Громов проснулся оттого, что перестал слышать собственное сердце.
Это была старая привычка — просыпаться среди ночи и проверять пульс. В шестьдесят два года сердце может остановиться просто так, без предупреждения, как старые часы, которым надоело тикать. Он лежал на спине, глядя в потолок библиотеки, и ждал. Секунда. Две. Три. Потом глухой удар в груди, еще один, еще.
Живой.
Вокруг было тихо. Слишком тихо для города, в котором месяц назад жило полмиллиона человек. Где-то далеко, за рекой, выли. Это был не вой собак — собаки выли иначе, с надрывом и визгом. Это было низкое, грудное, тягучее, от чего вибрировали стекла в окнах и ныли пломбы в зубах.
Громов сел. Костлявые ноги спустил с дивана, нащупал стоптанные ботинки. Спал он всегда одетым — с тех пор, как на третий день к библиотеке пришли те двое. Он тогда открыл им, потому что у женщины был ребенок. Ребенок плакал. Громов открыл, а через пять минут стрелял в мужчину из обреза, который нашел в кабинете директора.
Мужчина падал долго. Громов запомнил его глаза — удивленные, как будто он не ожидал, что этот старик нажмет на спуск.
Женщина с ребенком ушла на рассвете. Громов не спрашивал куда. Он закрыл дверь металлическим стеллажом и больше никому не открывал.
Диктофон лежал на стопке книг. Громов взял его, нажал запись. Красный глазок загорелся.
— Тридцать первый день, — сказал он в микрофон голосом, который самому казался чужим. — Температура воздуха плюс двенадцать. Осадков не было. Зафиксирован инфразвуковой сигнал продолжительностью... — он посмотрел на часы, — сорок семь минут. Источник неизвестен. Активность зараженных ниже среднего.
Он помолчал.
— Запас консервов на четырнадцать дней. Вода есть. Патронов восемь. Я жив.
Красный глазок погас. Громов убрал диктофон во внутренний карман куртки.
Он подошел к окну. Библиотека имени Ленина стояла на пригорке, и из окна третьего этажа было видно полгорода. Точнее, то, что от него осталось. Дым, редкие пожары, которые никто не тушил. На площади перед вокзалом шевелилось что-то темное, похожее на муравейник. Толпа. Они собирались в толпы по ночам, а днем расползались по теням, как тараканы.
Громов смотрел на них без страха. Страх кончился на второй неделе, когда он впервые увидел, как они едят. Вместо страха пришло что-то другое. Холодное, спокойное, почти профессиональное. Он сорок лет проработал следователем. Он видел расчлененку, видел трупы с гнильцой, видел убийц, которые улыбались на допросах. Мертвецы, которые ходят и хотят жрать — это было просто новое дело.
Самое большое в его карьере.
Он отошел от окна, зажег керосиновую лампу (электричество отключилось на одиннадцатый день) и сел за стол. На столе лежала карта города, испещренная пометками. Красным — места скопления зараженных. Синим — точки, где могла быть вода. Зеленым — возможные пути отхода.
Громов водил пальцем по карте, шевеля губами. Район порта. Там баржи, можно уплыть. Но там же и склады — в начале эпидемии туда согнали больных, закрыли и сожгли. Или не сожгли? Слухи ходили разные. В любом случае, порт кишел ими, как червями.
Промзона. Там заводы, убежища много, но нет воды.
Аэропорт. Военные обещали эвакуацию, но военные улетели на пятый день, сбросив листовки: «Оставайтесь на местах. Помощь будет». Помощи не было.
Оставался маяк.
Громов смотрел на точку на самом краю карты, там, где город упирался в море. Старый маяк, построенный еще при царе. На карте он значился как недействующий. Но две недели назад Громов видел свет.
Одну ночь. Короткую вспышку, потом еще одну, потом ритмичный пульс — раз-два, раз-два, пауза. Кто-то зажигал свет. Кто-то там был.
Громов не верил в чудеса. Он верил в логику. Если кто-то зажигает маяк, значит, у него есть причины. Может быть, он ждет корабль. Может быть, он просто сошел с ума от одиночества и хочет, чтобы его заметили. Может быть, там есть еда, вода и крыша над головой.
А может быть, там ловушка. Люди быстро перестают быть людьми, когда кончается еда.
Громов отложил карту и посмотрел в темноту за окном. Где-то там, за рекой, за районом порта, за железнодорожной насыпью, горел этот свет.
Идти или не идти?
У него есть четырнадцать дней консервов. Четырнадцать дней тишины и безопасности. Но консервы кончатся, а свет будет гореть или погаснет навсегда.
Громов вздохнул, достал диктофон.
— Тридцать первый день. Дополнение. Принято решение покинуть убежище. Цель — маяк. Расстояние — двенадцать километров. Вероятность выживания... — он замялся. — Тридцать процентов.
Он выключил диктофон и начал собирать рюкзак.
---
Алиса сидела в вентиляции и смотрела вниз.
Она любила вентиляцию еще до того, как все началось. В театральном училище она часто забиралась на колосники, в самые верхние точки сцены, откуда видно всё, но не видно тебя. Она сидела там часами, смотрела, как внизу репетируют, ссорятся, мирятся, влюбляются. Ее не замечали. Ее никогда не замечали.
Теперь вентиляция стала ее домом.
Домом был старый торговый центр «Континент» на окраине. Пять этажей стекла и бетона, эскалаторы, которые застыли навсегда, бутики с выпотрошенными витринами и фуд-корт, от которого до сих пор пахло гнилым мясом. Внизу бродили они. Алиса знала их расписание. Днем они спали в тени, вялые и сонные, как мухи в холода. Ночью оживали, начинали выть и собираться в стаи.
Она выживала, потому что была невидимой.
Внизу, в ювелирном отделе, лежало тело мужчины в форме охраны. Алиса смотрела на него уже третий день. При нем была кобура, а в кобуре — пистолет. Мужчина лежал лицом вниз, и рядом с его головой натекла темная лужа, уже засохшая, похожая на треснувшую корку.
Алисе нужен был пистолет.
Не для того, чтобы стрелять. Она не умела стрелять. Для того, чтобы продать. Или обменять. Или просто держать в руках и чувствовать себя защищенной.
В ювелирном было двое. Один спал прямо у входа, подкатившись под разбитую витрину. Второй ходил кругами, натыкаясь на колонны, останавливаясь, прислушиваясь к чему-то, что слышал только он.
Громов вышел затемно.
Он не прощался с библиотекой — просто закрыл дверь и повесил на ручку записку, которую написал еще вчера: «Ушел к маяку. Если прочтете это — приходите. Там свет».
Глупо, конечно. Кто будет читать записки в мире, где люди не читают даже этикетки на консервах? Но привычка следователя оставлять улики и послания въелась в кровь.
Рюкзак тянул плечи. Восемь банок тушенки, фляга с водой, аптечка, обрез, два десятка патронов, карта, компас, спички, нож, смена белья и толстая тетрадь в твердой обложке — его записи. Если он умрет, кто-то должен знать, что здесь случилось на самом деле.
Город встречал тишиной.
Громов шел по проспекту, держась ближе к стенам. Когда-то здесь росли липы, и в их тени стояли скамейки, на которых целовались студенты. Теперь липы обгорели, скамейки перевернуты, а под одной из них лежало тело женщины в халате. Она лежала лицом вниз, и вокруг головы разрослась трава — пробила асфальт, пробила время, тянулась к солнцу сквозь кости.
Громов перешагнул через женщину и пошел дальше.
На перекрестке у универмага стояли машины. Десятки машин, брошенных впопыхах, с открытыми дверями, с выбитыми стеклами. В некоторых еще сидели люди. Вернее, то, что от них осталось. Громов не смотрел на лица. Он смотрел на багажники.
В одной из машин, старой «Волге» с ржавыми крыльями, багажник был приоткрыт. Громов подцепил его стволом обреза, потянул на себя.
Внутри лежали мешки с картошкой. Картошка проросла, пустила длинные белые ростки, похожие на червей. Громов выкинул два мешка, нашел банку соленых огурцов, банку помидоров и бутылку водки, запечатанную, с этикеткой «Царская».
Водку он положил в рюкзак. Огурцы и помидоры тоже.
За спиной хрустнуло стекло.
Громов замер. Не оборачиваясь, он медленно, очень медленно, опустил руку в карман, где лежали запасные патроны. Хруст повторился — ближе.
Он обернулся.
Из подворотни, волоча ногу, выходил мужчина в костюме. Хороший костюм, дорогой, отглаженный — если не считать того, что левый рукав был оторван, а на лацкане запеклась кровь. Мужчина смотрел прямо на Громова глазами, в которых не было ничего.
Зомби.
Громов выдохнул. Один. Медленный. Не опасно.
Он подождал, пока тот приблизится на десять шагов, потом поднял обрез и выстрелил.
Звук разорвал тишину, как по живому. Громова оглушило, в ушах зазвенело. Мужчина в костюме упал и больше не шевелился.
Громов перезарядил обрез, глядя на тело. Когда-то этот человек ходил на совещания, пил кофе из автомата, мечтал о премии. Теперь он лежал лицом в луже, и в дыре на его затылке копошились мухи.
— Прости, — сказал Громов вслух. — Но я еще живой.
Он пошел дальше, а эхо выстрела всё катилось по пустым улицам, будя тех, кто спал.
---
Алиса услышала выстрел, когда спускалась по пожарной лестнице торгового центра.
Она замерла, прислушиваясь. Выстрел был далеко, может быть, за два-три квартала. Один. Значит, не перестрелка. Значит, или самоубийца, или охотник, который подстрелил дичь.
Или ловушка.
В первые дни люди стреляли часто. Потом патроны кончились. Теперь выстрел означал одно: у кого-то есть оружие, и этот кто-то не боится привлекать внимание.
Алиса посмотрела на пистолет за поясом. Она так и не проверила, есть ли там патроны. Патронов она боялась больше, чем зомби.
Она спрыгнула на землю, огляделась. Улица была пуста. Солнце только вставало, длинные тени тянулись от домов, и в этих тенях могло прятаться всё что угодно.
Алиса пошла на звук.
Она не знала, зачем. Может быть, потому что выстрел означал жизнь. Мертвые не стреляют. Мертвые только воют и жуют.
Она двигалась тенями, перебежками, замирая у каждого угла. Пистолет она всё-таки достала, передернула затвор, как показывали в кино. Патрон в ствол не пошел — она забыла снять с предохранителя.
Черт.
Она нащупала рычажок, нажала, снова передернула. Теперь щелкнуло правильно. Внутри что-то звякнуло, и Алиса почувствовала себя почти взрослой и почти страшной.
На перекрестке у универмага она увидела его.
Старик. Высокий, костлявый, в старом плаще и стоптанных ботинках. Он копался в багажнике «Волги», и рядом с ним на асфальте лежал обрез. Старик работал спокойно, деловито, как будто закупался на рынке в субботу утром.
Алиса спряталась за угол и стала наблюдать.
Старик вытащил из багажника какой-то сверток, развернул, понюхал. Потом сунул в рюкзак. Потом повернулся и пошел прямо на нее.
Алиса вжалась в стену. Он прошел в трех метрах, не заметив. Она смотрела на его спину — прямую, сухую, с выступающими лопатками — и вдруг поняла, что он идет туда же, куда и она.
К маяку.
Она видела это по направлению. Он шел к реке, к мосту, к порту. К свету.
Алиса выждала минуту и двинулась следом. Достаточно далеко, чтобы он ее не заметил. Достаточно близко, чтобы не потерять.
Первый попутчик за месяц.
---
Марат полз.
Это было унизительно, больно и медленно. Он полз по обочине шоссе, засыпанной листвой и мусором, отталкиваясь руками и волоча распухшую ногу. Рядом катилась рация, которую он привязал к поясу веревкой, чтобы не потерять.
Он полз туда, откуда слышал голос.
База «Крепость». Военный санаторий. Эвакуация вертолетами.
Он не знал, сколько до этой базы. Может, десять километров. Может, двадцать. Но он знал, что если останется в канаве — умрет. А если будет ползти — может, умрет, а может, и нет.
Пятьдесят на пятьдесят. Хорошие шансы.
Он полз уже три часа, когда услышал шаги.
Марат замер, прижался щекой к холодному асфальту. Шаги были тяжелые, уверенные, не крадущиеся. Человек. Живой.
Марат приподнял голову.
По шоссе шел старик в плаще. За спиной рюкзак, в руках обрез. Он шел быстро, глядя под ноги, не оглядываясь. Марат хотел крикнуть, но голос застрял в горле. А если старик выстрелит? Если он из тех, кто стреляет в незнакомцев?
Чай был горячим и сладким.
Алиса держала кружку обеими руками, грела ладони и смотрела, как пар поднимается к потолку. Она не могла вспомнить, когда в последний раз пила чай. В торговом центре был «Старбакс» с запертыми дверями, и она разбила витрину на четвертый день, нашла там банки с растворимым кофе и пакетированным чаем. Но пить это холодным, разводя водой из-под крана, было невкусно. Страшно невкусно.
А Вера дала настоящий чай. Заварной. С сахаром.
Марат пить не мог. Он лежал на топчане, тяжело дышал и смотрел в потолок. Громов сидел у стола, поставив обрез между колен, и сверлил Веру взглядом.
— Давно он там? — спросил Громов.
— Месяц, — ответила Вера. Она сидела на табурете, сложив руки на коленях, и казалась совершенно спокойной. — Пришел на третью ночь. Я сначала не поняла. Думала, живой. Выбежала, обняла, а он...
Она замолчала.
— А он укусить пытался, — закончил Громов.
— Да.
— И вы его не убили.
— Он мой сын.
Громов постучал пальцем по прикладу обреза.
— Это не сын. Это уже не сын. Вы должны понимать.
— Ничего я не должна, — отрезала Вера. Голос ее стал жестче. — Я должна только свет зажигать. А сына мне никто не заказывал убивать.
Марат застонал и приподнялся на локте.
— Вы с ума сошли, бабка, — прохрипел он. — У него в подвале зомби, а она чай разливает. Нас же всех сожрут!
Вера повернулась к нему.
— Тебя, милок, раньше сожрут, чем ты до подвала доползешь. Нога у тебя плохая. Дай посмотрю.
Она встала, подошла к топчану и, не спрашивая разрешения, начала разрезать штанину его дорогих брюк ножницами, которые достала из кармана фартука.
Марат дернулся, но сил не было.
— Цыть, — сказала Вера. — Лежи.
Лодыжка выглядела ужасно. Синяя, распухшая, с черными прожилками, уходящими вверх по ноге.
Вера присвистнула.
— Перелом, — сказала она. — И заражение. Плохо.
— Заражение? — Марат побледнел еще сильнее. — Какое заражение? От того, что в подвале?
— От грязи, дурень. Гангрена начинается. Если не отрезать ногу, через пару дней помрешь.
Марат открыл рот и закрыл. Потом открыл снова.
— Отрезать? — переспросил он шепотом. — Вы с ума сошли?
— Может, и сошла, — Вера пожала плечами. — Но ногу тебе спасать нечем. Лекарств нет. Только пила.
Громов поднялся. Подошел, посмотрел на ногу. Прищурился по-следовательски, оценивая.
— Делайте, — сказал он коротко. — Я подержу.
— Что значит — делайте?! — заорал Марат. — Я не дам! Вы кто такие, чтобы мне ногу отрезать?!
Вера посмотрела на него с жалостью.
— А ты выбери, милок. Нога или жизнь. У нас тут демократии нет. Только выживание.
Она достала из ящика стола пилу. Обычную ножовку по дереву, с крупными зубьями. Громов невольно поежился.
Алиса вжалась в угол, закрыв лицо руками.
— Может... — пискнула она из-за ладоней. — Может, есть другой способ?
— Какой? — Вера повернулась к ней. — Водой святой окропить? Кончилась святая вода. И водка кончилась. И антибиотики кончились. Только пила осталась.
Марат смотрел на пилу, и в глазах его стояли слезы. Настоящие, мужские, сорокалетние слезы. Он никогда не плакал. Даже когда бизнес рухнул в первый раз, даже когда жена ушла к его партнеру, даже когда понял, что умрет в канаве. А сейчас плакал.
— Я не хочу без ноги, — сказал он тихо. — Лучше умереть.
— Умереть всегда успеешь, — Громов положил тяжелую руку ему на плечо. — А без ноги — поживешь еще. Я вон без пальца живу.
Он показал левую руку. На безымянном пальце не хватало фаланги.
— Следователи, — сказал он. — Пальцы теряют. Профессиональное.
Марат посмотрел на его руку, на пилу, на Веру, на Алису в углу. Потом закрыл глаза.
— Делайте, — выдохнул он. — Только дайте чего-нибудь выпить.
Вера кивнула. Достала из шкафа ту самую бутылку «Царской», которую Громов нашел в багажнике.
— На, — налила полкружки. — Пей.
Марат выпил залпом. Закашлялся, но кружку вернул.
— Еще?
— Потом. Сначала пила.
Она повернулась к Громову.
— Держи его крепко. И рот заткни чем-нибудь. Кричать будет — их привлечет.
— Кого их? — спросила Алиса шепотом.
Вера кивнула на пол.
— Тех, которые снаружи. И которые в подвале.
---
Громов держал.
Марат орал в тряпку, выгибался, бился, но старик держал крепко, прижимая его плечи к топчану коленом. Вера работала быстро и жестко, как рыбачка, разделывающая улов.
Алиса сидела в углу, заткнув уши, и смотрела в стену.
Кровь была везде. На полу, на стенах, на фартуке Веры. Она текла ручьем, и Вера прижигала рану чем-то раскаленным, от чего пахло паленым мясом и дымом.
Когда всё кончилось, Марат потерял сознание. Вера перевязала культю чистыми тряпками, собрала кровь в таз и вылила за дверь, на камни.
— Волны придут, смоют, — сказала она буднично. — Акулы тоже любят кровь.
— Тут акулы есть? — спросила Алиса, не веря, что спрашивает об этом.
— Всякое бывает, — Вера вытерла руки о фартук. — Море оно большое.
Громов сел на табурет. Руки у него дрожали, но он сжал их в кулаки, и дрожь ушла.
— Что дальше? — спросил он.
— Дальше спать, — Вера кивнула на часы. — Через три часа рассвет. Зажигать свет надо.
— Вы всё еще зажигаете свет?
— Каждый вечер. В восемь. Чтобы видели.
— Кто?
Вера посмотрела на него долгим взглядом.
— Те, кто еще жив. И те, кто плывет. Им же надо куда-то плыть.
Громов хотел возразить, что никто не плывет, что море пустое, что корабли все на дне или в порту, но промолчал. В этой женщине было что-то, что не позволяло спорить.
Алиса вдруг встала.
— Я хочу посмотреть, — сказала она тихо.
— На что? — Вера прищурилась.
— На вашего сына. В подвале.
Громов удивленно поднял бровь. Марат, если бы был в сознании, наверное, заорал бы. А Вера смотрела на девушку внимательно, изучающе.