической точностью. Порядок будет восстановлен. Магистр был в этом уверен.
Но уверенность — роскошь, доступная лишь тем, кто видит неполную картину.
Он не знал, что его скальпель уже опоздал. Что час назад у ворот того самого склада остановился дребезжащий грузовичок, пропахший сыростью и дешевым табаком. Что хмурый кладовщик, сплюнув на грязный асфальт, небрежно расписался в накладной, и двое грузчиков в засаленных робах выкатили на тележке пыльный деревянный ящик с выцветшей маркировкой. Ящик, который, согласно бумагам, содержал «книги и церковную утварь, не представляющие ценности».
Он не видел, как этот ящик погрузили в кузов, как грузовичок, фыркнув сизым дымом, влился в неспешный поток и растворился в туманных венах Нижнего Города. Он не знал, что содержимое ящика — невзрачная, ничем не примечательная книга в потрепанной черной коже, запертая на сложный потускневший замок — уже едет навстречу своей новой владелице. Прямо в лабиринт улочек Нижнего Города, навстречу той, кто случайно мог подобрать к нему ключ.
Мутный, разбавленный туманом свет едва просачивался сквозь засиженные пылью окна «Лавки Времени». Он ложился на пол тусклыми, серыми прямоугольниками, в которых, словно рыбы в стоячей воде, лениво плавали золотистые пылинки. Воздух был густым и слоистым. Первый, нижний слой пах сырой древесиной, щелочным мылом и мокрой тряпкой — это был мир Лины. Выше он сгущался в сложный букет из запахов воска, старого металла, пожелтевшей бумаги и чего-то неуловимо сладкого, как тлен дорогого бархата.
Лина стояла на коленях, методично, без лишней спешки, протирая вековые дубовые половицы. Ее движения были выверены: окунуть щетку в ведро с теплой водой, стряхнуть излишки, чтобы не навредить дереву, а затем водить ею по полу, следуя за изгибами древесного узора. Вода была лишь слегка мыльной. Слишком много щелочи могло съесть патину, тот благородный налет времени, который и составлял главную ценность этого места. Она работала молча, погруженная в ритм, в этот диалог с вещью, которая была старше прадеда ее прадеда.
— Гла-адишь, а не трешь! Опять гладишь! — раздался над ухом скрипучий, недовольный голос, похожий на треск рассохшегося стула. — Девка, да ты эту грязь в поры втираешь, а не вычищаешь! Жальче доски, чем хозяина!
Лина не вздрогнула. Она медленно закончила движение и, не оборачиваясь, ответила:
— Пыхтыч, если я буду тереть так, как ты хочешь, здесь будут не полы, а щепки. Этому дубу триста лет. К нему нужно с уважением.
— Уважение — это чистота! — пропыхтел голос. — А у тебя — леность! Я, поди, помню, как этот дуб еще желудем был! Его молнией чуть не спалило, а он выстоял! А ты его мыльной водичкой щекочешь!
Лина наконец повернула голову. На верхушке огромного резного шкафа, свесив крошечные, похожие на обмотанные паутиной сучки ножки, сидел он. Пыхтыч. Домовой «Лавки Времени». Он был ростом с хороший чайник, соткан из спрессованной пыли, клочков шерсти и старых снов. Его борода, похожая на выцветший мох, топорщилась во все стороны, а глаза-бусинки сердито сверкали из-под насупленных бровей.
— И часто ты с желудями разговаривал, пока они росли? — с легкой усмешкой спросила Лина, окуная щетку в ведро.
— Не твоего ума дело! — фыркнул Пыхтыч. — Я за домом слежу! А дом — это порядок! Чтобы ни пылинки лишней...
— ...кроме тех, из которых ты состоишь, — закончила за него Лина.
Пыхтыч насупился еще больше, отчего стал похож на колючий комок репейника.
— Это не пыль! Это… благородный состав! Субстанция времени! А ты со своей мокрядью весь мой покой нарушаешь. Давай, жми сильнее! Вот тут, у ножки комода, пятно от чьих-то слез, ему лет сто, не меньше! А ты его боишься!
Лина вздохнула и подползла к указанному месту. Действительно, там было темное пятнышко, въевшееся в структуру дерева. Она потерла его чуть сильнее, но без фанатизма.
— Это не слезы, Пыхтыч. Это чернила. И если я их выведу, хозяин снимет с меня половину зарплаты за порчу аутентичности. Так что пусть остаются. Как память.
Она поднялась, чтобы сменить воду, и обвела взглядом свое царство. «Лавка Времени» была не магазином, а скорее кладбищем забытых историй. Узкие проходы виляли между горами мебели, громоздившейся до самого потолка. Здесь стоял комод с инкрустацией из перламутра, в котором когда-то хранили любовные письма; рядом тикали, но никогда не показывали правильное время, дедовские часы в корпусе из мореного дуба — их маятник не отсчитывал секунды, а скорее вздыхал; на стенах висели портреты людей с застывшими, строгими лицами, чьи имена стерлись даже с обратной стороны холста. В углу высилась шаткая башня из книг в кожаных переплетах, пахнущих ванилью и тленом. Лина знала, что если вытащить одну, нижнюю, вся конструкция с недовольным стоном осядет, но не рухнет. Вещи здесь держались друг за друга, создавая собственную, хрупкую экосистему.
— Память, как же, — не унимался Пыхтыч, перебираясь по верхушке шкафа поближе к свету. — Беспорядок это, а не память! Вот при старом хозяине…
— При старом хозяине, — мягко перебила Лина, выливая грязную воду в ведро, — ты ворчал точно так же. Я читала его дневники.
Пыхтыч замолчал, уязвленный. Он спрыгнул со шкафа, и его приземление было совершенно бесшумным, словно на пол упал комок пыли. Он подошел к ножке стола, на которой сидел фарфоровый ангелок с отбитым крылом, и придирчиво провел по ней пальцем.
— Все равно трешь плохо, — буркнул он уже тише и, не дожидаясь ответа, шмыгнул в тень под старым буфетом, растворившись в полумраке.
Лина улыбнулась. Она снова опустилась на колени. Скрип щетки, запах мыла, ворчание домового и тихие вздохи старых вещей — это был ее мир. Простой, понятный и, как ей казалось, совершенно незыблемый.
Тяжелая дубовая дверь в дальнем углу лавки с натужным скрипом, похожим на старческий стон, поддалась, и Лина скользнула в узкий проем. Воздух здесь был другим. Если внизу он был пропитан пылью веков, то тут пахло только сыростью, затхлостью и холодной каменной кладкой. Под ее ногами заскрипела винтовая лестница, уводящая наверх, в ее личное пространство. Каждый шаг отдавался гулким эхом в тесной шахте. Ступени, стертые до глянцевого блеска ногами нескольких поколений, были скользкими и опасными, и Лина поднималась, инстинктивно прижимаясь к шершавой, холодной стене.
Наверху ее ждала еще одна дверь, тонкая и фанерная, с облупившейся краской. Она открылась беззвучно, впустив Лину в ее комнату. Это было чердачное помещение, скошенное с одной стороны крутым скатом крыши, в который было вставлено единственное, вечно заплаканное от конденсата окно. Комната была ее полной противоположностью лавке внизу. Здесь не было ничего лишнего, ничего старого, кроме самого здания. Узкая кровать, застеленная простым серым одеялом. Небольшой стол, на котором аккуратной стопкой лежали несколько книг — не антикварных, а дешевых, в мягких обложках. Рядом стоял стул и маленький комод с тремя ящиками, в которых хранилась вся ее жизнь.
Она села на кровать, и пружины жалобно скрипнули. Этот звук был частью ее тишины. Лина не помнила ни лиц родителей, ни тепла их рук. Ее память начиналась с холодных полов сиротского приюта, с казенной еды и ощущения вечной чужеродности. Она была девочкой, которая разговаривала сама с собой, вздрагивала от сквозняков, которых никто не чувствовал, и видела в углах то, чего не было. Годы шли, приют сменился чередой съемных углов и случайных подработок, где она научилась главному — быть незаметной.
Сон Лины был серым и тонким, как артстусский туман, и оборвался он не от света, а от щекотки. Раздражающей, назойливой щекотки в носу, словно кто-то вытряхнул прямо ей в лицо пыльный мешок. Она сморщила нос, пытаясь отмахнуться во сне, но щекотка переросла в зуд, и она сдавленно чихнула в подушку.
— А-пчхи! Вот! Слыхала? — раздался над самым ее ухом знакомый скрипучий голос. — Это не я! Это дом чихает! От пылищи, что ты развела!
Лина с трудом разлепила глаза. В мутном утреннем свете, пробивающемся сквозь заплаканное окно, прямо на ее подушке, в опасной близости от ее лица, сидел Пыхтыч. Он был еще более взъерошенным, чем обычно, и смотрел на нее с укоризной, как на главную причину всех мировых бед.
— Пыхтыч, — прохрипела она, отодвигаясь. — Это не дом чихает. Это ты чихнул мне прямо в лицо.
— Ложь и наговоры! — возмутился домовой, подпрыгнув на месте. — Я — дух порядка! А порядок от пыли не чихает! Он от нее задыхается! Вставай, лежебока! Солнце, небось, уже полнеба прошло, а у тебя под кроватью… да там новое семейство пауков успело родиться и умереть от старости!
Он ткнул крошечным, похожим на сучок пальцем в сторону темного пространства под ее кроватью.
— И не солнце, а туман, как обычно, — пробормотала Лина, садясь и свешивая ноги. Пол был ледяным, и она поежилась. — И под кроватью я убирала позавчера.
— Позавчера! — Пыхтыч всплеснул руками, отчего с него посыпалась невидимая пыльца. — Да за два дня в этом городе можно новый канал прорыть! А ты спишь! Дом стонет, доски скрипят от грязи, а она спит!
Лина поднялась, потягиваясь до хруста в костях. Вчерашний день, старичок, музыка и, главное, звонок дяди Палыча — все это казалось далеким сном. Реальностью были только холодный чердак и ворчливый домовой.
— Хорошо, хорошо, встала я, — сказала она, нащупывая ногами тапочки. — Доволен? Сейчас умоюсь и все протру.
— И углы! Углы не забудь! — не унимался Пыхтыч, семеня за ней. — В углах вся нечисть и копится!
Она вышла на лестничную площадку, и он тут же шмыгнул обратно в комнату, бормоча что-то про «современную молодежь» и «потерю традиций». Ванная комната, одна на весь этаж, встретила ее промозглым холодом и запахом сырости. Это было унылое помещение с потрескавшейся плиткой на полу и одинокой тусклой лампочкой под потолком. Единственным украшением была старая чугунная ванна на изогнутых львиных лапах, покрытая сеткой ржавых трещин.
Лина подошла к раковине с двумя медными, позеленевшими от времени кранами. Она повернула тот, что с красной точкой. Из крана раздался хриплый кашель, трубы в стене протяжно застонали, и наконец из него вырвалась струйка воды — сперва рыжая, с металлическим привкусом, потом чуть светлее. Лина знала, что Дух Ржавчины, обитавший в колене этой трубы, проснулся и недоволен. Она плеснула холодной водой в лицо, и сонливость отступила, сменившись бодростью.
Пока она чистила зубы, прислушиваясь к жизни дома, она услышала его. Тихий, протяжный вздох, донесшийся из сливного отверстия в раковине. Это был Шептун-из-Трубы, безобидный и очень печальный дух, который целыми днями вздыхал о протекшей воде и потерянных волосах. Лина сплюнула и тихо прошептала: «И тебе доброго утра». Вздохи на мгновение прекратились.
Она посмотрела на свое отражение в мутном, покрытом пятнами зеркале. Оно хранило призрачные отпечатки десятков лиц, умывавшихся здесь до нее. Из зеркальной глубины на нее смотрела молодая девушка с растрепанными темными волосами, серьезными серыми глазами и упрямо сжатыми губами. Взгляд был уставшим, но под этой усталостью уже разгорался огонек нетерпения. Сегодня будет поставка. Важная поставка. Новые истории, заключенные в старую бумагу. Она быстро ополоснула лицо, промокнула его жестким полотенцем и вернулась в комнату. Впереди был длинный день, и начинать его нужно было с уборки. Хотя бы для того, чтобы Пыхтыч от нее отстал.
Вернувшись в комнату, Лина взялась за веник. Пыхтыч, уже сидевший на верхушке ее комода, внимательно следил за каждым ее движением, готовый в любой момент издать критический писк. Она работала быстро и методично. Веник из сорго шуршал по деревянным половицам, поднимая в воздух облачка той самой «субстанции времени», из которой, по его словам, состоял домовой. Лина тщательно прошла по всем углам, вымела пыль из-под кровати и даже деликатно смахнула паутину с потолочной балки, пробормотав извинения в адрес ее невидимых строителей.
Пыхтыч молчал, что было высшей формой одобрения. Он лишь изредка хмыкал, когда находил ее работу удовлетворительной. Комната медленно наполнялась запахом чистоты — запахом влажной пыли и свежего сквозняка, который Лина впустила, приоткрыв окно. Она как раз собирала мусор на старый газетный лист, когда дисковый телефон на стене в лавке снова разразился своей дребезжащей трелью.
Лина вздохнула, оставила веник у стены и поспешила вниз.
— Опять этот твой громовержец, — проскрипел ей в спину Пыхтыч. — Покоя от него нет.
Трубка была холодной и тяжелой.
— «Лавка Времени», — произнесла она.
— Это я, — голос дяди Палыча звучал еще более хрипло и торопливо, чем вчера. На фоне слышались гудки машин и крики портовых чаек. — Лина, планы изменились.
Ее сердце екнуло. Неужели отменили?
— Поставку перенесли, — продолжил он. — В порту завал, не успевают разгрузить днем. Привезут вечером. В восемь.
— В восемь вечера? — переспросила она. Это было необычно. Все дела в Нижнем Городе замирали с наступлением темноты.
— Да, в восемь. Так что закрывайся как обычно, в шесть. Будет у тебя пара часов на свои дела. Чтобы к моему приезду была на месте, свежая и готовая к работе. Ночью придется повозиться, книги ждать не могут.
— Хорошо, дядя Палыч. Я буду ждать.
— Давай.
Гудки. Лина повесила трубку. Два часа. Два часа спокойной, тихой жизни между закрытием лавки и прибытием таинственного груза. Эта новость не расстроила, а скорее обрадовала ее. Вечернее время придавало предстоящему событию еще больше таинственности. Она сможет спокойно поужинать, почитать, поговорить с Винелем, когда тот зажжет свой огонь.
— Ну, чего встали, как на похоронах? Таскать надо! — прохрипел дядя Палыч, и облачко пара вырвалось из его рта. Он нетерпеливо махнул рукой водителю, который, недовольно буркнув что-то себе под нос, спрыгнул с подножки и полез в темный кузов.
Дверь лавки была распахнута настежь. Холодный свет фар грузовика безжалостно вырезал из темноты прямоугольник, заливая часть помещения мертвенно-белым сиянием. В этом свете пылинки, потревоженные сквозняком, кружились, как снежная метель. Запах выхлопных газов смешивался с ароматом старого дерева, создавая тошнотворный, противоестественный коктейль.
Водитель, кряхтя, вытолкал к краю кузова первый ящик. Это был грубый, сколоченный из потемневших от времени и соли досок короб, размером с небольшой сундук. От него пахло смолой, портовой сыростью и чем-то еще — застарелым, глубоким, как ил на дне канала.
— Давай, берись! — скомандовал дядя Палыч, подходя к грузовику.
Они вдвоем, он и водитель, подхватили ящик с двух сторон. Было видно, каких усилий им это стоит. Лица обоих покраснели, мышцы на шее дяди Палыча напряглись.
— Осторожней, олух! — рявкнул он, когда водитель чуть качнул свою сторону. — Это тебе не дрова! Тут история, понял?
Они медленно, шаг за шагом, пронесли ящик через порог и с глухим, тяжелым стуком опустили его на пол посреди лавки. Дубовые половицы под ним, казалось, прогнулись и застонали.
— Следующий! — не давая никому передышки, бросил дядя Палыч.
Второй ящик был поменьше, но, судя по тому, как его тащил водитель, не легче. Лина шагнула вперед.
— Я помогу.
Дядя Палыч окинул ее скептическим взглядом, но кивнул.
— Давай. Только без фокусов. Не урони.
Лина подхватила его с другой стороны, дядя Палыч взял на себя основной вес. Шершавые, занозистые доски впились в ладони даже сквозь рукава кофты. Ящик был ледяным, и этот холод пробирал до самых костей. Пока они несли его, дядя Палыч говорил вполголоса, скорее для себя, чем для нее:
— Каждая книга здесь… она пережила больше, чем мы с тобой вместе взятые. Пожары, наводнения, войны… Одну царапину сделаешь — цена вдвое упадет. А нам за них платить надо, и платить много. Так что не дыши на них лишний раз.
Они поставили второй ящик рядом с первым. Лина выпрямилась, чувствуя, как гудит спина. Она посмотрела на два этих молчаливых деревянных саркофага, и ее предвкушение смешалось с благоговейным трепетом.
Третий ящик был иным. Узкий и длинный, он больше походил на футляр для какого-то музыкального инструмента, чем на контейнер для книг. Он был сделан из более светлого, гладкого дерева и обит по углам потускневшими металлическими полосами. Его вытащили и поставили на пол с большей осторожностью. Звук, который он издал, коснувшись пола, был не глухим стуком, а плотным, сбитым «бум», словно внутри не было пустого пространства.
Дядя Палыч подошел к нему и провел рукой по его крышке, смахивая несуществующую пыль.
— А с этим, — его голос стал тише и серьезнее, — с этим как со стеклом. Поняла, Лина? Особая статья.
Он посмотрел на нее так, что Лина поняла — это не просто предосторожность. В его взгляде был намек на что-то большее. На тайну, которая была важнее, чем просто рыночная цена старых книг.
Водитель, уже не скрывая своего раздражения, выкатил четвертый ящик. Он был почти точной копией первого — такой же громоздкий, темный и грубо сколоченный. Но как только его край пересек невидимую линию дверного проема, Лину словно ударило током. Это не был физический разряд, а нечто куда более глубокое и тревожное.
Воздух вокруг ящика внезапно стал плотным, вязким, словно вода в нем застыла и превратилась в желе. Запах сырости и смолы, исходивший от него, был гуще, чем от других, и в нем появилась новая, тошнотворная нотка — запах стоячей воды в глубоком, темном подвале, запах мокрого камня, который никогда не видел солнца.
Дядя Палыч и водитель взялись за него, и Лина сделала шаг, чтобы помочь, но замерла. Ее «бытовое зрение», обычно спокойное, как гладь озера, вдруг покрылось рябью. Она видела не только дерево и гвозди. Она видела, как от ящика исходят едва заметные, серые, как пепел, эманации. Они не светились, как магия духов. Наоборот, они поглощали свет. Круг от торшера, попадая на доски, казался тусклее, его желтизна становилась грязной и немощной.
Ее сердце, которое она иногда в шутку называла «ведьминым», забилось не чаще, а наоборот — медленнее. Глухо, тяжело, словно его сжали ледяной рукой. Каждый удар отдавался в висках. Она почувствовала, как по спине пробежал холодок, но это был не холод сквозняка. Это был холод пустоты.
— Лина, чего застыла? — рявкнул дядя Палыч, напрягаясь под весом ноши.
Она моргнула, стряхивая наваждение. Физически она не чувствовала от ящика ничего, кроме холода дерева. Но все ее внутренние сенсоры кричали об опасности. Она шагнула вперед и взялась за край ящика. Прикосновение было странным. Дерево ощущалось не просто холодным. Оно было… мертвым. Не как старая, высохшая древесина, а как нечто, из чего высосали саму суть жизни.
Они донесли ящик до места и поставили его рядом с остальными. Лина отступила на шаг, не сводя с него глаз. Внешне он ничем не отличался от первого. Но она знала. Она чувствовала это так же ясно, как чувствовала присутствие Пыхтыча в комнате. Этот ящик был неправильным. Внутри него была не просто старая бумага. Внутри него спала тишина. Голодная, всепоглощающая тишина.
Последний, пятый ящик был совсем маленьким, скорее походил на шкатулку для драгоценностей. Его дядя Палыч вынес сам, бережно прижимая к груди. Он был сделан из темного, почти черного дерева и не издал ни звука, когда его поставили на пол. Но Лина уже не обращала на него внимания. Все ее существо было настроено на звенящую пустоту, исходившую от четвертого ящика. Он стоял посреди лавки, как черная дыра, как прореха в ткани ее уютного, понятного мира, и она с ужасом понимала, что именно ей предстоит заглянуть внутрь.