У того, что смотрело на меня из темноты, были мертвые глаза: застывшие, ничего не выражающие, бесцветные, затянутые мутной белой пеленой.
Такие глаза бывают у дохлой рыбы, залежавшейся на прилавке в магазине, где никто не озаботился соблюдением санитарных норм. Или у покойников, которых хоронят намного позже, чем того требуют элементарные приличия.
Ни у чего хотя бы относительно живого просто не могло быть таких глаз, и я отвернулся, вполне сознательно игнорируя.
Чем бы ни было это существо, – или бесформенное нечто, – оно явно выползло из глубин, с которыми я сталкивался по роду своей деятельности регулярно, и создавалось далеко не обманчивое впечатление, что мы прекрасно понимаем друг друга.
Встречалась скверна и пострашнее...
Никакого взаимного желания проверять и нащупывать грани допустимого риска.
Эдакий вооруженный нейтралитет на вывернутой изнанке предположительно воспаленного сознания.
Вероятно, в этом и заключается пресловутый процесс взросления: в четырнадцать тебя пугает собственное отражение, внезапно пошедшее рябью, а в двадцать пять уже хватает мудрости невозмутимо плеснуть на зеркало ледяной проточной водой.
Наставник говорил, что это нормально. Что так бывает со всеми, кому выпала неудача отличаться от прочих и видеть. Особенно – с теми, кому посчастливилось быть найденным за мусорным баком кем-то вроде него.
К тому моменту, когда он все-таки позволил мне называть себя отцом, я уже научился относиться философски – и к кривляниям своей копии в отражении, и к тем, кто может наблюдать из кажущейся пустой темноты, и к тому, что у таких, как мы, не бывает семей. Не потому, что парни с оружием в руках не умеют привязываться. Просто это нерационально.
Ставшая привычной реальность имела обыкновение посылать приветы обезумевшими от яда крысами, врезающимися в ботинки среди бела дня, или размытыми тенями, мелькающими в алтаре. Это быстро перестало быть страшным, но до сих пор здорово помогало поддерживать форму.
Битое стекло беспомощно хрустело под практично толстой подошвой, и все же я внимательно смотрел под ноги, чтобы не споткнуться о камни.
В большой стране много маленьких городов со своими разрушенными частично или полностью храмами. С последними у меня сложились особые, сугубо личные отношения – всякий раз, глядя на них изнутри, я радовался тому, что в этой большой стране у власти никогда не оказывался воинствующий коммунизм. Не из большой религиозности, а потому что первым делом отец научил меня ценить красоту.
Даже если красота оказывалась слегка неживой.
Даже если нечто или некто, одаренный ею, и близко не был человеком.
Мелкие капли все еще холодного, но уже по-весеннему свежего дождя упали на лицо, беспрепятственно попадая внутрь через местами обвалившуюся крышу, и взгляд того неживого, внимание которого я привлек, на долю секунды стал расфокусированным, а потом снова ввинтился в затылок.
В брошенных или, напротив, фанатично посещаемых церквях обитает всякое. Чтобы с ним познакомиться, достаточно прийти в сумерках. Отдавая дань древнему негласному договору, в одиночку. Желательно – без опасений. Порядочная нечисть редко жрет кого-то в собственном доме, – разумеется, при условии, что вы не начинаете наглеть.
Знакомая мне нечисть поголовно была хорошо воспитана. Либо же я сам был достаточно обаятелен, чтобы найти к ней подход.
Одна конкретная представительница этой нечисти любит повторять, что даже чересчур.
Что, в конце концов, может быть пошлее, чем Пожирательница душ, заведшая себе ручного охотника?..
Ее потенциальный корм.
Мой потенциальный бесценный трофей.
Встречаясь с ней время от времени, когда у обоих выпадало подходящее настроение, я ни разу не задумался о том, почему живыми мы все же устраиваем друг друга больше.
Ни разу не спросив напрямую, отец лишь однажды бросил между делом, что это против природы, черт возьми.
Как обычно, я был с ним согласен.
Впрочем, это никогда не мешало мне поступать по-своему. Из нездорового любопытства, быть может.
Или потому что ее взгляд всегда был живым. Живее, чем у большинства людей, и тем более охотников. Живее, чем мой собственный, если на то пошло. И плевать, что эти искорки, с большой долей вероятности, были лишь отголосками чьих-то чужих жизней.
В маленьких городах даже брошенные церкви грабят редко. Вероятно, в этом прослеживаются некие нотки чисто американского чувства юмора: взять в заложники святого отца – вполне вероятно, но вот утащить на свой участок гниющую под снегом и дождем скамью – никогда и ни при каких обстоятельствах.
А вот распятие из этого алтаря вывезли, только на стене остался припорошенный пылью контур, обводить который лучше, не снимая перчатки.

В этом, пожалуй, и состоит самая большая ирония: истово верующие провинциальные мужики в клетчатых рубашках и их добропорядочные женушки готовы спасать свою святыню всеми средствами. Даже заплатить мне за ее защиту.
Старая церковь, в которой поселилась пугающая местных нечисть, – еще большая пошлость, чем поиск по сбивающемуся в отсутствии сети навигатору ближайшего мотеля, в котором охотника ждет Пожирательница душ.
Имея за плечами трехсотлетний опыт общения с людьми, она как-то обмолвилась, что в этом их парадокс, их ничтожество и их извращенная притягательность: они, за редким исключением, ни в кого и ни во что по-настоящему не верят.
Справился бы в данном конкретном случае священник?
Неспешно осматриваясь по сторонам, вслушиваясь в густую и полную тишину этого места, вдыхая его запах, я приходил к однозначному выводу: да. Святой отец бы справился.
Вот только людям хотелось зрелищ.