Глава 1. По сути своей являющаяся прологом, в которой повествуется о младенческих годах, отрочестве и юности ненаследного князя Вевельского

Глава 1. По сути своей являющаяся прологом, в которой повествуется о младенческих годах, отрочестве и юности ненаследного князя Вевельского

Родила княгиня в ночь…

…из семейных хроник князей Вевельских

Много позже, на семейном совете, состоявшемся шестого травня года четыре тысячи двадцать пятого от сотворения мира, было решено, что во всем виновата черная коза, с которой княгиня Вевельская имела неосторожность столкнуться на прогулке.

Откуда бы знать ей, девице благородного рода, половину жизни проведшей в тиши и уюте закрытого аглицкого пансиона в окружении столь же благородных и немочных девиц, что брюхатой бабе, ежели встретится ей на пути коза черной масти, надлежит трижды повернуться через левое плечо и, скрутивши кукиш, сунуть козе под нос. А для верности еще плюнуть, желательно, промеж рогов.

Иначе быть беде!

Выскочит из козьего уха дух-перевертыш, да и вселится в ребятенка.

- Глупости какие вы гово-г-ите, - прелестно картавя сказала княгиня. И поднесла к глазам надушенный платочек. – Гебенок пгосто в деда пошел.

Она вздохнула и, кинув взгляд на молчаливого супруга, лишилась чувств. Так, на всякий случай. Впрочем, пассаж этот остался незамеченным: к обморокам драгоценной Ангелины Тадеуш, князь Вевельский, привык. В данный момент его больше занимала не супруга, но новорожденный сын. Он рассматривал наследника в лорнет, то поднося его к младенческой макушке, кучерявой и вызывающе черной. Младенец лежал тихо, не сводя с отца пристального, чересчур уж внимательного взгляда, каковой новорожденным вовсе был несвойственен, хотя, признаться, познания Тадеуша Вевельского в новорожденных ограничивались исключительно теорией, но ведь разумному человеку и теории довольно для правильных выводов.

Знать бы еще, каковые выводы были правильны.

- Ах, - вздохнула, возвращаясь в чувство, княгиня и томным отрепетированным жестом прижала руку ко лбу.

Она была красива, светловолоса и синеглаза, и ни болезненная бледность, ни испарина, выступившая на высоком челе княгини, не портили этой красоты. Глубокие тени, залегшие под глазами, и те придавали взору глубину и отрешенность.

- Покажите его… - шепотом попросила она, и кормилица поспешила исполнить просьбу.

- В деда, опгеделенно, в деда… тот тоже был… бгюнетом, - княгиня откинулась на подушки.

Нет, допустим, князь Вевельский смутно припоминал, что дед его драгоценной супруги и вправду был черноволос, но горба, не говоря уже о хвосте, он точно не имел. Тадеуш закрыл глаза, надеясь, что упомянутая часть тела исчезнет. И открыл.

Не исчезла.

Младенец же смотрел по-прежнему строго, не моргая. И губенки поджал, точно не одобрял этакой родительской нерешимости. Из кружевных пеленок, в кои обрядили долгожданного наследника рода князей Вевельских, помимо лысенького хвоста и кучерявой головки выглядывали розовые младенческие пятки. И кулачки, сжатые крепко, словно ребенок вознамерился до последнего отстаивать свое право на хвост.

- Коза энто, - с уверенностью повторила кормилица, женщина простая, деревенская, взятая в дом по рекомендации. Она была дородна, белолица и имела дурную привычку щипать щеки, искренне полагая, будто бы румянец наилучшим образом свидетельствует об исключительном ее здоровье и молочности. – Хельмово отродье! А хвост… да того хвоста - топором разок тюкнуть.

Хвост она легонько сжала пухлыми пальцами, точно примеряясь. И младенец вздохнул, закрыл глаза и закричал.

- От же ж, даликатны, - восхитилась кормилица и для важности добавила: - Як пански цуцик…

Женщина взяла юного княжича на руки и, вытащив белую какую-то румяную с виду грудь, сунула ее в раззявленный рот.

- С рогами Маша, - глубокомысленно произнесла она, проведя по пуховым волосикам. – А все одно наша…

Младенца нарекли Себастьяном в честь того самого аглицкого деда, которого весьма кстати вспомнила панна Ангелина. Первый месяц его жизни ознаменовался чередой супружеских скандалов, кои, впрочем, сошли на нет после того, как приглашенный ведьмак раз и навсегда опроверг подозрения вдовствующей княгини, чем немало ее опечалил.

- Все одно, виновата она, - Катарина Вевельская вооружилась веером, нюхательными солями и чувством оскорбленного достоинства, которое требовало немедля удалиться из негостеприимного дома, где родной сын отвернулся от матери за-ради какой-то аглицкой девицы сомнительных добродетелей. Всякому известно, что воистину добродетельные девицы хвостатых младенцев не рожают.

…о приданом, оной девицы, немалом и более чем своевременном, она предпочла забыть.

- Ах, матушка, вам бы все виноватых искать, - Тадеуш Вевельский тешил себя надеждой, что обе женщины, с мнением которых он вынужден был считаться, когда-нибудь да найдут общий язык.

И заодно подскажут, как быть с наследником.

Мелькала трусливая мыслишка, что было бы весьма удобно, подтверди ведьмак матушкины опасения. Окажись Себастьян не родным сыном князя, тот получил бы развод или хотя бы возможность отказать ребенку в имени…

…а приданое оставить.

- Гебенок выгастет, - Ангелина Вевельская в волнении картавила более обычного и, откинувшись в кресле, утопая в розовых атласных подушках, коими ее обложили для пущего комфорта, мяла платочек. Пропитанная маслом мяты и лемонграсса ткань источала резкий аромат, который заставлял свекровь морщиться и с мученическим видом закатывать очи. – И быть может, хвост отвалится.

Глава 2. Где речь идет о женской злопамятности, девичьих мечтах и унитазах

Глава 2. Где речь идет о женской злопамятности, девичьих мечтах и унитазах

В жизненных реалиях Иваны-дураки встречаются куда чаще, нежели Василисы-премудрые.

Вывод, сделанный Евдокией Ясноокой, девицей купеческого сословия, на основании собственных наблюдений.

Девятнадцать лет спустя.

- Дуська! У него новая любовница! – вопль единоутробной сестрицы выдернул Евдокию из сна, в котором она, Евдокия Парфеновна Ясноокая, девица двадцати семи с половиною лет, едва не вышла замуж.

Открыв глаза и увидев знакомый потолок с трещиною, которую заделывали каждый год, а она все одно выползала, Евдокия выдохнула с немалым облегчением.

Приснится же такое! Замуж ей не хотелось. Вот совершенно никак не хотелось.

А спать – так напротив.

- Дуська, ну сколько можно дрыхнуть! – Алантриэль упала на перину. – Подвинься.

- Чего опять?

Евдокия с трудом подавила зевок.

…и в кого она пошла такая, совиною натурой? Известно в кого, в батюшку покойного, которого она помнить не помнила, но знала благодаря тому, что сохранился свадебная дагерротипическая карточка, еще черно-белая, но весьма выразительная. И глядя на него, Евдокия со вздохом обнаруживала в себе именно батюшкины черты. Парфен Бенедиктович, купец первой гильдии, был носат, невысок и обилен телом. Рядом с ним даже матушка, уж на что внушительной уродилась, выглядела тонкой, изящной. И свадебное платье из белой грани[1], купленной по сорок сребней за аршин – немыслимые траты, каковых любезная Модеста боле себе не позволяла – придавало ее обличью неизъяснимую хрупкость.

Хрупкость эта, пусть существовавшая исключительно на снимке, всецело отошла Аленке, на долю же Евдокии достались матушкина выносливость, упрямство и не по-женски цепкий ум.

Вот и куда ей замуж?

Спаси и сохрани, Иржена-заступница.

- Чего опять? – Евдокия все ж таки зевнула.

Рань ранняя… небось, только кухарка и встала. И Аленка с ее влюбленностью, чтоб ей к Хельму провалится, не Аленке, конечно, все ж таки сестра, хотя порой злости на нее не хватает, а влюбленности. Правда, другое дело, что Хельму хвостатому оная влюбленнась вовсе ни к чему, но…

Поутру мысли были путаными, что собственная коса.

- У него новая любовница! А вдруг он на ней не женится! – с надрывом произнесла Аленка.

- Кто и на ком?

Евдокия почесалась.

Спина зудела.

И бок… и неужели в перине клопы завелись? Вроде ж проветривали – Модеста Архиповна не терпела в доме беспорядку – и регулярно в чистку отправляли… а оно чешется… или не на клопов, а на Аленкину любовь реакция?

- Он! – Аленка воздела очи к потолку.

Понятно.

Он, который тот самый, чье имя Аленка стеснялась произносить вслух, существовал в единственном и неповторимом экземпляре.

- Не женится, - уверенно сказала Евдокия, давясь очередным зевком.

- Думаешь?

- Знаю.

- Откуда? – Аленка и в простой батистовой рубашке умудрялась выглядеть прелестно. Рядом с сестрицей Евдокия казалась себе еще более неуклюжей, тяжеловесной, нежели обычно. Хотя и не злилась на Аленку, она ж не виновата, что красавицей уродилась…

- Оттуда. Если на предыдущих не женился, то и на новой тоже… и вообще, выкинула бы ты из головы эту дурь.

Бесполезно просить.

Любовь – это не дурь, это очень даже серьезно в неполные семнадцать лет, а если Евдокия не знает, то это – от врожденной черствости….

…в том-то и дело, что знает, и про семнадцать лет, и про любовь, которая, непременно одна и на всю жизнь, и про то, что случается, если этой самой любови поддаться.

Евдокия вздохнула и глаза закрыла.

Не уйдет же.

Сестрица, как и все жаворонки, пребывала в том счастливом заблуждении, что и прочие люди, вне зависимости от того, сколь поздно они ко сну отошли, обязаны вставать вместе с солнцем и в настроении чудеснейшем… а если у них не получается раннему подъему радоваться, то исключительно от недостатка старания.

- У него каждую неделю новая любовница. И нынешняя ничем от прошлых не отличается, - пробурчала Евдокия. Аленка же, обдумав новость с этой точки зрения, сказала:

- Да… пожалуй что… но тут пишут… вот…

И статейку под нос сунула. Газетенка вчерашняя, из тех, которые маменька точно не одобрит, но Аленка маменькиного гнева не боится. Как же, только «Охальник» о ее великой любви и пишет… тьфу.

- Попишут и перестанут.

Аленка тряхнула светлой гривой и неохотно признала.

- Ты права…

Конечно, права… Евдокия всегда права… особенно в шестом часу утра, когда глаза слипаются. Аленка же, утешившись, уходить не спешила. В пустом сонном доме ей было скучно.

- И все-таки он не прелесть. Скажи, Дуся?

Глава 3. О шпионах, мздоимцах и секретных операциях

Глава 3. О шпионах, мздоимцах и секретных операциях

Назвался груздем – держись легенды.

Негласный девиз королевских акторов.

К своим пятидесяти трем годам Евстафий Елисеевич, выборный познаньский воевода, обзавелся обширною лысиной, которая по уверениям любезнейшей его супруги придавала обличью нужную импозантность, животом и бесконечными запасами терпения.

А как иначе-то?

Нервы, чай, не казенные. И медикусы, к которым Евстафий Елисеевич обращался редко и с превеликой неохотой, в один голос твердят, что батюшке-воеводе надобно себя поберечь. А не то вновь засбоит утомленное сердечко, да очнется от спячки застарелая язва, нажитая еще в те лихие времена, когда рекрут Евсташка жилы на службе рвал, пытаясь выше собственной, кучерявой головы прыгнуть. И ведь вышло же! Прыгнул. Выслужился.

Дослужился.

И сам государь, вручая Евстафию Елисеевичу синюю ленту с орденом Драконоборца, ручку жал, говорил любезно, что, дескать, такие люди королевству надобны. Очень эти лестные слова в душу запали… а все почему? Потому, что служил Евстафий Елисеевич не за честь, но за совесть. Злые языки поговаривали, что совести у воеводы даже чересчур много. И самому жить не дает, и другим мешает.

Да разве ж о том речь?

Злым бы языкам в это кресло, из мореного дуба сделанное, телячьею кожей винного колеру обтянутое, кажущееся и надежным, и удобным… да на денек-другой посидеть, в бумажках закопавшись, в попытках бесплодных усмирить акторскую вольницу, каковой сам Хельм не брат.

Тогда, глядишь, и примолкли бы.

Тяжко… что в животе – не надо было баловаться расстегаями уличными, но уж больно тяжело давалась Евстафию Елисеевичу диета, супругой прописанная, что на душе.

День предстоял сложный.

И желая оттянуть неизбежное, маялся Евстафий Елисеевич, натирая мягкой ветошью бюст Его Величества. Сие занятие успокаивало его еще с той давней поры отрочества, когда Евстафушка, третий сын старшего судейского писаря, оставался надолго в отцовском кабинете. Нет, ныне-то он разумел, что кабинет тот был просто-напросто комнатушкой с оконцем под самым потолком, но не было в мире места спокойней. Он любил и это окошко, и арочный потолок, с которого свисали полотняные ленты, пропитанные медовой водицей для привлечения мух и прочего гнуса, ежели таковому случится попасть в полуподвальное помещение, и самих мух, по-осеннему неторопливых, громких, и гладкие канцелярские шкапы, избавленные от виньеток, медных ручек и прочих ненужных кунштюков…

Обычной робости, каковая часто охватывает людей в местах присутственных, Евстафушка не испытывал. Напротив, все-то тут было знакомо. Упорядоченно.

И он радовался этому порядку.

Спешил помогать.

Батюшка же, утомленный работой, снимал очочки, протирал их чистым, хоть и латаным платочком, и щурился, глядя на сына. Приговаривал:

- Старательность – сие тоже талант. И не след его в себе губить.

Сам он, дослужившийся до старшего писаря, и не помышлял о работе иной. Он жил бумагами и младшим, поздним сыном, так похожим на дорогую Лизаньку. Оттого, глядя на него, и улыбался, скупо, сдержанно. И не вязалась эта улыбка с серым цивильным платьем.

Евстафушка же, спеша отца порадовать, пристраивался в уголочке, меж стопок со старыми делами, от которых сладко пахло архивною пылью, и делал уроки.

Учиться он любил.

И учителя хвалили Евстафушку не токмо за старательность и прилежность – а как иначе-то? – но и за тихий незлобливый норов.

Когда же последняя тетрадь отправлялась в портфель, отец кивал и открывал сумку, вытаскивал бутерброды, завернутые в утрешнюю газету. За день она успевала пропитаться маслом, а на белом хлебе оставались черные пятнышки типографской краски, но в жизни не едал Евстафушка ничего вкусней.

…и чай, который приносила Капитолина Арнольдовна, пучеглазая немка, служившая в присутствии судейским секретарем, был всегда крепок, темен и сладок до невозможности. Порой немка оставалась, рассказывая скрипучим хрипловатым голосом последние сплетни. Отец охал, качал головой и языком прицокивал… и завидя, что Евстафушка уже расправился и с чаем, и с бутербродами, он говорил:

- Иди-ка, сыне, уважь государя.

Казенный бюст в аршин высотой стоял на краю стола, повернутый к двери. И получалось, что каждый посетитель, кому случалось заглянуть в коморку старшего писаря, вставал пред суровым взором Его Величества Никея Первого.

Государь сиял, во многом благодаря ежедневным усилиям, каковые прикладывал Евстафушка, натирая бронзу мелким речным песочком да мягкою ветошью. Особенно ему нравилась высокая, солидная лысина, и государев массивный нос. А вот в усах застревал песочек. И Евстафушка мечтал крамольно, что однажды Никея Первого сменит иной государь, безусый, начищать которого будет проще, и мечтая, слушал краем уха голубиное воркование Капитолины Арнольдовны…

Наверное, они бы поженились, поскольку нравилась отцу Капитолина Арнольдовна, неспешностью своей, солидностью, неженской какой-то рассудительностью. И Евстафушка был бы рад этакой мачехе…

…не срослось. Подвело однажды старшего судейского писаря изношенное сердце. Ушел, оставив пустой стылую съемную квартирку, шкаф с тремя серыми пиджаками, полдюжины носовых платков да чиненное белье, которое по традиции отнесли в храм Иржены-заступницы.

Глава 4. В которой речь идет о превратностях судьбы и службы

Глава 4. В которой речь идет о превратностях судьбы и службы

Капитан знает все. Но крысы знают больше.

Наблюдение, озвученное в таверне «Морская крыса» старым боцманом, сменившим на своем веку три корабля и семерых капитанов.

Гавел Понтелеймончик дремал в кустах сирени. Оная наполняла тревожные сны Гавела тягучим ароматом, заставляя вздрагивать и крепче сжимать корпус старой камеры. Она давно нуждалась в починке, и собственное Гавела руководство не единожды намекала, что не след пренебрегать достижениями науки. Небось, новые «Никонсоны» изображение дают четкое, дальностью обладают немалой, да и крепкие, что немаловажно для «крысятника». Однако Гавел упорно хранил верность старенькой, купленной вскладчину еще «Канюше».

Он вздохнул, прижал нагревшийся корпус к щеке, и губы вытянул.

Снилась Гавелу прекрасная Лизанька, младшая дочь познаньского воеводы. И во сне Лизанька щурилась, улыбалась, кокетничая, и тянула белы рученьки к нему, к Гавелу, разглядев его тень по-за широкими плечами ненаследного князя. Надо сказать, что во сне Гавела присутствовал и он, мешаясь объясниться с Лизанькой. А ведь в кои-то веки покинула Гавела обычное его смущение.

И заикание.

И не краснел он, стесняясь мятой своей одежонки, неуклюжести своей, никчемности.

- Вон пошел, - сказал Гавел ненаследному князю, а тот, вместо того, чтобы исчезнуть покорно – нечего по чужим снам шляться – раскрыл красный коленкоровый рот и зашипел.

Тьфу.

И примерещится же такое!

Не князь, но полосатый матерый кошак вперил в Гавела желтые глазищи. Скалился. Шерсть дыбил. И шипел, этак характерно, с завываниями, видать, конкурента почуял.

- Брысь, - чуть уверенней сказал Гавел, отползая в кусты.

Надо же, задремал, разморило яркое весеннее солнышко… эх, скажи кому, не поверят… а если поверят, то призадумаются, не постарел ли старый «крысятник», не утратил ли хватку…

Кошак спрыгнул на траву и, задрав хвост, удалился. Ступал он гордо, точно князь.

При мысли о князе, настроение в конец испортилось. Нет, нельзя сказать, чтобы Гавел, бессменный «крысятник», не раз и не два приносивший родному «Охальнику» свежайшие сплетни, недолюбливал князя Вевельского.

Хотя да, и недолюбливал тоже.

Он потянулся, чувствуя, как ноет поясница. И плечи затекли. И ноги. И шея, и даже голова… и вот когда и кем так заведено, что одному в кабинете сидеть, а другому – под окнами караулить?

Вздохнул Гавел, погладив обшарпанный бок верной камеры.

Ею он сделал первый удачный снимок, еще не князя – наследника и княжича Себастьяна Вевельского, о котором в свете ходили самые престранные слухи. Недаром же родители спрятали наследничка в родовом поместье, мол, здоровье у младенчика слабое… ничего, нашел Гавел, пробрался, сумел моментец удачный поймать, хотя после выхода газетенки в свет и бит был неизвестными. Зато снимок горбатого хвостатого уродца, принес Гавелу законное место в штате «Охальника», сомнительного толка славу и деньги.

Правда, задержались они ненадолго… старуха, что б ей пусто было, никогда-то с деньгами управляться не умела. Только и ныла, все ей мало, все…

…сорок злотней просадила в три дня.

И еще претензию предъявила, мол, у других сыновья почтительные да при чинах, один Гавел в грязи копается.

Как есть в грязи.

Он и привык уже, притерпелся. Иная грязь, вон, и лечебной зовется…

Но все ж таки, видать, нынешний день был чересчур уж весенним, ясным, оттого и мысли лезли в голову нехарактерные. Опасные мыслишки… и обида застарелая голову подняла, расцвела колючим репейником. Как возможно такое, что одним все, а другим – ничего?

Почему Себастьяну суждено было князем родиться, а Гавелу – шестым и единственным выжившим сыном мелкого купца, в конец разорившегося?

Несправедливо!

И несправедливость толкала Гавела подобраться ближе. За прошедшие годы он сроднился с князем, который, если и догадывался о существовании Гавела, то с княжьей небрежностью допускал себе его не замечать. И это тоже было оскорбительно. Небось, иные клиенты, Гавела заприметив, начинали кричать, а порой и спускали охрану… а этот… смеялся только.

Однажды и пятеркой злотней пожаловал за статейку о собственных похождениях, мол, написано живо, занимательно. Князь присоветовал даже сочинительством заняться, мол, за это всяк больше заплатят, чем за пересказ сплетен.

Издевался, сволочь хвостатая.

А сирень ныне цвела пышно, поднимаясь до самых окон кабинета, в котором скрывался познаньский воевода. Сам по себе он был человеком скучным, в плане сплетен совершенно бесперспективным, чего не скажешь о старшем акторе…

…зависть?

А хоть бы и так. Да и то, разве мало поводов?

Себастьян Вевельский был богат.

А Гавел каждый медень считал…

Себастьян Вевельский был любим.

А Гавела отовсюду гнали, точно пса лишайного…

Глава 5. Дорожная, о знакомствах случайных и неслучайных попутчиках

Глава 5. Дорожная, о знакомствах случайных и неслучайных попутчиках

Я встретил вас. И все.

Краткий рассказ о жизни, которую трагически прервала ранняя женитьба.

За окнами вагона мелькали верстовые столбы, выкрашенные в белый колер. Гремели колеса, нагоняя дремоту, и Аленка, в кои-то веки утомившись говорить, отчаянно зевала, но держалась. Не то, чтобы вовсе ей не доводилось покидать Краковель и маменькин дом, скорее уж в силу характера своего неуемно-любопытного, каждую поездку она воспринимала как событие в обычно тихой жизни. Что уж говорить о том, если поездка не просто в деревенское имение, и не в соседний городок, где маменька недавно приобрела льнопрядильный заводик, но в Познаньск, где ее, Аленку, пусть и не ждут, но вне всяких сомнений примут с восхищением…

Оттого и пребывала она в немалом предвкушении.

Оттого с восторгом, с замирающим сердцем смотрела Аленка на подновленный Краковельский вокзал, на крыше которого поставили бронзовых крылатых дев. Свысока они взирали на суету, на широкие стальные ленты рельс, на перроны, на поезда и бурлящее, не способное замереть и на минуту, человеческое море.

- Не лови ворон, - пробурчала Евдокия, дергая младшую сестицу за руку.

Она-то, приземленная, вечно погруженная в собственные, Аленкиному пониманию недоступные, мысли, двигалась сквозь толпу, обходя и суетливых слегка растерянных приезжих, и грузчиков в синих мундирах дорожного ведомства, и важного полицейского, который больше дремал, нежели следил за порядком. Впрочем, завидев Аленку, полицейский приосанился. И с Евдокией раскланялся, самолично вызвавшись проводить панночек прямиком к вагону, благо, «Молот Вотана» уже подали.

Он стоял, черный и важный, поблескивая хромом, выдыхая клубы пара, которые каплями воды оседали на вороненых боках. От паровоза несло дымом, раскаленным железом, и суетились людишки, ныряли под черное его брюхо… ветер уносил угольную пыль, от которой не спасали ни широкополые шляпы, ни даже дорожные зонтики. Наверняка, платье пропитается, что дымом, что запахами.

Отвратительно.

Впрочем, сие обстоятельство никак не могло испортить приподнятого Аленкиного настроения.

Из будки поезда высунулся машинист в рыжей кожанке и, окинувши насмешливым взглядом толпу, закричал:

- Р-разойдись! Р-разворачиваться буду!

Всполошенными курами засуетились бабы, кто хватал корзины, кто – детей, которые не желали хвататься, но вырывались, норовя ускользнуть в толпе… прыснули из-под колес путейные… кто-то закричал, верно, опасаясь, что тяжеловесная туша «Молота» уже дернется…

…и тут же опомнились.

Машинист же хохотал, запрокинув голову, и смеялся так заразительно, что Аленка и сама не выдержала, улыбнулась. Это ж надо было придумать такое… разворачиваться…

На машиниста кричали.

Грозились кулаками и начальством, которое пряталось в скворечнике вокзала, верно, изнывая от жары… а ему-то все было ни по чем, он и куртку скинул, оставшись в латаной-перелатанной рубахе. Аленка еще бы посмотрела, но машинисту надоело слушать ругань и он исчез. Сама же Аленка отвлеклась на солидную красноносую лоточницу, которая шествовала по перрону, выкрикивая:

- Пирожки! Горячие пирожки! Два за медень…

Пирожки лежали румяными горбиками, аккуратными и аппетитными…

- Нельзя, - одернула Евдокия, прежде, чем Аленка успела медень достать. – Мало ли, с чем они… уличная еда опасна для здоровья.

Зануда.

Вот как она может так жить, все-то обо всем зная? И не было бы от одного маленького пирожочка беды… но Евдокии разве докажешь?

Хуже матушки.

Аленка вздохнула и, проводив торговку взглядом, повернулась к сестре. Старая дева?

Дева.

И старая, видать, от рождения старая, серьезная. А от излишней серьезности морщины появляются, Аленка знает, она читала об этом в «Женских новостях»… но скажи сестрице – только посмеется, мол, пишут всякие глупости, Аленка повторяет.

Тяжко с нею.

Вот и сейчас хмурится, разглядывая вагон. И что ей не по нраву? Хороший, первого класса, маменька не поскупилась…

- Офицеры в соседнем купе едут, - с неудовольствием пояснила Евдокия, глядя на четверку военных. – Уланы.

И что? Пусть себе едут, не высаживать же их… с Евдокии станется.

- Ладно, - решилась сестрица. – Как-нибудь…

Боится? Чего?

С офицерами даже веселей, а то как подумаешь, что два дня предстоит провести в компании Евдокии и папеньки, и враз тоска нападает. Нет, сестрицу старшую Аленка любила, но при том категорически не понимала.

Она ведь красивая, а как вырядится…

Платье это серое, из плотной рыхлой ткани, застегнутое на два десятка мелких пуговок. Не платье – панцирь, из которого Аленке сестрицу хотелось вытряхнуть. И шляпу с низко опущенными полями содрать. И перчатки нелепые кожаные, слишком мужские с виду, выкинуть.

…к нарядам Евдокия проявляла редкостное равнодушие.

Загрузка...