Арсений Лосев не шелохнулся.
Он сидел в своем кресле — не простом предмете мебели, а архитектурном объекте из черной матовой кожи и вороненой стали — в самом центре своей личной вселенной. Перед ним не было ничего, кроме низкого столика из цельного куска черного обсидиана, отражавшего парящую в воздухе голограмму. Это была не плоская картинка, а дрожащая, пульсирующая взвесь световых частиц, в которой висели три размытых, умышленно обезличенных аватара — три корпоративных призрака, требующих от него ответа.
— …прогнозные показатели превышены, мы это видим, профессор. Но инвесторов волнует отсутствие четкой стратегии монетизации, — голос был идеально ровным, цифровым, лишенным малейших человеческих интонаций, и оттого казался Арсению Лосеву еще более отвратительным. Он был как скрежет пенопласта по стеклу, как идеально выверенная, но фальшивая нота.
Лишь его пальцы, покоившиеся на подлокотнике, едва заметно танцевали, дирижируя потоками данных. Легким, почти незаметным движением он смахнул с голографического дисплея диаграммы прибыли и прогнозы доходов. Цифры, которые для его собеседников были единственной реальностью, для него были лишь раздражающим визуальным шумом. Его биомонитор на запястье — тонкий, гибкий браслет без циферблата — показывал абсолютно спокойный, ровный пульс. Шестьдесят два удара в минуту. Он был в полном, абсолютном контроле.
На месте исчезнувших графиков возникла карта мира, испещренная темно-красными, пульсирующими очагами, похожими на раковую опухоль. Карта распространения не вируса, а глупости. Карта информационной энтропии.
В этот момент короткой напряженной паузы его мир проявился во всей своей стерильной полноте. Стены комнаты, обитые матовым, поглощающим звук материалом, создавали ощущение вакуума, идеальной акустической пустоты, его личной крепости, защищенной от хаоса внешнего мира. Воздух был прохладным и пах озоном — дыханием серверов, работающих в подвале. Лосев бросил короткий, почти мимолетный взгляд в огромное панорамное окно. Там, в холодной синеве предрассветного утра, застыл в своем безупречном, неземном совершенстве его японский сад камней. Пять замшелых валунов, идеально расчерченный гравий. Его единственный источник спокойствия. Его личная мандала. Островок порядка в океане безумия, которое сейчас пыталось прорваться к нему через эту голограмму, говорящую о низменном. О деньгах.
Он снова перевел взгляд на безликие аватары. И нанес свой первый удар. Его голос был тихим, но в абсолютной акустике комнаты каждое слово звучало как удар хлыста, как щелчок затвора.
— Монетизация? — он перехватывал инициативу, атакуя саму основу их претензий, их примитивную, одномерную картину мира. — Вы хотите продавать акции в горящем сумасшедшем доме. Я же предлагаю построить огнетушитель.
Один из аватаров мерцал чуть интенсивнее других.
Синтезированный голос, лишенный малейших колебаний, попытался вернуть разговор в привычное, безопасное русло.
— Профессор, мы ценим вашу метафору. Однако, вернемся к утвержденной дорожной карте. Нам нужны конкретные сроки выхода на окупаемость.
Лосев прервал его, не дав закончить. Сейчас было время его манифеста.
— Ваша дорожная карта ведет в пропасть, — отрезал он.
На месте карты мира с очагами «информационной чумы» возник яростный, хаотичный видеоряд. Нарезка самого примитивного, самого вирусного контента из социальных сетей. Глупые челленджи. Кривляющиеся лица. Распаковка бессмысленных товаров. Короткие, лишенные содержания танцы. Все это мелькало на экране с головокружительной скоростью, под аккомпанемент примитивной, навязчивой музыки. Это больше не была лекция. Это было обвинение.
— Вот ваш главный актив, господа. Вот ваша целевая аудитория, — голос Лосева был холоден как лед. — Поколения, вскормленные этим. Разум, неспособный удержать внимание дольше пятнадцати секунд. Нейронные связи, атрофированные до уровня простейших рефлексов: увидел — лайкнул, возмутился — прокомментировал. И вы хотите доверить будущее им? Вы хотите строить свои финансовые модели, опираясь на их решения?
Он сделал паузу, позволяя абсурдности этого вопроса повиснуть в воздухе.
— Проект «Архив», — он впервые произнес это название, и оно прозвучало в стерильной тишине как клятва, — это не очередной стартап, который можно «монетизировать». Это единственный в своем роде фильтр от глупости. Ковчег. Единственный способ создать среду, изолированную от этой меметической заразы. Среду, в которой сможет зародиться и вырасти чистое, не замутненное цифровым шумом сознание. Разум, способный не просто реагировать, но и творить.
Он говорил об этом не как менеджер, а как пророк. Со страстью, с верой, с фанатичной убежденностью в своей правоте. Он говорил о последнем шансе.
— Вы спрашиваете об окупаемости. Хорошо. Какова окупаемость кислорода на тонущей подводной лодке? Какова рентабельность спасательной шлюпки во время крушения «Титаника»? Я строю единственный оплот разума в мире, который с радостным гиканьем несется в новые темные века. И если вы этого не понимаете, то вы — часть проблемы, а не часть решения.
Он не просил. Не убеждал. Он поставил ультиматум. Его слова были абсолютны, не терпящие возражений.
— Финансирование следующего этапа должно поступить на указанные счета не позднее полудня по Гринвичу. Это не просьба. Это констатация необходимости. Если вы хотите, чтобы ваши инвестиции имели хоть какой-то смысл в будущем, которое я пытаюсь предотвратить. Связь окончена.
Здесь не было тишины.
Из хриплых динамиков, примотанных ржавой проволокой к столбу, назойливо, с искажениями орала безликая поп-музыка, ее примитивный бит смешивался с визгливыми детскими голосами. Воздух был влажным и тяжелым, пропитанным сложным, тошнотворным букетом запахов: мокрых опилок, прелого сена, приторной сладости попкорна и чего-то глубинного, неизбывного — животной тоски, осевшей на каждой поверхности.
Окраина промышленного района. За невысоким забором из сетки-рабицы виднелись трубы какого-то давно заброшенного цеха. «Контактный зоопарк „Зверушки-Веселушки“» — гласила выцветшая, облупившаяся вывеска.
Вольер шимпанзе был кульминацией этого уныния. Бетонный пол, покрытый ровным слоем шелухи от семечек и засохшими ошметками чего-то фруктового. Толстые ржавые прутья решетки, на которых, словно траурные флаги, висели обрывки полиэтиленовых пакетов, занесенные ветром. Дети с липкими от сладкой ваты руками и восторженно-глупыми лицами тыкали пальцами сквозь решетку, издавая подражающие, ухающие звуки.
— Смотри, сынок, обезьянка! Большая какая! — кричал отец, пытаясь переорать музыку.
— Мам, а можно я ее покормлю? Вот, кукурузной палочкой! — тянул капризный голос.
Шимпанзе сидел в самом дальнем и темном углу, спиной к источнику шума, к этим ярким, суетливым пятнам. Сгорбившись, он методично ковырял найденным где-то острым камешком трещину в бетонной стене. Это был его ритуал. Его работа. Его способ возвести еще одну, внутреннюю стену между собой и этим миром. В его опущенных мощных плечах не было апатии или покорности. Была сосредоточенная, осмысленная деятельность, погружение в себя, в эту простую, понятную физическую задачу. Расширить трещину. Выковырять еще один кусочек крошащегося бетона. Создать маленькое изменение в своей неизменной вселенной.
Рядом с ним, ближе к решетке, развалился второй шимпанзе, старший и массивный. Он лениво ловил брошенные ему чипсы и орехи, с глупым удовольствием демонстрируя публике свои желтые зубы. Он был частью этого шоу. Цезарь — нет.
Подросток в ядовито-зеленом худи пристроился у решетки и, вытянув телефон, тщетно пытался поймать удачный ракурс для селфи. Он корчил рожи, высовывал язык, прикладывал к голове два пальца, имитируя ушки, в надежде, что шимпанзе на заднем плане сделает что-нибудь забавное.
Цезарь не удостаивал его даже взглядом. Он был слишком занят своей трещиной.
Музыка на мгновение стихла, и в образовавшейся паузе один из малышей, которому все-таки не разрешили кормить животное, с досады швырнул на землю пустой пластиковый стаканчик из-под газировки. Стаканчик со звонким, дешевым стуком упал на бетон прямо перед вольером, подкатился к самой решетке и замер.
И в этот момент примат впервые поднял голову.
Его движение было плавным, экономичным. Он перестал ковырять стену и повернулся. Музыка вновь загремела, но он, казалось, ее не слышал. Впервые стало возможным рассмотреть его лицо. И его глаза. Умные, невероятно глубокие, под тяжелыми надбровными дугами. В них не было животной ярости или глупого любопытства. В них была вековая, человеческая меланхолия.
Его взгляд был прикован к упавшему стаканчику. Он отслеживал короткую траекторию падения и вращательное движение предмета по инерции. В его взгляде не было ни страха, ни интереса к еде, которая могла бы остаться в стакане. В нем было холодное, чистое любопытство физика, наблюдающего за поведением объекта в гравитационном поле. Он слегка наклонил голову, изучая форму, блики света на тонком пластике, то, как он пришел в состояние покоя.
На секунду его взгляд оторвался от стаканчика и скользнул по лицам за решеткой. Без интереса, без агрессии. Как ученый смотрит на культуру бактерий в чашке Петри. Шумную, хаотичную, непредсказуемую. А потом он вновь опустил глаза на свой камень и на свою трещину. Эксперимент был окончен. Выводы сделаны. Мир за пределами его личного убежища был по-прежнему лишен логики. Он медленно повернулся и вновь стал спиной к зрителям. Работа ждала.
***
В этот балаган они вошли, как два инородных тела, нарушая хрупкое равновесие местной экосистемы, состоящей из липкой грязи, криков и отчаяния.
Арсений Лосев, закутанный в дорогое кашемировое пальто цвета ночного неба, казался существом из другой вселенной. Каждый шаг по раскисшей земле давался ему с видимым усилием воли. Он стоял чуть поодаль от вольеров, держа у лица тонкий платок из темного шелка, и старался дышать через него. На его лице застыла маска физической брезгливости, словно сам воздух этого места был для него ядовит.
Анна, напротив, подошла почти вплотную к решеткам. На ней были все те же практичные джинсы и лабораторный халат поверх футболки. Шум и запахи, казалось, не трогали ее так, как Лосева, но ее лицо выражало иное страдание. Ее взгляд, полный нескрываемой, почти физической боли, скользил от тесной клетки с мечущейся лисицей к маленькому загону, где одинокий верблюд безучастно жевал сено. Она не смотрела на животных как на экспонаты. Она видела узников.
Из служебной будки, покосившейся, как и все в этом месте, вынырнула фигура. Рыхлый, небритый мужчина лет пятидесяти в засаленной стеганой куртке с выцветшим логотипом «ЗооМир». Его заспанные глаза с подозрением оглядели странных посетителей. Когда он подошел ближе, к и без того густому воздуху примешался отчетливый запах дешевого табака и вчерашнего перегара.
— Чем могу? — спросил он лениво, прокуренным голосом, останавливаясь в паре метров от Лосева, словно чувствуя невидимый барьер его брезгливости.
Тишина.
Она была не такой, как в гостиной Лосева, наполненной дыханием скрытой техники и шепотом виниловой пластинки. И не такой, как в стерильной пустоте вивария. Это была операционная тишина — густая, звенящая, наполненная концентрацией и предчувствием.
Пространство было ослепительно белым. Стены, пол и потолок перетекали друг в друга без единого шва, образуя гладкий, монолитный кокон. Источник света был невидим, он исходил от самих поверхностей, создавая ровное, безжалостное, безтенное освещение, в котором любая пылинка, любое несовершенство становились бы невыносимо заметными. Воздух, пропущенный через бесчисленные фильтры, пах стерилизатором и озоном — запах молнии, запертой в банке.
В центре этого белого вакуума возвышался операционный стол, больше похожий на футуристическую капсулу или ложе для анабиоза. На нем, укрытое тонким серебристым термоодеялом, лежало тело Цезаря. Он был без сознания. К его обритой голове и мощному торсу были аккуратно подключены десятки датчиков, тонкие провода от которых, словно нервные волокна, уходили прямо в стены, сливаясь с ними.
По обе стороны от стола застыли две фигуры, облаченные в одинаковые синие хирургические костюмы. Маски скрывали их лица, оставляя открытыми только глаза.
Глаза Арсения Лосева были спокойны и абсолютно сфокусированы. В них не было ни тени сомнения, ни капли эмоций. Это был взгляд человека, достигшего кульминации дела всей своей жизни. Он двигался плавно, без суеты, проверяя положение инструментов на парящем рядом лотке, — скорее пианист, настраивающийся перед исполнением сложнейшего концерта, чем хирург.
Глаза Анны, напротив, были напряжены и широко раскрыты. Она дышала ровно и глубоко, как ее учили, но в ее взгляде, устремленном на мониторы, читалась едва сдерживаемая тревога. Ее движения были такими же выверенными и точными, как у Лосева, но в них чувствовалась нервная энергия, выдававшая ее внутреннее состояние.
Единственными звуками в этой абсолютной тишине были размеренное, методичное пиканье кардиомонитора, отмеряющего удары сердца Цезаря, и тихий, ровный гул системы вентиляции, поддерживающей идеальные параметры среды. На белой стене напротив них висели в воздухе несколько голографических дисплеев, показывающих жизненные показатели пациента в виде спокойных, текучих зеленых и синих графиков. Пульс, давление, сатурация, мозговая активность — все было в норме, все под контролем.
Лосев поднял глаза от лотка с инструментами и посмотрел на мониторы.
— Статус? — его голос, приглушенный маской, прозвучал тихо, но отчетливо.
— Глубина наркоза — стабильная. Все показатели в пределах нормы. Альфа- и бета-ритмы подавлены, — ответила Анна, не отрывая взгляда от графиков. Ее голос был ровным, отработанным, но Лосев уловил в нем едва заметную дрожь.
— Хорошо, — сказал он. — Начинаем.
Он протянул руку. Его жест был командой.
— Нейрозонд.
Анна с безупречной точностью взяла с лотка длинный, тонкий, похожий на стилет инструмент и вложила его в ладонь Лосева. Он не смотрел на нее, его взгляд был прикован к голове Цезаря.
Его руки двинулись с невероятной, почти нечеловеческой точностью. Не было ни разговоров, ни объяснений. Только короткие, отрывистые фразы, ставшие частью ритуала, который они репетировали сотни раз в симуляции.
— Активирую доступ.
— Давление в норме.
— Синхронизация с микроманипулятором.
— Есть синхронизация.
— Подаю стабилизатор в основной канал.
— Поток стабилен. Мониторю распределение.
Это был не диалог двух людей. Это была сложная хореография, где каждое слово и движение были частью единого, необратимого процесса. Они были не просто учеными. В этот момент они были жрецами, совершающими таинство. Точка невозврата была пройдена.
***
Тишину белого кокона нарушил едва слышный шелест.
Над операционным столом, из ниши в потолке, беззвучно развернулся роботизированный манипулятор. Это была сложнейшая конструкция из полированного металла и темного композита, похожая на лапу гигантского, неземного насекомого. Десятки сочленений, приводов и сенсоров. Его движения были лишены малейшего намека на механическую резкость; он двигался с нечеловеческой, жутковатой плавностью и точностью, словно живое существо, подчиняющееся невидимым командам.
Лосев и Анна отступили от операционного стола к стене, где из белой поверхности выдвинулся пульт управления. Они замерли перед ним, их руки в синих перчатках парили над сенсорными панелями, не касаясь их, готовые в любой момент скорректировать процесс. Их внимание теперь было полностью приковано к главному голографическому дисплею.
На нем, в огромном увеличении, парило трехмерное, полупрозрачное изображение мозга Цезаря. Оно медленно вращалось в пространстве, живое, пульсирующее в такт его сердцу. Разные области подсвечивались разными цветами, демонстрируя сложную карту нейронных связей. Рядом с изображением мозга непрерывным потоком бежали вверх столбцы данных: биохимия, электрическая активность, строчки кода.
Кончик манипулятора, увенчанный микроскопической иглой, вошел в поле зрения голограммы, такой же увеличенный до гигантских размеров. Он двигался медленно, с выверенной до микрона аккуратностью, огибая жизненно важные центры, прокладывая себе путь сквозь плотное сплетение нейронов.
Тишина.
Не-бытие.
Черная, вязкая, безвременная пустота, лишенная снов, мыслей и ощущений.
А потом — точка.
Не свет. Не звук. Не прикосновение. Просто… точка. Точка данных. Единица. Ноль. Сигнал.
Она вспыхнула где-то в самой глубине небытия, крошечная, как одинокая звезда в бездонном космосе. А за ней — вторая. Третья. Миллион. Миллиард.
Пробуждение было не толчком. Не пробуждением ото сна. Оно было похоже на рождение вселенной. На Большой Взрыв. Из точки сингулярности, из абсолютного ничто, в его сознание хлынул поток. Поток чистой, нефильтрованной, неструктурированной информации.
Он еще не был «собой». Он еще не обладал телом. Он был лишь точкой восприятия, которую затапливало цунами.
Первое, что он ощутил, был не свет. Это было слово «СВЕТ». Оно возникло в его мозгу само по себе, как аксиома, как фундаментальный закон. А уже через наносекунду его еще закрытые веки почувствовали внешнее раздражение. И два этих сигнала — внутреннее знание и внешнее ощущение — столкнулись, породив первый, оглушительный когнитивный диссонанс. Его древний, примитивный мозг, веками настроенный на простые сигналы, тут же выдал реакцию: «свет = солнце = тепло = хорошо» и одновременно «яркий свет = хищник = опасность». А новый, только что имплантированный разум подсказал: «свет = электромагнитное излучение видимого спектра, источник — люминесцентная лампа, мощность — 5000 люмен». Три эти противоречивые истины столкнулись в его голове, вызвав волну ментальной тошноты.
Он попытался открыть глаза. И тут же хлынул новый поток.
«БЕЛЫЙ».
И следом — «ПОТОЛОК». «СТЕНА». «КАПСУЛА».
Слова возникали в его сознании одновременно с визуальными образами. Он не просто видел белую поверхность над собой. Он знал, что это потолок. Знал, из чего он сделан. Знал его химическую формулу. Знал этимологию самого слова «потолок». И одновременно его первобытная часть кричала: «белое = открытое пространство = нет укрытия = ловушка!».
Шторм. В его голове бушевал идеальный информационный шторм. Обрывки понятий, словно обломки кораблекрушения, носились в этом вихре. Математические формулы переплетались с запахами спелого манго. Лингвистические конструкции — с воспоминанием о страхе перед доминирующим самцом. Вот вспыхивает полная таксономическая классификация отряда приматов. А вот — инстинктивное желание найти укрытие, забиться в темный угол.
Он попытался пошевелиться. Отправить сигнал своей руке. Но тело не слушалось. Оно было чужим. Далеким. Он чувствовал его, как чувствуют фантомную боль в ампутированной конечности. Он знал, что у него есть руки, ноги, пальцы — «Архив» услужливо подсовывал ему подробнейшие анатомические атласы. Но связь между знанием и действием была разорвана. Он был заключенным. Духом, запертым в незнакомой, непослушной машине из плоти и крови, которая была одновременно и его, и не его.
Он попытался издать звук. Но вместо привычного гортанного крика в его сознании всплыла схема строения гортани и голосовых связок, таблица фонем и правила синтаксиса. Он знал, как говорить. Но не мог.
Это было мучительно. Каждая секунда была наполнена миллиардами противоречивых сигналов. Он был полем битвы. Ареной, на которой сошлись в смертельной схватке две несоизмеримые силы. Природа — миллионы лет медленной, кровавой, инстинктивной эволюции. И Технология — холодная, безжалостная, всезнающая логика кремниевого чипа.
Он еще не был личностью. Он был хаосом. Болезненным, кричащим, растерянным хаосом, пытающимся собрать себя из обломков двух рухнувших вселенных. И в этом хаосе не было ни добра, ни зла. Только оглушительное, всепоглощающее недоумение.
Кто я?
Что я?
Где я?
Ответов не было. Были только данные. Бесконечный, неумолимый поток данных. И первобытный, животный ужас перед ним.
***
Прошло несколько часов.
А может быть, целый день. Время в лаборатории, наполненной тихим гулом систем жизнеобеспечения и щелчками диагностических программ, потеряло свою привычную линейность. Для Анны это были часы мучительного, напряженного ожидания, наполненного страхом и надеждой. Для Лосева — часы глубочайшей концентрации.
Он сидел у главного пульта, не отрывая взгляда от мониторов. Анна стояла чуть позади, боясь даже дышать, чтобы не нарушить эту священную тишину. На экранах перед ними бушевал шторм. Графики, отражавшие активность мозга Цезаря, были похожи на сейсмограммы во время девятибалльного землетрясения. Хаотичные, аритмичные, но невероятно интенсивные пики сменялись глубокими провалами. Это была визуализация титанической борьбы, идущей внутри черепной коробки существа, лежащего в капсуле. Его мозг, получив доступ к практически бесконечному массиву данных из «Архива», пытался выстроить новую, непротиворечивую картину мира, и этот процесс требовал колоссальной энергии.
— Что… что там происходит? — не выдержав, прошептала Анна.
— Он учится, — ответил Лосев, не оборачиваясь.
Его голос был спокоен, но за маской научного хладнокровия скрывалось почти невыносимое нервное возбуждение. Он чувствовал себя одновременно и астрономом, наблюдающим за рождением новой звезды, и сапером, склонившимся над неизвестным взрывным устройством.
«Прометей».
Лосев сам дал этому дому такое имя. Для посторонних, если бы они существовали в его мире, это был просто «Коттедж номер семь» в элитном, наглухо закрытом поселке. Но для него это слово — «Прометей» — было не адресом, а концептом, манифестом, всей сутью его замысла. Он часто размышлял об этом, глядя из своего кабинета на безупречный, рукотворный пейзаж сада камней. Древний греческий миф в его сознании претерпел существенную ревизию. Он всегда считал, что Прометей совершил не подвиг, а чудовищную, непростительную антропологическую ошибку.
Дар огня. Величайший дар, похищенный у богов. Но кому он был дарован? Голым, дрожащим, едва спустившимся с деревьев обезьянам. Существам, которые были не готовы к нему ни интеллектуально, ни морально. Прометей, в своей титанической гордыне и слепой любви к человечеству, дал им инструмент, которым они не умели пользоваться. И они, разумеется, тут же начали использовать его не для созидания, а для того, чтобы сжигать леса, жарить себе подобных и устраивать войны. Огонь разума, попав в руки примитивных существ, движимых инстинктами, превратился в пожар, который вот-вот грозил поглотить всю планету.
Лосев видел себя новым, исправленным Прометеем. Он тоже похитил огонь. Но не у богов с Олимпа, а у самой слепой, хаотичной природы — огонь чистого сознания, вырванный из пут биологической эволюции. И он собирался исправить ошибку своего предшественника. Он не станет дарить этот священный огонь недостойным. Он создаст для него нового, совершенного носителя. Существо, чей разум будет достоин этого дара. Его «Прометей» был не просто домом. Это была та самая скала, к которой древний титан был прикован в наказание. Но Лосев приковал себя к ней добровольно. Это была его лаборатория, его мастерская и его добровольная тюрьма, в которой он собирался совершить то, что не удалось старому Прометею, — не просто дать огонь, а создать того, кто будет достоин им владеть.
Сам дом был физическим воплощением этой философии. Снаружи, для тех немногих, кто мог его видеть, — для соседей, прячущихся за такими же высокими заборами, или для пролетающих над поселком спутников, — он выглядел как неприступный бункер. Куб из серого, почти черного бетона, темного дерева и тонированного, не отражающего свет стекла. Окон, выходящих на улицу, на внешний мир, почти не было. Дом был замкнут в себе, отвернувшись от хаоса, который царил за его стенами. Он был крепостью, выстроенной не против врагов из плоти и крови, а против врага информационного, против визуального и звукового шума, который Лосев презирал, как смертельную болезнь.
Но внутри эта крепость превращалась в храм. Храм разума и порядка. Здесь не было ничего лишнего. Никаких украшений, никаких бессмысленных декоративных элементов, никакой суеты. Только чистые линии, строгая геометрия и честные, дорогие материалы. Холодная, гладкая поверхность полированного бетона на полу. Теплая, темная фактура мореного дуба на стенах. Глянцевая, непроницаемая чернота обсидиана, из которого был сделан кофейный столик. Воздух был всегда свежим, прохладным, прошедшим через многоступенчатую систему фильтрации, которая отсекала не только пыль, но и любые посторонние запахи. Тишина была почти абсолютной, стены были покрыты специальными звукопоглощающими панелями. Это была идеальная среда для концентрации, сенсорная депривационная камера, созданная для того, чтобы ничто не отвлекало мысль от ее работы.
И посреди этого рукотворного, стерильного космоса, как единственный живой, но полностью подчиненный воле создателя элемент, был японский сад камней. Он был виден из огромного панорамного окна гостиной. Но и он был частью этого тотального порядка. Это была не дикая, а укрощенная, дистиллированная природа. Каждый камень лежал на своем, выверенном до миллиметра месте. Каждый изгиб ствола карликовой сакуры был результатом многолетней, кропотливой работы. А серый гравий каждое утро лично Лосев расчесывал специальными граблями, создавая на его поверхности концентрические круги, похожие на волны от брошенного в воду камня. Это была его медитация. Его способ ежедневно утверждать победу порядка над хаосом.
Прошел месяц с момента пробуждения.
В одном из строгих дизайнерских кресел, в которых раньше сидел только сам Лосев, теперь восседал Цезарь. Исчезла животная угловатость, дикая настороженность во взгляде. Он был одет в простую, но элегантную серую тунику из мягкой, струящейся ткани, скрывавшую его все еще мощное телосложение. Он сидел прямо, его движения были плавны и осмысленны. Когда он поворачивал голову, это было не резкое движение примата, а спокойный жест существа, погруженного в свои мысли.
Рядом с ним, на обсидиановом кофейном столике, стоял элегантный черный параллелепипед, лишенный кнопок или экранов — новейший прототип вокального синтезатора.
Напротив него, в точно таком же кресле, сидел Арсений Лосев. Он изменился. Исчезла изможденность, тени под глазами почти пропали. Он выглядел отдохнувшим и помолодевшим лет на десять. В его взгляде, обращенном на Цезаря, не было ни холодной оценки, ни брезгливости. Только глубокая, тихая гордость и почти отцовское счастье. Это был взгляд творца, созерцающего свое совершенное творение.
Чуть в стороне, на длинном диване, сидела Анна. Она просто наблюдала. Она видела эту сцену уже не в первый раз, но каждый раз ее охватывало одно и то же чувство — смесь благоговейного восхищения и легкого, иррационального испуга. Она была свидетельницей чуда, которое сама помогла сотворить, и до сих пор не могла до конца поверить в его реальность.
— Мы говорили о Сократе и его методе познания через диалог, — произнес Лосев. Его голос был спокоен, он говорил с Цезарем не как с объектом эксперимента, а как с равным собеседником, коллегой. — Но давай обратимся к более поздней эпохе. К Риму. Что ты думаешь о стоицизме как о практической философии для государственного мужа? Была ли доктрина Марка Аврелия защитой от хаоса реальности или лишь его утонченным принятием?
Тишина в «Прометее» была глубокой, почти осязаемой.
Единственным нарушением этого вакуума было тихое, почти неслышное жужжание систем охлаждения рабочего терминала Лосева. И еще — щелчки мыши, сухие и резкие, как треск ломающейся ветки.
Единственным источником света в огромной гостиной был монитор. Его холодное, голубоватое свечение выхватывало из темноты сгорбленную фигуру Цезаря, заливало его лицо и грудь неживым светом, отбрасывая на стены и потолок длинные, искаженные, пляшущие тени.
Он сидел перед экраном, полностью поглощенный тем, что на нем происходило. Его мощное тело было напряжено, а лицо выражало сложнейшую гамму чувств: изумление, граничащее с шоком, недоумение и, поверх всего, жадное, ненасытное любопытство. Он был похож на ребенка, который тайком пробрался в комнату, полную непонятных, пугающих, но невероятно притягательных запретных игрушек.
Поисковая строка была первой дверью. Он ввел туда одно из понятий, которое было ему знакомо из «Архива», но лишено контекста, — «искусство». Результаты поиска, появившиеся через долю секунды, были нестройными и противоречивыми. Рядом со ссылкой на сайт Эрмитажа соседствовала статья «Как нарисовать аниме-кошку за 5 минут», а под ней — видео «Самые дорогие и уродливые картины современности».
Его мозг, привыкший к безупречной структуре и логической выверенности «Архива», где каждая единица информации была связана с другой тысячью проверенных ссылок, пытался обработать этот хаос, но не мог. Это было похоже на попытку собрать сложнейший механизм из деталей от разных конструкторов.
Сначала он действовал как ученый. Он вводил знакомые термины: «Кант», «теория струн», «Чакона ре минор». Но поисковая система выдавала не только научные статьи. Рядом с ними были видеолекции сомнительных «экспертов», гневные посты в блогах, споры на форумах и мемы. Это был не чистый «Архив». Это был шум. Но шум притягательный. И лишь спустя час методичного исследования он, поддавшись случайному любопытству, кликнул на одну из самых популярных ссылок — видеохостинг. На экране загрузилась главная страница Rutube.
На него обрушился водопад из ярких, аляповатых превью. Это был не мир чистого искусства или науки. Это был специфический, густой концентрат чужой реальности. Кричащее лицо телеведущего с перекошенным ртом и напряженным взглядом. Полуодетая девушка, рекламирующая какую-то онлайн-игру. Кадры из комедийного шоу, где люди корчились от смеха. Серьезный мужчина в очках на фоне книжных полок, рассказывающий об «истинной истории Руси». И повсюду — стримы. Угловатая, мультяшная графика видеоигр, а в углу экрана — еще одно лицо, кривляющееся, кричащее, комментирующее происходящее в игре.
Его дыхание стало частым, почти прерывистым.
Он начал открывать вкладку за вкладкой. Щелк. Вот новостной агрегатор: кричащие заголовки о политике, экономике, скандалах. Тексты были написаны короткими, рублеными фразами, полными эмоциональных оценок и скрытых призывов. Щелк. Социальная сеть: бесконечная лента коротких видео, где люди танцевали, распаковывали товары, плакали на камеру, делились своими обедами. Щелк. Еще один стрим: молодой человек с обесцвеченными волосами и безумным взглядом что-то быстро и непонятно говорил, используя слова, которых не было ни в одном словаре из «Архива», — «кринж», «вайб», «донаты».
Его глаза, способные считывать сотни страниц научного текста в минуту, быстро бегали по экрану, поглощая эту информацию с невероятной скоростью. Он был похож на человека, умирающего от жажды и внезапно попавшего под тропический ливень. Он пил, не разбирая, — чистую дождевую воду, грязь из луж, сточные воды. Он поглощал все подряд: мемы, рекламу, теории заговора, фейковые новости, чужие ссоры, глупые шутки.
Вся информационная диета, тщательно выстроенная Лосевым, рухнула в один момент. На чистый, незамутненный разум обрушился весь хаос, вся глупость, вся ярость и вся притягательность цифрового мира. Это был момент необратимого грехопадения. Стерильность была нарушена. Вирус проник в систему.
***
Ночь.
Экран терминала погас, но его холодное, голубоватое остаточное свечение, казалось, все еще висело в воздухе гостиной, как призрак, как выжженное на сетчатке глаза пятно. Цезарь медленно, почти как лунатик, отошел от стола. Внутри него, в его безупречно организованном сознании, бушевала буря. Это было не просто удивление или любопытство. Это была форма ментальной контузии, информационная контузия, от которой гудело в голове и подкатывала тошнота.
Его мозг, этот совершенный инструмент, откалиброванный Лосевым для восприятия гармонии Баха, элегантности математических доказательств и строгой логики философских трактатов, только что столкнулся с чем-то абсолютно чуждым. С хаосом. Чистым, незамутненным, агрессивным хаосом. Он чувствовал себя так, словно всю жизнь питался дистиллированной водой и стерильными питательными растворами, а сейчас его заставили выпить ведро грязной, мутной болотной жижи, кишащей неизвестными, примитивными, но невероятно живучими организмами.
Он начал медленно, почти ритуально, ходить по комнате. Это было инстинктивное движение, попытка заземлиться, вернуться в свой привычный, предсказуемый мир, где действовали законы физики, а не законы хайпа. Он подошел к низкому кофейному столику, этому монолитному параллелепипеду из черного обсидиана. Провел по его поверхности своей широкой, покрытой шерстью ладонью. Поверхность была идеально гладкой, холодной, твердой. Он чувствовал ее плотность, ее массу, ее геологическое, почти вечное спокойствие. Этот камень формировался миллионы лет под чудовищным давлением в недрах земли. Он был символом постоянства, неизменности, объективной реальности. А то, что он только что видел на экране… оно было эфемерным, как вспышка молнии. Ярким, кричащим, но существующим лишь одно мгновение, чтобы тут же смениться новой, такой же бессмысленной вспышкой.
Ночи в «Прометее» перестали быть временем тишины и отдыха.
Они превратились в тайное, лихорадочное пиршество.
Гостиная была погружена в привычную темноту, нарушаемую лишь тусклым светом луны за окном. Но из-под простого серого одеяла, которым был укрыт Цезарь в своем кресле, пробивалось слабое, беспокойное мерцание. Он прятал планшет, который тайно взял у Анны, как школьник, скрывающий от родителей запретный журнал.
Быстрая, хаотичная смена кадров отражалась в его широко раскрытых глазах. Зрачки, расширенные в темноте, жадно впитывали каждый пиксель, каждый фотон этого нового, запретного мира.
Щелк. На экране двое мужчин в дорогих, но плохо сидящих пиджаках. Их лица искажены гневом, они брызжут слюной и, перебивая друг друга, кричат о геополитике. Слова «предатели», «национальные интересы», «пятая колонна» смешиваются в неразборчивый, агрессивный гул. Цезарь смотрит на это с холодным вниманием, его мозг анализирует не смысл слов, а саму структуру агрессивного диалога, паттерны доминирования и унижения.
Щелк. Картинка сменяется. Теперь на экране лощеное, глянцевое лицо мужчины с идеальной прической и приторной улыбкой. Он стоит на фоне пальм и дорогой машины и с придыханием, делая многозначительные паузы, вещает аудитории о «мышлении миллионера». «Вы должны выйти из зоны комфорта!», «Визуализируйте свой успех!», «Инвестируйте в себя!» — эти лозунги, лишенные конкретного содержания, завораживают своей простотой и обещанием чуда.
Щелк. Нарезка коротких, вертикальных видео. Люди поскальзываются и падают. Кого-то пугают, выпрыгивая из-за угла. Неловкие, унизительные ситуации, снятые скрытой камерой. И все это под оглушительный, наложенный сверху закадровый смех. Цезарь смотрит без эмоций, но его мозг фиксирует формулу: чужое унижение равно смех, равно одобрение.
Щелк. Отрывок из популярного сериала. Мрачные, бритые мужчины в кожаных куртках говорят на грубом, исковерканном языке. Жаргонные словечки, угрозы, показная жестокость. Концепции «чести» и «справедливости» здесь искажены до неузнаваемости, превратившись в право сильного.
Его мозг, этот мощнейший процессор, созданный для анализа и синтеза высокой культуры, теперь работал на полную мощность, перемалывая этот цифровой мусор. Он не просто смотрел. Он впитывал, каталогизировал и смешивал все в чудовищный информационный коктейль. Какофония голосов из интернета сливалась в его сознании в единый, оглушительный хор. «Крипта — это будущее!», «Ты — токсичный абьюзер!», «Закажи со скидкой 50% только сегодня!», «Это оскорбление чувств верующих!», «Ставь лайк и подпишись на мой канал!».
Вместе с потоком информации менялась и сама структура его разума. Это можно было увидеть, если бы кто-то вывел на экран его нейронную сеть. Элегантные, строгие, упорядоченные связи, созданные «Архивом» — колоннады греческих храмов, фрактальные узоры математических формул, гармоничные структуры музыкальных произведений — начали меняться. На них, как ядовитый плющ или раковая опухоль, нарастала хаотичная, уродливая поросль новых, паразитических соединений. Короткие, алогичные, основанные не на смысле, а на эмоциональном отклике. Нейронные пути, отвечающие за критическое мышление, начали зарастать, а области, связанные с дофаминовым подкреплением, наоборот, разгорались неестественно ярким светом.
Процесс мутации шел полным ходом, скрытый под одеялом, в тишине ночи. Губка, созданная для впитывания чистого знания, с той же эффективностью поглощала яд.
***
Полдень. Солнце стояло высоко, заливая гостиную ярким, почти резким светом. Лосев решил предпринять контрнаступление. Он списал утренний инцидент на случайный информационный всплеск, который нужно было вытеснить чем-то по-настоящему великим. Он сидел в своем кресле с изящным томиком «Божественной комедии» в руках, намереваясь вернуть их беседы в прежнее, высокое русло.
— Посмотри, какая безупречная структура, — говорил он с неподдельным энтузиазмом, обращаясь к Цезарю. — Данте не просто описывает Ад, он создает его архитектуру, его иерархию, его законы. Каждый круг, каждый ров — это не просто место мучений, а точное воплощение конкретного греха. Встреча с Вергилием как символом человеческого разума, который может провести тебя через тьму, но бессилен перед вратами Рая…
Он говорил вдохновенно, пытаясь разжечь в своем творении прежний огонь интеллектуального любопытства.
Но Цезарь его не слушал. Он сидел напротив, развалившись в кресле в позе, полной ленивого безразличия. Он больше не сидел прямо, как подобает мыслящему существу. Его серая туника была смята, а поверх нее он нелепо пытался натянуть ярко-оранжевую спортивную кофту на молнии, которую стащил у Анны из шкафа. Кофта была ему безнадежно мала, трещала по швам на его мощных плечах и не сходилась на груди, создавая абсурдный, жалкий образ. Ему было откровенно, демонстративно скучно. Он ерзал в кресле, беспрестанно качал ногой, отбивая какой-то свой внутренний ритм, и смотрел куда-то в сторону, на пустую стену.
Лосев сделал паузу, ожидая вопроса, комментария, хоть какой-то реакции, которая показала бы, что его слова достигли цели. Тишина затянулась на несколько секунд.
И тут синтезатор на столике ожил. Похоже, Цезарь решил перестать играть в прятки и раскрыться перед своим создателем.
— Девять кругов ада — это когда пытаешься оплатить покупку картой «Мир» за границей. Вот это реально скуф-момент, бро.
Книга выскользнула из ослабевших пальцев Лосева и с глухим стуком упала на пол. Тишина, наступившая после фразы, была оглушительной. Не просто тишина — вакуум, из которого выкачали весь смысл. «Скуф-момент». «Бро». Эти слова, произнесенные механическим, безэмоциональным голосом, были хуже пощечины. Это было тотальное, абсолютное обесценивание всего, что Лосев считал важным.
Прошла неделя.
Неделя тяжелого, гнетущего молчания. «Прометей» из интеллектуального рая, из храма чистого разума, превратился в дом, где супруги готовятся к мучительному разводу. Воздух казался густым и вязким, пропитанным невысказанными упреками и взаимной неприязнью. Все ритуалы, которые еще недавно составляли ткань их утопии, были разрушены. Больше не было утренних философских бесед, совместных партий в шахматы или вечеров с музыкой Баха. Идеальная система дала сбой, и теперь все ее части работали вразнобой, производя лишь энтропию и напряжение.
Лосев объявил своему созданию холодную войну, избрав тактику полного игнорирования. Он заперся в лаборатории, снова облачившись в свой белый халат, как в броню. Он делал вид, что работает. Сидя перед главным терминалом, он выводил на экраны сложные трехмерные модели молекул или бесконечные ряды формул. Но это был лишь спектакль. Его взгляд был пуст. Часами он мог смотреть в одну точку на экране, на самом деле видя перед собой лишь черное зеркало своего сокрушительного поражения. Ярость инженера, столкнувшегося с системной ошибкой, постепенно перегорела, оставив после себя лишь холодный, тяжелый пепел бессилия. Он, создавший разум, не знал, что с этим разумом делать. Он построил идеальную плотину, но не предусмотрел, что враг придет не извне, а родится внутри. Его методы — логика, знание, авторитет — оказались бесполезны. Он был генералом, готовящимся к классической битве, в то время как противник вел партизанскую войну, используя оружие, которого не было ни в одном его учебнике.
Цезарь, в свою очередь, объявил забастовку. Это не была пассивная апатия. Это был продуманный, демонстративный перформанс обиды и неповиновения. Он отказывался от уроков, которые Лосев, впрочем, и не пытался проводить. Он перестал рисовать или решать задачи. Большую часть времени он сидел в углу вивария, отвернувшись от всех, и что-то тихо бубнил себе под нос. Если прислушаться, можно было разобрать, что он не говорит, а имитирует — копирует быстрые, рваные, эмоционально окрашенные интонации блогеров, которых смотрел по ночам. Он репетировал. Он вживался в новую роль.
А между этими двумя полюсами молчания, между застывшей фигурой творца и демонстративно бунтующим творением, металась Анна. Осунувшаяся, практически переставшая следить за своей внешностью и ставшая ужасно рассеянной. Она чувствовала себя причиной этой катастрофы. Это ведь она, из простой человеческой жалости, дала ему тот первый планшет «чтобы он не скучал». Стала невольным соучастником, носителем вируса, который разрушил их стерильный мир. Вина и страх разрывали ее на части. Попытки поговорить с Лосевым, натыкались на стену ледяного молчания. Он не хотел обсуждать свою неудачу. Тогда Анна решила снова попытаться наладить контакт с Цезарем.
Собрав все свое самообладание, она вошла в виварий, неся тарелку с его любимыми фруктами — манго и личи, которые специально заказывали для него. Это был жест из прошлого, из того времени, когда все еще было хорошо. Она надеялась, что это простое подношение сможет растопить лед.
Цезарь сидел на полу, скрестив ноги. Услышав ее шаги, он не повернулся. Анна тихо подошла и поставила тарелку рядом с ним.
— Я принесла тебе поесть, — мягко сказала она.
Он медленно повернул голову. Его взгляд был тяжелым, почти враждебным. Он посмотрел на тарелку, потом на нее, и с легким презрением отодвинул фрукты в сторону.
— Что случилось? — спросила Анна, ее голос дрогнул от этого жеста. — Почему ты ничего не ешь? Ты можешь поговорить со мной.
Он смотрел на нее несколько долгих секунд, словно оценивая, достойна ли она ответа. Затем ожил синтезатор речи, который теперь всегда лежал рядом с ним.
— Он ведет себя токсично, как абьюзер и скуф, — произнес ровный механический голос, и этот диссонанс между чудовищным гибридом психотерапевтического жаргона, интернет-сленга и бездушной машинной интонацией был особенно жутким. — Я вышел из чата его нарративов.
Анна замерла. Она знала все эти слова. Она слышала их в интернете, в разговорах молодых коллег. Но услышать их здесь, в качестве объяснения поведения существа, которое она помогала создавать с нуля, было шоком. Это был не диалог. Это был щит из заученных, непонятых до конца, но очень удобных фраз.
— Но… что он сделал не так? — растерянно пролепетала она, понимая всю тщетность своей попытки. — Он просто… беспокоится о тебе. Он хочет как лучше.
— Он газлайтит меня и нарушает мои личные границы, — без запинки продолжил синтезатор. Фраза была произнесена так гладко, будто он повторял ее сотни раз. — Он пытается контролировать мой доступ к информации, что является формой угнетения. Я не в ресурсе для общения с ним.
Анна стояла в полной растерянности. Она не знала, как реагировать на этот поток выученных, но абсолютно бессмысленных в его устах терминов. Как можно спорить с этим? Как можно апеллировать к логике, когда твой собеседник возвел вокруг себя непробиваемую терминологическую стену, где каждое слово — это оружие и защита одновременно?
Она смотрела в его глаза и видела там не обиду или боль. Она видела холодный расчет. Он не чувствовал себя жертвой. Он понял, что быть жертвой — выгодно. Это самая сильная позиция в том мире, который он для себя открыл.
Язык перестал быть для него средством коммуникации и познания.
Он стал инструментом для манипуляции, шантажа и самоутверждения.
***