
Я привык жаловаться на свою жизнь менеджера: дурацкий офис, пятидневка и KPI по продажам. Вселенная, похоже, решила преподать мне урок по полной программе. Теперь мой «офис» — это вонючая курная изба XVI века, мой единственный KPI — не умереть с голоду или от побоев, а мой «начальник» — местный боярин, который смотрит на меня как на говорящую скотину.
Я, Фёдор Смирнов, бывший специалист по холодным звонкам, а ныне — бесправный холоп. У меня за душой нет ни магии, ни меча, только трезвый ум и знания, которые в этом жестоком мире кажутся безумием. Но я быстро обнаружил, что и в этом непростом времени есть своя карьерная лестница. Секрет роста не в умении махать топором, а в способности понять правила чужой игры.
Понял, что ты — всего лишь винтик в системе? Поздравляю, ты уже не холоп, а крестьянин.
Осознал,что информация — это настоящая власть? Добро пожаловать в приказные.
Каждое такое прозрение становится новой ступенькой,ведущей из грязи — прямиком в князи. Я нашел друзей, что ценнее злата, и встретил любовь в самых тёмных переулках истории. Я был свидетелем того, как в огне придворных интриг и трагедий ковался будущий грозный царь.
Но чем выше я поднимаюсь, тем громче в голове звучит один вопрос: какую цену придется заплатить за мое величайшее прозрение? Ту, что отнимет последнее? Или ту, что навсегда изменит душу?
Готовы ли вы пройти этот путь из тьмы к свету, теряя и обретая себя на каждой ступени?
Начните путешествие с первой книги трилогии.
Просыпаюсь я оттого, что всё тело онемело, словно его пережали прессом. Лютый холод, пробирающий до костей, оказывается куда эффективнее любого будильника. Я инстинктивно тянусь к одеялу, но пальцы натыкаются лишь на жёсткую, влажную от пота солому. Одеяла нет. Вместо привычной пижамы на мне висят какие-то тряпки, от которых несёт застарелым потом, дымом и чем-то звериным.
Я лежу не шевелясь, пытаясь продышать паралич ужаса. В кромешной тьме, едва разбавленной бледной полоской света из какого-то отверстия в стене, копошатся тела. Мы лежим, как скот в стойле, человек десять, а может, и больше. Воздух густой, которым невозможно надышаться, — вязкая смесь перегара, человеческих испарений и едкой вонючей простоты, топившейся где-то в углу. Курная изба. Смутное воспоминание из школьного учебника пробивается сквозь панику: дом без трубы, дым от печи выходит через маленькое окошко и впитывается в стены. Отсюда этот удушливый, коптящий душу запах.
Мысль, что это просто кошмар, рассыпается, как только я решаю пошевелить ногой и задеваю чьё-то спящее тело. Разносится сонный звериный рык, и я в полном шоке замираю.
Не успеваю я снова собрать в кучу расползающиеся обломки сознания, как дверь с грохотом распахивается, впуская внутрь серый, мокрый рассвет и коренастую фигуру.
— Подъём, твари окаянные! — орёт кто-то на том самом смутно знакомом языке, где сквозь древнерусскую основу я с трудом угадываю смысл: — Солнце всходит, а вы дрыхнете!
В следующее мгновение по моей спине, чуть ниже шеи, со свистом опускается плеть или кнут. Боль, острая и жгучая, заставляет меня взвыть и инстинктивно откатиться в сторону. Вслед мне поддали ещё два раза, уже по ногам.
— Встал, чёртово отродье, Фёдор! Чего распластался?!
Он знает мое имя. От этой простой мысли мне становится по-настоящему жутко.
Избоченясь от боли, я поднимаюсь. Мои «собратья» по несчастью — мужики с потухшими глазами и загрубевшими, как дублёная кожа, лицами — уже покорно, с понурыми головами, идут к выходу, охая и почёсываясь. Я вливаюсь в их строй, подгоняемый рычанием тиуна (позже я узнал, что это должность управляющего холопами).
Нас выгоняют на утоптанный грязный двор, окруженный бревенчатыми постройками. В воздухе ещё осталась прохладная, мокрая свежесть. Где-то вдали, за частоколом, виднеются поля и темная полоса леса. Хозяин, боярин Григорий Лукин, наблюдает за нашим построением с крыльца своей просторной двухэтажной избы. Это весьма упитанный мужичок с окладистой бородой и тяжёлым, пронзительным взглядом из-под густых бровей. На нём — длинный, подпоясанный кушаком кафтан, а в руке он перебирает костяные чётки. Он не говорит ни слова, но его молчаливое присутствие давит сильнее криков тиуна. А его толстая морда внушает куда больше страха, чем плеть управляющего.
В мои руки суют деревянную соху с железным наконечником, невероятно тяжёлую и неуклюжую. Мои коллеги, больше напоминающие животных, с привычной, отработанной за годы силой взваливают свои орудия на плечи и топают к полю. Их мышцы играют под рубахами, тела приспособлены к труду с рождения.
Я же, Федор Смирнов, менеджер по продажам с десятилетним стажем, с трудом волочу свою соху, спотыкаясь о кочки. Ладони, привыкшие к компьютерной мыши, мгновенно стираются в кровь о грубую древесину.
Поле просто огромное. Ветер пронизывает насквозь мои лохмотья. Я неумело пытаюсь повторить движения других: вонзить наконечник в землю, провести борозду. У меня получается криво, мелко, и я постоянно спотыкаюсь. Соха то и дело выскальзывает из окровавленных рук.
— Держи, чёртово отродье, ровнее! — Тиун неотступно следует за мной, и его плеть то и дело опускается на мою спину, уже разодранную в клочья. Все, кто говорит, что раньше было лучше, просто кучка идиотов.
И вот в один из таких моментов, когда я почти плача вытаскиваю соху из очередной кочки, меня накрывает.
Пять дней в неделю я жаловался. Жаловался, что мне надо ехать в душном метро до офиса. Жаловался на дурацкие KPI, на придирки начальника, на скучные совещания.Я ныл, что мне «приходится» сидеть в кондиционированном помещении, на удобном кресле, с чашкой горячего кофе, просто нажимая кнопки на клавиатуре. Я мечтал о «настоящей», «свободной» жизни.
Ирония судьбы столь чудовищна и зла, что я чуть не смеюсь прямо в лицо тиуну. Вот она, твоя «настоящая» жизнь, Фёдор. Добро пожаловать.
Мысль о том, что меня ищут, наивна. Кто? Начальник? Решит, что я наконец-то сорвался и уехал в Таиланд. Соседи? Не заметят. Маринка из «Магнита» — та самая кассирша, которой я покупал шоколадки «Алёнка» только ради того, чтобы она бросила на меня взгляд и вымученно, устало улыбнулась. Это был верх моего флирта, мой пик социальной жизни. Она, наверное, подумает, что я нашёл другой магазин. И на этом моя память в мире, который я называл «настоящим», канет навсегда. Здесь я ещё более ущербен, хотя, казалось, хуже просто некуда.
День растягивается в вечность. Спина горит огнём, руки стёрты до мяса, в глазах стоят слёзы от боли, унижения и бессилия. Я вижу, как работают другие холопы. Они не разговаривают, лишь изредка перебрасываются хриплыми, отрывистыми фразами. Их движения выверены, экономичны. Они не тратят лишних сил. Они уже смирились. В их глазах нет ни злобы, ни надежды — лишь тупое, животное принятие своей доли.
Обедом становится ведро какой-то мутной баланды с плавающими кусками репы и лука и краюхой чёрного, липкого и кислого хлеба. Мы едим, сидя на земле, зачерпывая баланду деревянными ложками. Я глотаю, почти не жуя, пытаясь заглушить спазмы в пустом желудке. Это худшая еда в моей жизни, но и лучшая, потому что другой нет.
К концу дня я уже почти не чувствую своего тела. Мыслей не остаётся вовсе, лишь смутный, посторонний внутренний наблюдатель фиксирует: «вот удар», «вот споткнулся», «вот боль».
Когда солнце наконец укатывается за лес и тиун кричит команду возвращаться, я, шатаясь, бреду обратно. Ноги подкашиваются, и я с завистью смотрю на спины других холопов, которые, хоть и уставшие, идут твёрдой, привычной походкой.
Следующие несколько дней слились в одно сплошное пятно боли, вони и животного страха. Я превратился в инструмент: подъём под пинок, баланда, поле, соха, удар, поле, баланда, сон в беспамятстве. Мой мозг, которым я так гордился, отключился. Он просто не знал, что делать с реальностью, где единственная доступная опция — «страдать».
Но человек ко всему привыкает. Даже к аду. Особенно если альтернатива — смерть.
Раньше я был тем ещё занудой, но это только потому, что было над чем потешаться. В этой реальности не смешно было никому, а меня за колкость ждало три удара плетью или того хуже.
Постепенно ужас начал отступать, уступая место зарождающейся стратегии.
«Так, Смирнов, соберись. Ты же не животное. У тебя есть IQ, чёрт возьми. Пусть и потраченный впустую на составление отчётов по CTR. Это чего-то да стоит».
Я начинаю лихорадочно перебирать знания из прошлой жизни в поисках спасательного круга.
Электричество? Ха-ха. Я с трудом припоминаю некоторые понятия из школьных учебников, вроде закона Ома, на этом всё.
Порох? Смешиваем серу, селитру, уголь… Пропорции? Правда, у меня в имуществе и одежды-то нет, как и свободы для поиска.
Антибиотики? Плесень на хлебе? Хлеб был, и именно он, кислый и подгнивший, скорее станет источником неприятностей, чем спасением.
Отчаяние накатывает с новой силой. Я тут просто дикарь с айфоном, застрявший в каменном веке. Последний оплот цивилизации мне приходится выбросить в реку. Севший гаджет едва ли будет полезен, а вот подтолкнуть народ к тому, что я окаянный, весьма способен. Все мои знания не нужны здесь. К тому же, я физически не гожусь для тяжёлой работы. В той жизни красавцем не был, а тут ещё и воняю.
И тут мой взгляд падает на зарубку, которую я сделал на рукоятке сохи, пытаясь вести счёт дням. Письменность. Вот оно! Я умею писать! В мире, где 99% населения безграмотно, это суперсила.Я представляю, как поражаю боярина Лукина своими навыками письма и знанием Excel.
«Ваша светлость, я предлагаю оптимизировать оборот репы, построив диаграмму Ганта!»
Вспоминаю также свой «каллиграфический» почерк и понимаю, что шансы быть сожжённым повысятся. К тому же я едва разбираю, какое именно ругательство на меня летит, а тут вдруг писать.
Но мысль, что это может быть полезно, упрямо не хочет покидать голову. Я решаю пока отступить и дать идее настояться.
Тем временем кашель моего соседа по соломе, того самого, звук которого стал моим ночным кошмаром, усиливался. Теперь это не просто кашель, а какой-то булькающий, хриплый стон о помощи. Зовут мужика, кажется, Степан. Он молчаливый, покорный и, видимо, обречённый. Каждую ночь я лежу и слушаю, как он задыхается, молясь всем богам, которых не знаю, чтобы не заразиться. Мои медицинские знания ограничиваются тем, чтобы украдкой мыться в речке. И то, кто-то из моих товарищей, заметив это, растрепал остальным, и теперь меня называют «Федька-дурачок».
Желание сбежать зудит занозой. План «Беги, Форест, беги» созревает сам собой.
Однажды утром, когда нас гонят на поле, я всматриваюсь в лес. Там есть река с рыбой, я знаю, костёр разводить умею. Первобытные справлялись, едва ли я глупее. Правда бьёт с размаху — мы в России, а не в Африке, и в «трусиках и бусиках» здесь не побегаешь. Нужно добыть шкуру. Но я со своими навыками скорее стану котлетой, чем обзаведусь даже скромной пушниной.
Мой энтузиазм убавляется ещё больше, когда я вижу, как один из холопов, Потап, тот, что покрепче, неудачно шутит про сына тиуна. Наказание настигает громилу молниеносно. Его не просто выпарывают, ему подрезают сухожилия на ноге. Теперь он волочит ступню и обречён на самую грязную работу. Побег с моей физической формой? Даже страшно представить объём выгребной ямы, которую меня заставят чистить.
Мы идём на поле, и я украдкой рассматриваю своих коллег, вернее, женскую их половину. Радует глаз, что худоба у них «в моде», и от толстух в лосинах отдыхают глаза. Но и в худобе не видно женских прелестей, барышни прям физическое воплощение слова «чахотка».К тому же от тяжёлой работы в тридцать лет красавицы уже стали дряхлыми старухами. Мне самому было тридцать, но, судя по отражению в речке, я всё ещё молод. Хотя по местным меркам мне может быть и шестнадцать. Вспоминаю губастую красотку Маринку из "Магнита", которая неустанно крутила жвачку на языке. Ох, как я когда-то мечтал проводить её до дома!
И тут это случается.
Мы только начинаем работу. Степан, мой кашляющий сосед, делает очередной заброс сохи. И вдруг он останавливается и, задыхаясь, хватается за грудь. Падая, бормочет что-то невнятное и угасает навсегда.
Все замирают. Тиун подходит и грубо переворачивает почившего ногой.
— Доходяга, — с раздражением бросает он. — Кончился. Двое, в болото его. Остальным — работать!
Подходят двое холопов, берут Степана за руки и за ноги и, не выражая никаких эмоций, тащат его тело к лесу, к зловонному болоту на окраине поля. Я никогда не видел смерть настолько нагой, что это повергает в шок.
Во мне что-то обрывается. Весь мой накопленный страх, отчаяние, ужас вырывается наружу истерикой.
Я хохочу неестественно громко, рыдая одновременно.
— В отчёте по KPI не забудьте списать! — выкрикиваю я на чистом русском, захлёбываясь смехом и слезами. — «Потеря одного рабочего инструмента. Срочно внести в реестр покупку нового».
Тиун замирает и медленно поворачивается ко мне. Его лицо искажается от звериной злобы.
— Ты чего, урод, орёшь?
— Он просто был изготовлен в Китае! — продолжаю я, не в силах остановиться. — Где-то в подвале!
Плеть вовсю свистит. Но на этот раз боль какая-то далёкая. Я смотрю на лицо тиуна, на его перекошенные злобой черты, и вижу в нём не человека, а тупого зверя, что властвует над зверем поменьше.
«Они даже не понимают, что творят, — проносится в голове. — Они не злые. Они непрошибаемо глупые и совладать с ними куда сложнее, чем с разумными». Я теперь смотрю на подвиги революционеров по-новому.
Я просыпаюсь от стойкого неприятного запаха. Вчера из-за моего приступа всех холопов хорошенько выпороли, и, видимо, в отместку кто-то из «коллег» помочился на мою солому. Тряпьё тоже промокло, а другой одежды у меня нет. Хорошо, что я проснулся затемно. Выгребаю испорченную солому и прячу подальше за избу. Себе стелю солому Степана — опасно, учитывая причину его смерти, но выбора нет. У меня есть немного времени, чтобы сбегать к реке и прополоскать тряпьё. Придётся работать в мокром, но это лучше, чем оставить всё как есть.
Река ледяная, и мне приходится натягивать мокрую одежду на озябшее тело. Пока я вожусь со шнурками, к реке кто-то спускается. Оборачиваюсь и вижу юную девушку. Видимо, не ожидая увидеть мужика у реки, она замирает и думает бежать обратно.
— Не бойся.
Девушка продолжает пятиться, затем приглядывается ко мне и начинает медленно подходить.
Я дрожу так, что отчётливо слышится стук моих зубов. Я вижу в глазах незнакомки жалость. О да, мне прекрасно знакомо это чувство. Именно его я обычно вызываю у дам.
— Не уходи, я сейчас, — девушка оставляет коромысло с вёдрами и убегает.
Если тиун заметит, что меня нет, боюсь, повторю судьбу Степана. Но продолжаю ждать. Вскоре она появляется со свёртком в руках.
— Вот, — протягивает мне запыхавшаяся незнакомка, видимо, бегом бежала.
— Спасибо, — киваю я и смотрю в сторону горизонта. Кажется, стало светлее, и мне пора возвращаться.
Девушка застывает рядом со мной, видимо, не понимая, что делать дальше.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я, начиная развязывать рубаху.
Она смущается и поворачивается спиной. Уже и не жду, что девушка ответит, как слышу робкое:
— Милка.
— Спасибо тебе, Милка, ты меня очень выручила, — говорю я, натягивая штаны. Сменную одежду забираю с собой, лишним не будет. Вечером придумаю, где её сушить. — Извини, но теперь мне нужно бежать. Кстати, я Фёдор! — кричу я ей уже с пригорка и продолжаю бег к своей избе.
Я всё жду, что этот кошмар кончится, что я проснусь в своём тёплом доме, который раньше считал клоповником, пойду работать в офис. Но изо дня в день я встаю на рассвете и до заката гну спину в поле. Я уже хорошо понял: будешь выделяться — получишь наказание от своих же.
Руки мои загрубели, мышцы окрепли, и теперь тиун бьёт меня не каждый день, а лишь изредка — для профилактики или по плохому расположению духа. Я научился латать одежду и обувь. А также теперь в конце дня не просто валюсь с ног, а пробираюсь до дома крепостных и смотрю, как хлопочет по хозяйству Милка. После той встречи у речки мы больше не разговаривали. Она замечала меня у забора, краснела, но ближе не подходила.
Мне необходимо понять, какой год, но вымоченная солома стала напоминанием не совать свой нос дальше поля. Всё, что мне остаётся, — это подслушивать разговоры других холопов или тиуна.
И вот однажды мне везёт. Емеля и Прокопий, самые смышлёные (то есть менее похожие на бродячее зверьё) холопы, за чашкой баланды обсуждают местные политические новости.
«Слыхал, опять Глинские у власти шастают, при малолетнем-то князе...» — Емеля осуждающе качает головой.
Прокопий ворчит в ответ: «Опять денежку новую гонят, опять полтину ломать...»
Я пытаюсь собраться с мыслями, но в голову то и дело лезет учительница истории Ирина Алексеевна, которая повторяла: «Знать историю своей страны обязан каждый гражданин».
Ох, как же ты была права. Копаюсь в памяти и складываю обрывки того, что удалось увидеть: быт, обычаи, одежда. Малолетний князь. Точно!
Это ведь история Ивана Грозного! Значит, сейчас примерно XVI век. А Глинские — это его родичи. Кто же был регентом при князе Иване? Логично предположить, что мать. Как же её звали?
Друзей среди холопов у меня не появилось, поэтому поговорить напрямую мне не с кем. Я немного освоился в местном наречии и уже отлично понимаю смысл сказанного.
Тиун и вовсе прозвал меня «дурачок Федька», и откровенничать со мной вряд ли станет. Может, заговорить с Милкой?
Отправляюсь к уже знакомому мне дому, но Милки на улице нет. Слышу гулкое позвякивание. Поворачиваюсь: это худющая, как тростинка, в выцветшей понёве девушка горбится под тяжестью коромысла.
Подбегаю к крестьянке, готовый подставить своё плечо:
— Позволь, помогу, — протягиваю руки к коромыслу.
Смотрю на зазнобу, но у той расширяются глаза от ужаса, и смотрит она куда-то мне за спину.
— Отойди, окаянный! Сгинь! Холопу негоже с добрыми людьми знаться. От тебя, как от чумного, шарахаться надо! — это подоспел отец семейства с увесистой палкой в руках.
— Я только помочь хоте... — не успеваю я договорить, как палка уже ходит у меня по спине.
Бегу в свою избу с ужасным осознанием. Я не просто раб, я изгой среди изгоев. Вскоре лежу на своей соломе, разглядывая копчёный потолок.
«Чтобы выжить, мало понять систему. Чтобы подняться, нужно заслужить доверие. Или хотя бы не вызывать отвращения. Я был никем в своём мире, и я — никто здесь. Чтобы изменить свой статус, нужно сначала изменить то, как на тебя смотрят. Сначала я должен перестать быть для всех «окаянным холопом». Я должен стать человеком в глазах других. Но как?»
Посреди ночи я просыпаюсь от шёпота за дверью. Наконец-то мой чуткий сон пригодился. Прислушиваюсь:
«...нельзя больше медлить. Лукин дознается...»
И тут я понимаю, что мои соседи не такие уж простаки.
Сон окончательно отступает, и я решаюсь выйти к заговорщикам. Дверь тягуче скрипит, выдавая моё присутствие. Емеля, Прокопий и ещё двое холопов, что стоят поодаль, разом оборачиваются на звук. Замечаю, как Емеля сжимает в кулаке увесистый булыжник.
— Ты чего тут, Федька-юродный? Подслушивать вздумал? — его голос низок и опасен.
— Слыхал про Лукина... Боитесь, он про вашу затею с гумном проведает? — выдавливаю я, стараясь не выдать страх перед этими дикарями с натренированными на убийство кулаками.
— Какое гумно? Мы про... — начинает было Прокопий.
— Молчи! — резко обрывает его Емеля. — Он не в своём уме, бает, кто в лес, кто по дрова.
— А я думал, вы, как вольные казаки, на Хопёр собрались, — вставляю я, понимая, что Степан Разин тут ещё и на горизонте не появится, но надеясь на их невежество. — Земли там вольные, казаки беглых в обиду не дают. А тут вас по лесам с псинами искать будут, а там — степь, конь да сабля.
Вижу, как в их узколобых, но хитрых головах зашевелилась дума о настоящей воле. А в моей голове тем временем выстраивается план — тёмный, циничный, но единственно верный.
Как я понял, эти болваны собрались поджечь гумно с хлебом. Мелкая, бессмысленная диверсия, за которую их вздернут на дыбе или попросту казнят. Их план стопроцентное самоубийство. Мой план поможет выжить хотя бы мне. Я сыт холопьей жизнью по горло.
«Что ценит Лукин? — размышляю я, глядя на их тупые, одухотворенные злобой лица. — Власть и имущество. Значит, мне нужно не поджечь его добро, а «спасти». Ценой жизни этих идиотов, они и так обречены. А я не должен упустить единственный шанс на выход».
«Тварь я дрожащая или право имею?» — истерично проносится в голове отрывок из школьного романа. Хрюкнув от нервного смешка, я зажимаю ладонью рот. Хотя едва ли кого удивило бы, что Федька-дурачок давится от смеха без какой-то на то причины.
— Давайте обождём, покуда Лукин в отъезд не соберётся, — предлагаю я, стараясь вложить в голос подобострастие, — чтобы следы замести...
— Ты не с нами, юродивый! — Емеля грубо толкает меня в плечо. — И держи язык за зубами, а не то... — Он демонстративно сжимает тот самый булыжник. Но в его глазах я успеваю прочесть проблеск здравомыслия — моё предложение он принял к сведению.
Утром жизнь возвращается в свое привычное, убогое русло. Просыпаюсь, словно скот в загаженной соломе, и под залихватский мат тиуна отправляюсь пахать. Руки работают сами собой, а голова тем временем занята настоящей работой. Так проходит несколько дней, покуда Лукин не собирается в гости к соседу-вотчиннику.
Ночью я не сплю, зная, что сегодня всё решится. Наконец вижу, как Емеля с сообщниками поднимаются, стараясь не шелохнуться. Выждав, выползаю следом и, убедившись в тишине, пулей лечу к избе тиуна.
Стучу дрожащей рукой, пока дверь не отворяется, предваряя поток обещаний отправить меня на тот свет.
— Пан, — начинаю я, запинаясь, — повинную голову меч не сечет... Слышал я, холопы зло умышляют. Гумно с хлебом поджечь хотят, покуда вы отдыхаете. Не ради себя молчу... Боюсь, огонь на усадьбу перебросится, боярину урон будет.
— Чего раньше молчал, уродец? — тиун говорит тихо, а значит, испуган сильнее, чем зол.
— Боялся... Отродья те порешить грозились! — лгу я, глядя ему в ботинки. — Но верность барину — это единственное, что имею.
Всё происходит на удивление стремительно. Тиун с парой дюжих дворовых ловят заговорщиков с поличным. До возвращения Лукина их запирают в холодном амбаре.
Я возвращаюсь в курную избу. Ещё четыре соломенных места опустели. Ложусь на своё, растирая по щекам нескончаемые слёзы. «Люди... — думаю я. — Такие же несчастные, как и я. И я их предал». Чувство неправильности происходящего точит изнутри, грызёт, словно крыса.
Лукин по возвращении собирает всех на дворе, и я знаю — для чего. Не могу унять дрожь, пряча мокрые ладони в складках своей холщовой рубахи.
— Сии окаянные дерзнули посягнуть на моё добро! — гремит боярин. — Ныне вы все узрите, какая кара ждет бунтовщиков!
Замечаю за спиной тиуна мрачную фигуру в чёрном — палача. Холопы что-то безропотно бормочут, кто-то кричит в ярости, но всех их ждёт топор. Я вздрагиваю от каждого глухого удара, повторяя про себя, как заклинание: «Они были обречены... они были обречены...»
Когда всё кончается, на ватных ногах пытаюсь улизнуть, но на плечо мне ложится рука тиуна.
— Федька, барин тебя кличет. Не мешкай.
На непослушных ногах я бреду в горницу.
Боярин сидит за столом, поднимает на меня испытующий взгляд.
— Сказывали, ты дурачок. А ты, выходит, с понятием. Верный. Такие мне и надобны.
Я молчу, уставившись в щели между половиц, сжав кулаки так, что ногти впиваются в ладони.
— Холоп-доносчик — что пёс цепной, — боярин встаёт и медленно прохаживается по горнице. — Полезный, но подлый... А всё ж таки полезный. С сего дня будешь не на пашне. Определяю тебя при конюшню. Дерьмо убирать, сено носить. Место спокойное, и харчиться будешь с конюхами. Ступай.
Я выхожу, и до меня доходит: всё получилось. Жизнь при конюшне — не чета прежней. Но радоваться почему-то не хочется. В ушах до сих пор стоит тот самый глухой звук топора.
Теперь я смотрю в потолок не через дымовую завесу, и подо мной не только сено, но и крепкие полати. Но радости я не испытываю. Встреча с конюхами не стала радушной. Мужики встретили меня молчанием и осуждающими взглядами.
«Доносчик». Этого и не требовалось произносить вслух — глаза всё говорили.
В новой избе непривычно тепло и по-своему уютно. Вместо смрада немытых тел и копоти — запах кожи, сена и совсем немного лошадиного навоза. Размеренное дыхание животных вместо кашля холопов должно убаюкивать, но упрямый мозг из раза в раз рисует лица Прокопия, Емели и Степана. Словно в смерти последнего тоже виноват я.
Лукин — барин богатый, и конюхов у него на службе целых четверо. Мне даже выдали новую, почти приличную одежду — посконную рубаху и порты, не пропитанные насквозь чужим потом. Меня допустили лишь до смены лошадиных подстилок, я выгребаю навоз из стойла в стойло. Работёнка не тяжёлая, да в тепле. Интуиция подсказывает, что к лошадям лучше не подходить сразу, а сперва понаблюдать.
Вместо жидкой баланды нас кормят густой кашей с салом, и я уже начинаю подумывать, что всё не так уж и плохо.
«Вот так, Фёдор. Теперь и дерьмо выгребать — благо», — ехидничает внутренний голос.
Конюхи со мной не водятся, и я решаю не лезть на рожон. Изо дня в день я упорно выполняю свою работу, молча ем в одиночестве и отправляюсь спать.
К дому Милки после «инцидента» я не хожу. Я не из настойчивых, да и спина хорошо запомнила тяжесть отцовской палки.
В один из дней, сидя чуть ближе к товарищам по труду, я невольно подслушиваю их разговор.
— Жениться бы тебе, Семён. Парень ты толковый, барин дозволит.
— Да кому я сдался-то? — усмехается Семён.
— А вон у Мироновых, у Онисима, дочурка Милка — девица на выданье. Ладна, статная. Ужо шестнадцатый годок пошёл, замуж пора.
— Чай, сам-то не женишься, Тихон?
— Ты мою рожу-то видел? — хохочет Тихон. — С такой харькой разве что кобылу пугать, а не семью заводить!
Разговор льётся дальше, но я уже не слушаю. Милке нет и шестнадцати? Ребёнок. Хотя я так и не выяснил, сколько мне самому и считают ли тут вообще возраст холопов. Тощая, почти прозрачная девушка с большими синими глазами и русой косой упрямо не хочет покидать голову.
Я продолжаю усердно выгребать за лошадьми, делая вид, что мне всё нравится. Хотя, признаюсь, так и есть. Меня никто не бьёт. Вообще никто. Скажи мне месяц назад, что это будет меня радовать, я бы рассмеялся говорящему в лицо.
Сплю я всё ещё плохо. Прокопий и другие холопы являются мне каждую ночь, едва опускается темень.
«Вот уж не ожидал, что ночами буду думать о мужиках», — иронично стараюсь я прогнать слёзы, которые по-прежнему душат меня, едва я остаюсь один.
Слабак. А слабакам не выжить.
И вот в один из дней ко мне подсаживается Тихон, негласный атаман конюхов.
— Ты немой, что ль, доносчик? — начинает он диалог с подкола.
— Нет. Да разговаривать не с кем было, — отвечаю, стараясь не выдать надежды.
— Поступил ты подло, окаянно подло. А работник — ладный. Любо, что под ногами не путаешься.
Молчу, жду, что скажет дальше. Не просто же так он здесь.
— Я — Тихон, — протягивает мне руку здоровяк. — А это — Семён да Матвей. — Мужики кивают, и я им в ответ.
— Я Фёдор. И я не доносчик, — рискую исправить своё положение.
— А по что своих-то выдал? — Тихон смотрит на меня в упор, и в его глазах не злоба, а ожидание. Ждёт объяснения.
— А свои ли они? Подожгли бы гумно — влетело бы всем холопам. Их казнили, а другим жить стало бы ещё невыносимее. Их смерть в любом случае случилась бы, а другие-то тут при чём?
Стараюсь говорить убедительно, будто это и была моя цель. Но Тихон не холоп, поумнее будет.
— Ну да, стало быть, о других печаловался, — ехидно хмыкает здоровяк.
— О себе, а потом уж и о других. Не враги мы, Тихон. Одному делу служим. К чему нам вражду водить?
Тихон почесывает бороду, размышляет. Я решаюсь и гляжу ему прямо в глаза:
— Вся наша служба — барину. Он к нам добром, и мы к нему. Это я и сделал.
Тихон машет рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
— Ишь, какой прыткий... Ладно, Федька, иди к нам, с нами харчись.
Меня принимают в круг, и между нами зарождается первый росток чего-то, отдаленно напоминающего дружбу. В моём мире у меня не было друзей. Вообще. Я смотрю на этих мужиков, которые хлопают друг друга по плечам, смеются и так легко приняли меня, словно по-другому и быть не может. И в какой же момент мы, «цивилизованные», свернули не туда? Променяли тепло общего круга на стерильный комфорт одиночества.
Спустя время Тихон начинает обучать меня обращению с лошадьми. Несколько раз я получаю копытом в разные места, а гнедая кобыла по кличке Заря норовит укусить за бочок. Но мне необходимо заслужить доверие лошадей. Тогда они позволят мне чесать гривы и чистить копыта, а это куда почётнее, чем возиться с навозом.
За миской вечерней похлёбки мужики разговорились о политике. Я невольно улыбаюсь своим мыслям: «Мужики что в шестнадцатом веке, что в двадцать первом — всё у них сводится к бабам да политике».
— Ты чего, Фёдор, лыбу давишь? — легонько толкает меня Тихон. — Али не согласен?
Я выпал из беседы и честно в этом признаюсь.
— А я говорю, — хмуро продолжает Тихон, — что не к добру это. Баба у власти — Елена Глинская, да при малолетнем-то Иване. Бабье дело — пряжу прясть, а не землёй править. Слыхал, опять денежку портят, опять полтину ломать заставляют! Глядишь, скоро и медняки с серебром путать станут. От этих дел одна смута на Руси будет!
Я вспоминаю свою начальницу Альбину Ивановну, которая смотрит на нас, своих работников, как на говно под ногами. «Вот бы Тихону с Альбиной Ивановной потолковать», — думаю я. Подивился бы он «бабьему уму».
И тут меня осеняет. Денежная реформа Глинской. Она ведь была в 1535-м? Да. Именно. И проводили её как раз потому, что в обращении была куча фальшивых и обрезанных монет. А это значит, сейчас середина 1530-х годов. Я не просто знаю будущее. Я знаю конкретные даты и события. Это не абстрактное знание «истории», а точный шанс к действию. Если Лукин — человек с деньгами, то грядущая реформа его либо разорит, либо обогатит. А если я буду знать о ней чуть больше других...
После очередного тяжёлого дня Тихон достаёт из тайника глиняную плошку с «хмельным зельем».
— Ну, Федька, испытали мы тебя работой, теперь дело за хмельным! Коли не свалишься под лавку — свой будешь, — смеётся Тихон.
— А коли свалишься — Заря копытом по боку напомнит утречком, — подмигивает Матвей.
Вот уж никогда бы не подумал, что скучные корпоративы, где единственным развлечением для меня был коньяк, однажды сыграют мне на руку.
Держусь молодцом, попутно рассказывая небылицы про «заморского коня, который вместо воды пиво пил», чем вызываю хохот у мужиков.
— Брешешь, Фёдор, а сказывать мастер! — одобрительно хлопает меня по плечу Семён.
Я и сам дивлюсь искреннему смеху — впервые с тех пор, как попал в это время. Мужики показывают мне то, чего я никогда в жизни не видел, — братскую дружбу.
В один из рутинных дней отправляюсь с Матвеем на дальнее поле с полной телегой навоза. Я уже достаточно хорошо узнал товарищей, поэтому не стыжусь задавать «глупые» вопросы попутчику. Отличный способ скоротать время в дороге.
— А далеко ли до Москвы-то? Слыхал, там палаты каменные, выше леса, — начинаю разведывать нашу географию.
— Неделя пути, коли спешно. А что до палат, то наш Лукин за них репьём бы зацепился, коли по зубам было, — усмехается Матвей. — Мы тут на границе Рязанского удела, своя рука — владыка. А барин наш, хоть и бравый молодчик, но перед князем Телепневым-Оболенским шапку ломает. Тот у Глинских на счету особом.
Дальше наш диалог возвращается к конюховским заботам, и я позволяю себе отвлечься на собственные мысли.
«Сейчас 1530-е, мы на границе рязанских земель. Губернатор — близкий человек Глинским».
И это знание абсолютно ничего мне не даёт, кроме мысленной похвалы от исторички. Наблюдая за полями, я вспоминаю Милку. Намедни я наконец понял, почему Тихон Семёна сватает. Семёну Милка люба, а он — ей. Меня разъедает ревность. Чем он лучше меня? Мы с ним равны, так почему же на меня она смотрит как на юродивого, а ему улыбается?
По возвращении иду с мужиками чистить стойла. Наученный опытом, стараюсь обходить Зарю как можно дальше. Пусть кто-то другой убирает у строптивицы.
— Что ж ты, Фёдор, Зорин зад боишься? Она же — душа-конь! — подтрунивает над моими попытками сбежать Матвей.
— Да я её уважаю. Она у нас как боярыня: подойдёшь не так — то в морду плюнет, то копытом отшвырнёт.
— Это ты верно отметил, давеча сапог мне отгрызла, вон на левой ноге заплата, — демонстрирует пятку Тихон. — Выходит, это она мне, старому, свой боярский привет передала.
— А ты, Фёдор, пойди, морковкой её примани, — советует Семён. — Мы их для лошадей с огорода припасаем.
Конюх достаёт из-за пояса крупную морковину и кидает её мне. Очищаю подарок от земли подолом рубахи и, прищёлкнув языком, осторожно приближаюсь к кобыле.
Заря недоверчиво поглядывает в мою сторону, навострив уши. Обнюхав подарок, фыркает, а затем осторожно берёт морковку зубами. Я наконец-то могу выдохнуть с облегчением.
— Глядь, боярыня-то нашего Федьку приняла! Молодец, нашёл подход, теперь свой в доску! — радуется моей победе Тихон.
Вечером бреду в сторону речки умыться, проходя мимо дома Мироновых. Замечаю уже знакомую фигурку, как вдруг девушка спотыкается и падает. Вёдра расплёскиваются, выливаясь в лужи, а коромысло переламывается. Из дома показывается Онисим с бранью, шагая в сторону дочки. Не успеваю даже шагу сделать, как вижу Семёна, уже поднимающего девушку. Волосы мокрые — видно, возвращался с речки. Конюх поднимает вёдра, а затем молча, отточенными движениями своего ременного ножа чинит коромысло, укрепляя его деревянным клином.
Семён делает это не чтобы угодить Онисиму, а просто потому, что по-другому не может. Глава семьи, поравнявшись с молодыми, не гонит конюха прочь, а кладёт руку тому на плечо с одобрением. Милка смотрит на Семёна с благодарностью и обожанием. Она никогда не смотрела так на меня.
Не привлекая внимания, обхожу чёртов дом стороной, мысками пиная камни.
«И почему ему можно подойти, а я — чумазый?»
Окунувшись в ледяную реку, я впервые задумываюсь о том, как и почему здесь оказался.
Но не могу долго задержаться на этих мыслях — зато ударом по голове приходят другие.
«Я ведь не собираюсь жить тут вечно. Я попал сюда для какого-то урока, а после вернусь в своё время. Ну, по крайней мере, я так видел в фильмах. И куда Милку? Со мной в мир офисных дедлайнов?»
Ко мне приходит озарение, что здесь, имея в имуществе лишь барское тряпьё, я счастливее, чем в светлом будущем. Я чувствую свою принадлежность. Меня принимают как своего. Но всё-таки это не моя реальность, и мне нужно попасть в свою. Мила там с ума сойдёт — вот и всё семейное счастье. Её мир — это запах дыма и ржаного хлеба. Здесь девушка родилась, здесь и умрёт.
Не помня себя, возвращаюсь в избу и укладываюсь на сон. Здесь, в этом импровизированном аду, у меня впервые появились друзья. Я сплю в тепле, сытый и небитый.
Я сломал две жизни, но что, если смогу починить две другие? Милка и Семён станут отличной семьёй — нужно лишь поддержать друга в этом решении. Надеюсь, это искупит хоть крупицу моего греха.
Во время работы держусь к Семёну поближе и замечаю глубокую думу на его лице.
— Что, друг, сердце ноет? Аль Мила Миронова не выходит из головы? — начинаю разговор с искреннего сочувствия. Ведь я-то знаю, что нас в этой беде двое.
— А кому я, Федя, нужен? Конюх... — вздыхает Семён.
— Ну и глупость. Ты — мастер, у тебя руки золотые. Да и барин тебя ценит. Девке за мужика зайти — чтоб он ей опорой был. А ты — опора. Смотри, как ты упряжь ладишь, как за лошадьми ходишь. Ты — добытчик. Чего боишься?
— А отец-то её, Онисим... — задумчиво протягивает Семён.
— Онисиму зять не пьяница да лежебока, а работящий парень — разве не подарок? Решайся. А я поговорю с Тихоном, пусть за тебя слово замолвит.
— Спасибо тебе, Фёдор, добрый ты малый, — жмёт мне руку окрылённый друг.
Как и предполагалось, боярин даёт своё «добро» молодым, не без личной выгоды, конечно. Мы с мужиками помогаем Семёну с приготовлениями и берём большую часть конюховской работы на себя. Я помогаю Тихону готовить особый «свадебный квас».
— Так это чьих же отныне Милка-то будет? — интересуюсь у Семёна.
— Фамилии у меня нет, Федя. Стало быть, Семёновы будем.
— Как это нет? — удивляюсь я.
Мужики переглядываются — для холопов дело обычное.
— Родичи мои померли, я ещё махонький был. Кто такие были — никто и не запомнил, — конюх пожимает плечами, и, похоже, его это нисколько не печалит.
— Смотри, Семён, как бы Мила тебя в узде не держала, как мы этих кобылиц! — потешается Матвей.
— Молчи, Матвей! — подхватывает Тихон. — Лучше научи, как от бабьих слёз уворачиваться, они, поди, ядрёней лошадиной слюны!
Мы смеёмся, и в этот момент каждый по-своему радуется удаче друга.
В доме Мироновых нынче заневестие. Наблюдаю, как несколько девушек отправляются на девичник — голосят да причитают, прощаясь с девичьей волей.
Лукин выделил молодожёнам небольшой домик с землёй. Позже женщины пойдут стлать постелю для молодых. Кажется, вот она, счастливая жизнь, но Семёну придётся туго. Помимо работы конюхом на нём теперь забота о своём наделе. Рано утром, вечером, в выходные и праздничные дни Семён будет обрабатывать барскую землю.
Вскоре мужики зазывают меня в баню. Семён должен пройти обряд очищения перед самым важным жизненным этапом.
У каждого своя роль на мальчишнике. Я, как самый младший, таскаю дрова да воду. Тихон парит Семёна дубовым веником, приговаривая: «Чтобы здоровье было дубовое, а дух — крепкий!» Матвей подливает воду на каменку: «Чтобы жар в семейной жизни был, да не обжигал!» Поддавшись атмосфере, я и сам начинаю испытывать лёгкое волнение.
Семён надевает свою лучшую рубаху, подпоясывается красным кушаком, на плечи накидывает кафтан. Ему с Милкой надлежит предстать перед боярином для благословения. Мы с мужиками обнимаем его и кричим шутки вдогонку.
Признаюсь, у меня на глазах то и дело навёртываются слёзы. Здесь брак — не бутафория для свежих фото в соцсетях. Здесь это сокровенное и искреннее событие, что знаменует зарождение настоящей семьи.
Мы с Матвеем отправляемся украшать телегу. Тихон, как старший, готовит речи и занимается иными приготовлениями. Я аккуратно оборачиваю лентами борта, стараясь накрутить их как можно ровнее.
Утром я волнуюсь не меньше жениха. Обычно я не любитель свадеб, но сегодня всё иначе. Забравшись в свадебный поезд, мы едем к дому Милы. Дверь заперта. На пороге — подружки невесты да её братья.
Тихон вместе с Семёном подходят к крыльцу.
— Не простой у нас товар, не купите за пятак! У нас девица-краса, умом и станом хороша! — затягивают подружки.
— А у нас молодец — хоть куда, конюх лихой, барину люб! Давайте-ка ладно, отворяйте ворота! — отвечает Тихон.
Начинается шуточный торг, и мы с мужиками откупаемся монетками да пряниками. Тем, что постарше, Тихон подносит своё фирменное «хмельное зелье».
Вот мы уже в церкви. Я трепещу перед её величием. Это обычная деревенская церковь, без излишеств, но всё здесь словно особенное. Батюшка обводит молодых вокруг аналоя. Мила и Семён с серьёзными лицами склоняют головы под венцы.
Пируем в самой просторной избе деревни. Лукин, как патриарх, присутствует лишь вначале и вскоре ко всеобщему облегчению удаляется. Милка теперь — Миловзора Семёнова. Молодые смущённо занимают место в красном углу, и начинается шумное гуляние. Дружно кричим: «Горько!» — и к своему удивлению, я кричу громче всех.
Позже, когда Мила возвращается с кичкой на голове и двумя заплетёнными косами, Тихон начинает говорить тосты. Молодым несут подарки. Барин подарил добрый отрез сукна да топор Семёну. У селян подарки попроще, но всё нужное: посуда, горшки, полотенца. Мне, к смущению, нечего дарить, и я протягиваю Семёну мешочек с монетами — всё, что успел скопить в этом мире.
Вдруг что-то заставляет меня обернуться. Словно ведомый, выхожу на улицу и замечаю на горизонте едва заметное зарево. Можно бы списать на грозу, но я продолжаю вглядываться во тьму. И тут доносится отдалённый, но нарастающий гул.
Матвей с Тихоном стоят по обе стороны, глядя на горизонт.
— Гроза нынче будет, — проговаривает Матвей.
— То не гроза, — отвечаю я без колебаний. — Гомон от топота копыт. Не знаю, помог ли мне натренированный шумом мегаполиса слух или то, что я ещё не пьян.
Мужики переглядываются, а у меня в голове вспышками возникают обрывки чужих знаний: «1535 год... набег Ислам-Гирея на Рязань... они жгут всё на своём пути...»
Усадьба Лукина на границе — идеальная мишень для татар. А день свадьбы — лучший момент для нападения. Народ расслаблен и пьян. Сегодня будет беда.
— Мужики, что скажу, покажется бредом, но прознали татары про свадьбу. Не гроза там, а крымская конница несёт нам рабство и смерть.
Конюхи переглядываются и, доверившись, втроём бежим к дому барина.
Кланяемся ему в ноги, и я поднимаю голову:
— Боярин! На горизонте — крымская конница! Я слыхал от странников — тактика их: окружить и жечь! Нам к обороне готовиться, людей за частокол загонять!
Лукин хочет разгневаться, но, подойдя ближе, видит в моих глазах настоящий ужас. Помешкав, боярин отдаёт приказ.
Опередив панику, людей загоняют за частокол, поднимают ратников. Все мы напряжены, как струна.
Вот уже видны кони, но враги, не доезжая, разворачиваются и уходят. Мельком отмечаю, что татар маловато — рассчитывали на внезапность. Увидев оборону, решили искать добычу полегче.
Несколько человек пострадали от стрел, но большинство целы. Не успеваю порадоваться, как Лукин вызывает меня к себе.
Боярин меряет шагами горницу, погружённый в думу. Заметив меня в дверях, останавливается и с нарочитой суровостью вопрошает:
— Откуда ведать тебе, холопу, про повадки ханов крымских? Говори, кто ты таков!
Еду по тёмной дороге в сопровождении молчаливой охраны и мрачного возницы. Направляемся в небольшую деревню под Каширой. Я больше не холоп и не конюх. Теперь я — приказной.
Друзья в безопасности, но наверняка обижены, что уехал без прощания. Тихон смекалистый, авось поймёт. «Не попаду на второй день гуляний», — признаюсь себе, что уже скучаю по тому селению.
«Словно кусок души оторвали» — вот цена движения вверх. Я теперь не Федька-конюх, а Фёдор Алексеич. И носить это имя, кажется, будет тяжелее, чем мешки с овсом.
Приезжаем засветло, а староста и крестьяне уже встречают. Быстро же слух пошёл. На лицах селян — неприязнь, женщины прячут детей, словно я не человек, а волк.
Захожу в небольшую, но крепкую приказную избу. В горнице — хорошая печь, простой, но надёжный стол, лавки. В сенях — полати для сна. На столе — береста, писала и песочница для сушки чернил. Поднимаю несколько свитков — работы у приказного немало. В углу замечаю сундук с личными вещами и казной.
Переодеваюсь в чистые суконные порты, рубаху-косоворотку из мягкого льна. Сверху — кафтан до колен, подпоясанный кушаком. Вместо лаптей — сапоги из кожи. Ещё не барин, но уже вполне человек. Пытаюсь подбодрить себя, но сердце ноет. Снаружи меня ждёт староста для передачи дел.
Уставший от службы мужик раздражённо обрывает крестьян, едва те начинают перешёптываться.
— Сотная книга, — без энтузиазма вещает он. — Тут все души, дворы, наделы и повинности.
— Ключ от амбара, где хранится оброк, — указывает рукой на постройку.
Затем он суёт мне в руки плеть. Я с недоумением смотрю на него.
— Не жалей их. Пожалеешь — сожрут. Барину нужен порядок и оброк. Как добудешь — твои проблемы. Сбегут — твоя шкура ответит.
С этими словами староста хлопает меня по плечу, представляя крестьянам. Энтузиазма никто не проявляет. Возвращаемся в избу для передачи дел. Стараюсь слушать внимательно, но мысли путаются. Староста Мирон заканчивает пересказ и равнодушно уходит. Я остаюсь один в пустой избе. Сажусь за грубый стол и пытаюсь разобраться в сотной книге. Церковнославянская вязь, странные пометки, непонятные сокращения. Устало опускаю голову на руки. Разминаю затёкшую шею, подхожу к окну. Снаружи слышится плач ребенка и сердитый окрик бабы. Мужики, возвращаясь с поля, замечают меня в окне, отводят глаза и ускоряют шаг. Ловлю взгляд случайной женщины и вижу в нём не страх, а глубокую ненависть.
Отшатываюсь от окна и в тишине горницы горько усмехаюсь. Вот она, цена власти. Всё, чего хотел, — передо мной: сыт, одет, не бит.
«Поздравляю с повышением, Фёдор Смирнов», — шепчу я в пустоту.
На следующий день собираю всех для объявления первого указа. Люди смотрят на меня мрачно. Местный задира подаёт голос:
— А ты, Фёдор Алексеич, сам-то из каких будешь? Чай, не пахал никогда?
«Тот же менеджмент, только в кафтане», — иронично отмечаю про себя.
Твёрдо, глядя ему в глаза, отвечаю, что если приказ не выполнят, последствия настигнут всех и их и меня. Мужик тупит взгляд. Объявляю о начале сбора яичного оброка и не терпя комментариев — ухожу.
«Ладно, Фёдор Смирнов. Теперь нужно удержаться здесь, не превратившись в монстра. И найти способ использовать эту власть не только для барина, но и для них.»
Следующие недели проходят в битве с вязью, разборах тяжб, сборе оброка. Но вот происходит неизбежное.
Вдова Агафья не платит оброк. Женщина встречает меня на крыльце со слезами, но без попыток разжалобить, вижу, просто смиренно ждёт наказания. По закону я должен отнять единственную приболевшую корову или наказать крестьянку. Не хочу быть частью этой убогой системы, потому включаю своё самое серьёзное оружие — мозг.
— Корову передать в казну, как выздоровеет. А пока пусть остаётся на прокорм. В отрабу — сплести лапти для оброка.
Перед уходом вижу в глазах женщины недоумение. Конечно, позже я «забуду» про корову, а напоминать никто не станет.
Вечерами изучаю сотную книгу, оттачиваю грамоту. Вывожу буквы, перебираю старые указы, ищу в системе бреши. Работа привычная, как был менеджером, так и остался.
Замечаю несправедливость: одни дворы едва сводят концы с концами, другие могли бы дать больше. Провожу первую в истории вотчины ревизию, перераспределяю повинности справедливо. Уменьшаю оброк беднейшим, добавляю зажиточным.
Крестьяне в недоумении. «Что за подьячий, который не бьёт, а считает?» Рискую нажить врагов среди богатеев, но выжимать последнее из нищих не могу и не хочу.
Вскоре приходит делегация с жалобой на новую систему. По глазам вижу, опасаются, но пришли. Спокойно раскладываю перед ними подсчёты на бересте.
—Видите? Двор Кузьмы тянет три надела, а платит как за один. А у тебя, Артемий, шестеро по лавкам сидят, а пашут как один. Это по-божески? Я не отнимаю, а раскладываю по силам. Чтобы оброк был исправен, а вы с голоду не помирали. Мне с барином отчитываться, а не вам.
Крестьяне уходят без благодарностей, но и без проклятий. С этого дня деревня принимает меня. Не как друга, а как справедливого управителя. И я больше не получаю плевков в спину.
Но что буду делать, когда Лукин потребует больше возможного? Когда начнётся голод или война? Нужно создать тайный резерв. И для этого найти здесь не друзей, а союзников.
Поздним вечером пишу отчёт Лукину. Вспоминаю историю: 1535-й, Глинские у власти. Скоро денежная реформа — идеальный момент укрепить своё положение. Наращивать влияние нужно сейчас, пока есть время. И я решаюсь на действие.
Следующий месяц занимаюсь сбытом старых монет. Покупки совершаю не в своей деревне, а в соседних, так надёжнее. Куда я езжу — никого не интересует, жить при мне крестьянам стало спокойнее, и они не лезут в мои дела. Накупленное добро прячу в разных тайниках, ключи от которых есть только у меня. В основном, это заброшенные баньки на окраинах. Установил новый замок и господствуй. Не чураюсь и сухих подвалов старых изб.
Вскоре всё случается. Официальный указ о денежной реформе доходит до деревни. Объявляется, что старые, обрезанные монеты недействительны. Вводятся новые — «копейки» с изображением всадника с копьём и «деньги» с тем же всадником и саблей. Повсеместно воцаряется абсолютный хаос. Помещики, хранившие всё состояние в кубышках, моментально банкротятся. Лукин в ярости и отчаянии думает, что его сундуки полны никчёмного металлолома.
Вскоре хозяин требует с меня полный отчёт по казне. Спокойно описываю ему ту пригоршню монет, которая лежит на дне сундука. К письму прилагаю расписки о закупках. Даже интересно, как среагирует барин. Конечно, он немедля мчит в мою деревню. Я открываю перед ним один тайник за другим, демонстрируя его новое богатство.
— Но как? — растерянно произносит Лукин. И нет, он больше не смеет звать меня уродцем или холопом. Теперь я замечаю в его глазах мелькнувший страх.
— Я сберёг ваше богатство, боярин. Не в монетах, а в добротном товаре. Честно служу, как и обещал.
Лукин смотрит на меня, поджав губы. Не найдя в себе слов благодарности, он «дозволяет» мне вернуть деньги в казну.
Пока другие нищают, я распродаю заранее заготовленные ресурсы по завышенным ценам тем, кто отчаянно в них нуждается. Так Лукин становится самым богатым помещиком в округе, вызывая лютую зависть соседей. Но ко мне он испытывает странную смесь благодарности и животного страха. Барин совершенно перестаёт вмешиваться в мои дела, тихо радуясь свалившейся на него удаче. Но счастье его не длится долго.
Слухи обо мне доходят до князя Телепнёва-Оболенского. В усадьбу с пышным кортежем въезжает сам фаворит правительницы. Лукин тоже здесь, трепещет перед князем, как осенний листок. Склоняемся в глубоком поклоне. Князь подходит к нам и велит отвечать:
— Откровенно говори, человек. Кто тебе наушничал? Кто из моих людей язык распустил?
— Никто, светлейший князь. Я лишь слушал. Слушал, о чём толкуют в корчмах купцы, какие монеты им не нравятся. Подрезка монет — дело, которое требует прекращения. Недовольства власти достигли пика, а за ними следует реформа. — Смотрю, как хмурятся княжеские брови.
И всё-таки лицо князя приобретает выражение одобрения. Телепнёв-Оболенский — прагматик и наверняка высоко оценил мой ход. Он немедленно распоряжается о моём переводе к нему на службу в Москву. Лукину выплачивает скромный выкуп и оставляет репутацию мудрого хозяина. Но по лицу барина вижу, что тот рад избавиться от меня не меньше, чем князь рад моему назначению.
И впереди меня снова ждёт путь. На этот раз покидаю прежнее место без капли сожаления. Еду в крытом возке в сопровождении небольшого отряда княжеских ратников. Суровый десятский молчит, как рыба. И я всё ярче ощущаю дистанцию между мной и простым людом. В пути проводим несколько дней, но за них я успеваю увидеть больше, чем за всю свою прошлую жизнь. Настоящие просторы Руси-матушки, густые леса и бескрайние поля, города, выставляющие напоказ зодчество — главное достояние древнерусской архитектуры. Крупные торговые села сродни большим промышленным городам современности, только вот воздух здесь совсем другой. Чем ближе к Москве, тем оживлённее дорога. Уже замечаю, что в округе своя мода и привычки. Столица.
У Тверских ворот меня встречает седой, важный дьяк в дорогом, но неброском кафтане. Представляется Степаном Меньшиковым.
— Фёдор Алексеич? Следуй за мной. Князь Иван Фёдорович ожидает отчёта о твоём прибытии. Не задерживай. — вот и весь столичный приём.
Меня селят не в Кремле, конечно, а в Китай-городе — деловом и ремесленном районе. Соседи мои — иностранцы и другие приказные люди. Теперь передо мной не изба, а каменные палаты на два этажа. Нижний — для приёма и слуг, верхний — мои личные покои. В горнице меня встречает изразцовая печь, стол для занятий, полки для свитков, сундук для одежды с самыми разными нарядами. Есть отдельная светлица с окном на улицу. А вот теперь обратно в свой «клоповник» мне уже не хочется.
Ко мне приставили мальчика-сироту лет четырнадцати для мелких поручений. Но я понимаю, что не только для них, а ещё и для надзора. Онфим напоминает мне меня, едва я только оказался в этом мире, и это чувство вызывает у меня симпатию к мальчишке.
Через два дня меня ведут в Кремль, в личные покои князя Телепнеёва-Оболенского. Кабинет князя полон свитков, на столе разложены карты военных походов. Помимо нас в покоях собрались люди. Мы кланяемся друг другу, представляясь.
Князь переходит к делу:
— Вот он, наш провидец. Объясни им, как ты угадал реформу. Чтобы и они знали, кого я к себе взял.
Пересказываю свою легенду скептически настроенной знати, поправляя выученными намедни терминами.
— Дивно... Мужик по слухам казну сберёг, а бояре с их разведкой — прогадали. — не без интереса разглядывает меня советник Глинской.
— Ум ценится, не происхождение. Фёдор будет ведать снабжением и сметами по дворцу. Испытаем его.
Я понимаю, что князь скорее не заступается за меня, а противостоит Шигона-Поджогину. Замечаю в их взглядах искорки неприязни друг к другу, но это не моё дело. Остальные принимают меня более-менее благосклонно. Митрополит Даниил и Макарий, архиепископ Новгородский, смотрят на меня заинтересованно. Но старший — с толикой настороженности. Макарий же принимает меня тепло, словно родного брата, искренне радуясь моему назначению.
Вскоре меня ждёт первое и очень важное светское событие — пир в палатах князя Телепнёва-Оболенского по случаю успешного завершения смотра полков. И я понимаю, что без лишнего внимания к моей персоне вряд ли обойдётся. Онфим, сияя от важности, помогает мне облачиться. Наряд прислал накануне Степан Меньшиков. Кафтан из тёмно-синего сукна добротного качества, отделанный простым шёлковым шнуром. Поверх него — жуплин из тёмно-зелёного бархата, подбитый соболем. Интересно, это милость князя или Меньшикова? Сапоги из мягкой сафьяновой кожи приятно облегают ноги. На груди красуется серебряная фибула.