Мерзлая земля пахла морошкой. И в этот сладкий, терпкий аромат вплетался тошнотворный, металлический вкус крови. Его собственной крови.
Яромир лежал, намертво прикованный к базальтовой плите. Каждое звено ее было покрыто рунами, которые жгли шерсть, въедались в кожу, напоминая, что отныне для всех он опасное чудовище.
…Они нашли его таким. Огромным белым медведем, лежащим среди трупов, с пустыми глазами и кровью на морде…
...Он помнил только вспышку собственной ярости — всего лишь мгновение, когда увидел, как чужак поднимает топор над головой его отца. Как другой тащит за собой младшую сестру, намотав на кулак ее длинные косы. Он хотел отшвырнуть врагов, заставить их отступить. А вместо этого зверь внутри него будто сорвался с цепи — не медведь, нет, нечто большее, нечто древнее, нечто, что помнило времена, когда люди ещё не научились говорить.
Это была страшная бойня, но его звериная ипостась тогда спасла Клан Льда от истребления, хотя врагов было в десятки раз больше. Казалось, Яромир разметал их за несколько минут — время рассыпалось в прах вместе с его рассудком. Белый Медведь, рвал врагов когтями и клыками, не чувствуя усталости, не слыша собственного рыка. Их было тридцать, потом сорок, потом он перестал считать. Кровь заливала снег, и в этой горячей, липкой тьме он наконец почувствовал себя живым.
А потом он услышал крик брата.
— Стой! Яромир, остановись!
Он обернулся и увидел. Болеслав лежал на снегу, зажимая рану на бедре. Его глаза смотрели на старшего брата — удивлённые, не верящие, что опасность пришла от того, кто был ему ближе всех на свете.
Зверь внутри Яромира взвыл от ужаса — впервые Белый Медведь испугался самого себя. Цепь, которую он держал так долго, лопнула, оставив в душе зияющую рану, которую ничем не зашить.
Яромир припал к земле, покрытой чужой и своей кровью, и зарычал по-звериному, пытаясь вернутся в человеческий облик…
С тех пор прошел полный лунный месяц, а он так и смог обернуться. Превратился в зверя, опасного и для чужих, и для своих…
Он пытался — всё это время, сжимал мышцы, выворачивал позвоночник, звал своё человеческое тело — но оно не приходило. Будто зверь, наконец дорвавшись до свободы, отказался отпускать добычу...
…Над ним склонились три шамана. Их лица были покрыты магическими символами, в руках — кинжалы с лезвиями из обсидиана. Большой бубен, обтянутый оленьей кожей и украшенный колдовскими знаками, глухим звуком откликался на ритмичные удары Верховной. Закружившись в диковинном танце, шаманы начали напевать странные, непривычные для человеческого уха мелодии, вызывая у присутствующих состояние, близкое к гипнотическому. Заклинание Обуздания сорвалось с их губ гулом древних духов — низким, грудным, заставляющим вибрировать сам воздух.
Пространство вокруг Яромира сгустилось, стало вязким, как смола. Ему казалось, что с него живьём сдирают шкуру — нет, не шкуру, а саму суть, самого зверя, который был частью его плоти и духа с самого рождения.
— Во имя равновесия, — воскликнула Верховная, и её голос разнёсся над поляной, заставляя вибрировать сам воздух. — Во имя крови предков.
Яромир дёрнулся. Цепи звякнули, руны вспыхнули синим, и боль пронзила его от морды до кончиков когтей.
— Я же спас вас всех, — попытался крикнуть он, но из медвежьей пасти вырвался только хриплый, низкий рык.
Это был крик чистого, первобытного бешенства, крик хищника, которого загоняют в клетку. В последней, отчаянной вспышке агонии, зверь всё же вырвался из него — неконтролируемый и опасный.
Исполинский белый медведь поднялся на задние лапы.
Он был огромен — выше любого зверя, которого видели эти льды. Его шерсть светилась в сиянии, как свежий снег. Его глаза горели безумием. Он зарычал — и от этого рыка треснул лёд под ногами Верховной.
Но магия шаманов была сильнее.
Невидимые цепи обвили его лапы, морду, грудь. Они сжимались, врезались в плоть, заставляя зверя вновь распластаться по базальту.
Старший шаман вскрикнул и его кинжал вошёл медведю в основание шеи.
Яромир зарычал — не столько от боли, сколько от унижения. Лезвие не убивало, оно входило, вырезая на коже магическую печать, горячую и пульсирующую. Она вплавлялась в мышцы, в кости, в саму суть зверя, скручивая его, усыпляя, обездвиживая.
Второй кинжал — под лопатки.
Третий — в крестец.
Мир сузился до боли, до цепей, до этих чёрных лезвий, которые оставляли на неподвижном теле огненные росчерки. Он чувствовал, как зверь внутри него сжимается, как он царапается, огрызается, пытается вырваться — и не может.
Печать замкнулась.
— Да будет так, — пропела Верховная.
И голоса колдунов вторили ей.
Яромир почувствовал, как что-то внутри него захлопнулось. Зверь затих, свернулся в тугой клубок где-то глубоко-глубоко, там, где кончалась боль и начиналось ничто.
Цепи ослабли, но он не двигался.
Тело было чужим, тяжёлым, мёртвым. Он лежал на базальтовой плите, глядя в небо, на котором пылало северное сияние, и не чувствовал ничего.