
В трактире зазвенел колокольчик. Он висел неподвижно добрых две сотни лет, и в серебряном голосе прозвучал испуг. Дверь скрипнула и распахнулась настежь. Ворвался холод, прошёлся, прощупал всё синими ладонями от пола до потолка.
Собственник заведения – с чёрной бородой и похожими на угли глазами горбач, расположился за стойкой у огромного медного самовара. С поскрипыванием протирал полотенцем и без того блестящие блюдца. Когда внезапно ворвалась стужа, бутылки на полках звякнули, а свечи цвета слоновьей кости, мигнув, всё же не погасли, а продолжили мертвенно освещать пустынный общий зал.
На пороге показался путник, на широких плечах и меховой подкладке иноземного кафтана сверкали в лунном свете крупинки снега. Он будто бы шагнул из Петровских времён в Россию века девятнадцатого, где уже знали шум паровоза, стук телеграфа, чирканье спички и другие звуки новой эпохи. Незнакомец словно вырос из небытия, преодолев время и пространство:
– Добро пожаловать, великий герцог! Мы так ждали вас, мессир! – трактирщик спешно поставил блюдце на поднос, засеменил, перекатываясь на коротких ногах, к двери, и с почтением раскланиваясь, прикрыл её. Стон вьюги, казалось, немного утих. – Все эти годы мы томились одним только ожиданием!
– Как видишь, я вернулся, мой дорогой Гвилум, первейший из Вестовых Хаоса моих! – путник спокойно осмотрелся. Горбун лишь на миг посмел заглянуть снизу вверх в нечеловеческие, чёрные, с оранжевыми ободками на зрачках глаза. От путника шёл приторно-сладкий запах гари, будто от тления сырых осенних костров, но трактирщик вдохнул его с блаженством, так что заурчало в увесистом брюхе:
– О, знакомое эхо далёких пожарищ!
– Посетителей нет? – спросил гость.
– Разумеется, великий герцог! Мы ждали! Со мной, как и следует по вашему указанию, только мальчик-половой, но я велел отдыхать. Он так ждал встречи с вами, но сон сморил его. Бедняга сутки напролёт протирал полы, комнаты, чтобы ни одной пылинки, ваше....
Гость недоверчиво осмотрел помещение, опустил горящие глаза:
– Что ж, не буди мальчика, пусть отдыхает… до времени. А время пока есть. И, раз никого нет, не страдай, стань самим собой!
Трактирщик засиял, посыпались искры, кожа на лице натянулась, сделавшись тёмно-восковой, будто у покойника. Острая физиономия мялась, как глина, всё более обретая птичьи черты, кривая улыбка перелилась в истошную гримасу. Горбуна затрясло, огромное нутро забурлило.
С улицы налетел ветер. Дубовая дверь сама собой вновь ударилась с размаху, едва не слетев с петель, колокольчик сорвался и покатился со ступеней, звякнул, словно прощаясь, и утонул в сугробе.
В трактир надуло снега, и тёмно-красные сапоги гостя утонули в белом сыпучем ковре. В трубе послышался вой – домовой с шумом убегал от надвигающейся бури, едва слышались его сдавленные стоны и проклятия. Трактирщик упал к сапогам, целуя и размазывая слюни, кричал бессвязно. Его длинный нос обуглился, горбатое круглое тело затянуло дымом, и через миг перед гостем поднялся косматый чёрный ворон. Помахав крыльями, зашевелил клювом:
– Благодарю вас, великий герцог! Два этих столетия только и ждал вашего разрешения стать самим собой! Какие будут ваши дальнейшие р-р-распоряжения, мессир? – голос зазвенел по-вороньи высоко и противно. Впрочем, гость улыбнулся, и пошёл к самовару, постукивая тростью по надраенному до блеска полу.
– Старый Гвилум, я знал, что ты верен и ждёшь меня, – сказал он. – Как и обещал, я пришёл, чтобы нам, как встарь, снова отправиться в путь, и нести добро людям.
– Конечно-конечно, много добра! – прокаркал трактирщик. – Не угодно ли, ваша честь, чаю, сбитня, или…
– Да, или, – гость выдохнул, поморщившись. – Принеси осиновой настойки. Мне нужно принять лекарство.
– Да, господин, но, бррр, – раскаркался ворон. – Но вы будете болеть!
– Не более чем обычно, Гвилум. Но я стану неуязвим… Почти, – путник замолчал, думая о чём-то.
Ворон засеменил, тяжело дыша. Слышалось, как он шумно передвигает столы, бочки и другую утварь в подсобке. Затем долго тыкался клювом, пытаясь зацепить кольцо и поднять крышку погреба.
– Ух вы, неверные, как вы – ещё здесь?! – раздался приглушённый возглас Гвилума из погреба. Шум, биение посуды, возня длились долго, а затем из подпола выпрыгнули кошки. Они вбежали по-человечески, прыгая на одних задних лапах, и, замерев на миг, смотрели на гостя с волнением и страхом. Шерсть вздыбилась и стояла, будто иголки. Заметив на себе спокойный и недобрый взгляд путника, они опустились на четыре лапы и с визгом бросились к выходу. Лишь только промелькнули пушистые хвосты, дверь захлопнулась, и засов задвинулся сам собой.
– Туда и дорога, – прошептал тот, кого ворон именовал великим герцогом. Он понимал, что с его приходом домовой с помощниками – кошками-коловёртышами, в страхе и навсегда покинули эти холодные стены. Напрасно домовой столько лет ждал, что здесь появятся люди. Лишь тот, кто снова пришёл из Мира Теней, и его слуги – Вестовые Хаоса, могут жить теперь здесь. Трактир с бегством духов жилья совершенно потемнел, свечи лишь на миг вздрогнули, и опять продолжили гореть бледными огоньками.
Именины, коль приходятся на макушку зимы – Петров день, как пригоршня снега за ворот, а не праздник. Не знаешь, куда и бежать. От правды – злой, холодной, недобро предвещающей приход времен тяжёлых, так просто и не убежишь. Да и не положено главе семьи бегать, какое бы лихо ни постучалось.
Сегодня – худшие из всех именин за четыре десятка лет, что прожил. Так думал Пётр Алатырев. В день Петра-полукорма издревле принято на Руси осматривать запасы, отсюда и народное название. И, хотя поставил он на заутрени апостолу Петру большую свечу, шёл домой с тяжёлым сердцем. Ещё и метель завьюжила так, будто хотела пробрать насквозь, залезть под шубу и защекотать ледяными колючими ногтями.
Проверил внимательно Пётр сенник, заглянул и в амбар, все углы-закоулки обошёл, да так и сел, смахнув высокую шапку снега с пенька у дровяника. Пётр-полукорма – выйти должна по приметам половина корма. А у него по подсчётам осталось всего-то, если трезво рассудить, дай бог треть… На пост, выходит, скотину придётся посадить, а ближе к весне так на строгий, вплоть до выпаса. А как сложится, скоро ли тепло, дружно ли будет в природе, один Бог, опять же, ведает... Когда снега растают, земля умоется, на солнышке отойдёт и первую травинку даст, никто ж не знает...
Пётр вглядывался в туманное зимнее небо, через которое едва пробивалось солнце. Интересно, если на небесах и правда живут Бог, святые и ангелы, видят ли они его сейчас, разумеют ли его тёмные думы? Там, высоко-высоко, думал он, колосятся вечные поёмные просторы луговин, и косят в белых одеждах небесные жители лазурными косами. Там всегда тепло, и забот земных нет. Здесь же зима о бесхлебице воет, метель голодную тризну правит, а там всё иначе…
А свеча-то в храме у иконы апостола Петра, пойди ты, и по сию пору горит, всё думал Пётр. Большая, толстая. Дорогая. Да что толку верить в помощь небес, в лучшее, когда пути-ходу добру не видать в густом зимнем мареве.
Тяжёлые мысли мучили Петра, и не ощущал он холода. А как быть, если весна заиграется в далёких краях, загуляет и явится совсем не к сроку? А по всем приметам опять же так и выходит. Именно так…
Дав корма скоту – от души, всё ж праздник – именины, долго стоял у вороного с синим отливом коня по прозвищу Уголёк, гладил, расчёсывал гриву. Конь был крепкий, сильный, с характером, – любимец хозяина. Пётр Алатырев мог подолгу говорить с ним, делиться мыслями, которые домочадцам никогда бы не высказал. Конь всё понимал, и притом – лучше других.
Вот и сейчас он шептал:
– Это тебя-то, Уголёк, и на посту держать? Ну уж нет, нет. Мы что-нибудь, да придумаем.
Пётр видел в отражении большого глаза коня своё лицо, бороду с проседью. Конь храпел, с хрустом переминая крепкими зубами душистую, пахнущую летней лужайкой солому.
Завершив дела по хозяйству, Пётр пошёл домой, с трудом стянул валенки, сев на лавку. От тепла его, сидя, тут же сморил сон, что редко бывало с ним по утрам, и потому видения были липкими, затяжными, неясными. Видел он сенник и амбар, и будто кто-то чёрный обходит их в длинном балахоне, заглядывает, трогает похожими на кружащиеся воронки руками, и
зло посмеивается. Ржёт Уголёк, но отдалённо, и будто не он это, а конь из другого мира, нехорошо так, незнакомо ржёт.
Потом видит Пётр себя со стороны, как едет он бескрайним извилистым зимним путём, от полозьев остаются чёрные следы, как в вешнюю ростепель бывает. Но ведь мороз, мороз лютый, дерёт за нос, холодит горло, остужает нутро! А он мчится всё быстрее, аж дым за ним столбом. И вот сани отрываются, поднимаются, и Пётр летит выше позёмки, кружится над деревней, сбивает с купола церквушки крест, затем воспаряет над кромкой леса, а вокруг – чей-то смех, да бездонная синь тёмной ночи.
Его тронула жена Ульяна, он застонал и поднялся с хрустом в коленях. Пошатнулся, чуть не грохнувшись на пол. Потом долго ходил с помутневшими глазами и нечёсаной копной на голове, сам не свой, будто похмельный. Искал занятие, но всё в этот день валилось из рук.
Ульяна к именинам постаралас
ь на славу: щей наварила, пирогов с грибами напекла. Но смотрел на всё коршуном Пётр. Ни о чём она его не спросила. А когда уж под вечер три дочери ушли в свой угол, произнёс, сидя за столом, чуть слышно, жуя ломоть:
– Вот что, мать, пойду я в извоз.
– Свят-свят-свят! – запричитала Ульяна. – Да что же это у нас такое выходит?
– Да то и выходит, – он продолжал жевать, тяжело заглатывая сухие куски.
Их село Серебряные Ключи было недалеко от большого по меркам крестьян города, с железнодорожной станцией, а значит – постоянной суетой. Но редко кто из местных шёл работать в извоз. А всё потому, что дело хоть и прибыльное, да опасное. И почти каждый, кто из простых сельчан пробовал заработать длинную деньгу, или оставался ни с чем, или вообще кончал плохо. Местные лесные болота имели дурную славу, будто нечисть там испокон веков водилась, оржавники, вировники, лобасты, багники да прочие могли запросто затянуть и сгубить в гнилой пучине. Но даже сбор ягоды на болотах и торговля ей на станции не таким опасным делом считались, как извоз. На дороге уж не бесы, а душегубы во плоти отыщутся.
Ох, как быстро и плохо, вспоминала Ульяна, отъездился в извозчиках Ерофей с его красивыми выездными санями. Нашли его без шубы, без денег, без саней и коня, в овраге на подъезде к селу. Что за лихие люди его встретили на пути домой, или сам вёз он своих убивцев, никто до сей поры не ведает. А многие, опять же, говорили, что нечистые его свели на тот свет. Поди разбери…
Пётр Алатырев проснулся раньше жены, подбросил дров в печь, долго смотрел в покрытое морозными узорами окошко, будто в нём можно было что-то разглядеть. Вышел босиком во двор в исподнем белье, ноги утонули по колено в пушистом снегу, который за ночь замёл все узкие дорожки. Холода почему-то и не ощутил, наоборот, сделалось хорошо, радостно, словно морозец прошёлся от пяток до волос по всему телу, освежив ум.
Пётр нагнулся и подхватил ручищами с пня похожую на сахарную горку шапку снега, попробовал на язык, растёр лицо и грудь. Он всё же любил зиму за то, что та давала силы. Летом их приходилось без сна отдавать. Всем бы зима хороша, но в гостях подолгу засиживается, слепо и прожорливо выедая всё из закромов. Как в осаде живёшь и не знаешь, дотянешь ли до тепла?..
Метель утихла. Набросав в ярости снеговые горы, ушла шуметь и выть в далёкие земли. На востоке, как едва заметный огонёк в церковном кадиле, едва проклюнулась заря. Нужно одеться, отгрести снег, да и запрягать Уголька, подумал Пётр. Спешить, пока жена и дочки не проснулись, не зарыдали, не запричитали по-бабьи, провожая. Такого больше всего не любил. Что он, упокойник уже обречённый, раз решился идти в извоз?..
И всё же неясная тревога закралась злым комочком и покусывала сердце. Пётр перекрестился на восток, прогоняя сомнения.
«Глупые приметы и домыслы», – подумал он.
Он ходил в церковь, ставил свечи, крестился, но в душе не верил ни в чёрта, ни в Бога. От церковных служб и треб ждал, конечно, некоторых чудес. Надеялся, что в жизни само собой вдруг всё ляжет хорошо и ровно, окажется без усилий на своих местах. Бывает же иногда такое у других, есть же везение. Но чудес в его жизни как не было, так и не происходило. Как говорится, надейся на небо, а сам не плошай. И менее всего верил в приметы и суесловия, что передавались по женской линии.
Ну и пусть осталось меньше половины корма, это поправимо, когда рубль в кармане зазвенит! Да и главное добро его в хозяйстве, что осталось от деда, исправно. Это трое саней – розвальни, дровни и, главное, выездные! Смущало лишь то, что никто в семье не выезжал на них, чтобы возить, кого попало, тем более белоручек да лодырей городских. Было в этом что-то похожее на дешёвый размен, а точнее на предательство, даже на унижение рода. Дед делал сани с любовью, для семьи и потомков, для своих. А теперь получается, что любой городской проходимец с длинной деньгой будет усаживать изнеженный зад, будто хозяин, да ещё и Петра понукать, – гони, мол, да побыстрее! А то ещё посмеётся над простым деревенским человеком, или обзовёт так заковыристо, что не сразу обиду поймёшь… Да, было в этом всём что-то постыдное, нутром чуял Пётр. Но, помня о положении в хозяйстве, знал, что не отступится. Не в его правилах менять то, что обдумано, да и в роду все так и поступали – решительно и упрямо.
Пройдёт всё хорошо – и славно, а нет, так нет. Он готовился, что в городе никто не будет обращаться с ним, с неотёсанным по их понятиям мужиком, вежливо, даже и доброго слова не скажет. Да и пусть, лишь бы вернуться под вечер с какой-никакой монетой, да ещё и с гостинцами для дочек. С особым теплом представлял, как вручит какую-нибудь диковинную сласть младшенькой – Есюшке.
И он, обсохнув у печи после «снегового купания» и одевшись потеплее, спешно запрягал Уголька. Кровь будто заиграла по всему телу, стало даже нестерпимо жарко. Пётр старался не обращать внимания, что конь ведёт себя странно, несвойственно. Испуганно ворчит, прядет ушами, пятится, впервые не даётся встать под узду. Пётр не сразу, но успокоил его.
Он протёр выездные сани, выкатил их на снег и ещё раз придирчиво осмотрел в тусклом свете раннего утра. Хотя какие придирки: они были лучшими в Серебряных Ключах, просто загляденье! Единственное только, для городских могут показаться диковинными, разукрашенными по-крестьянски ярко, а значит – устаревшими. Теперь больше ценили все удобство, а не красоту. Ни и пусть. Он вывел и впряг коня, огляделся, будто видел в последний раз двор, постройки, укрытую снегом крышу дома, и вздохнул.
«Да что я, в самом-то деле, прощаюсь, что ли?» – подумал и, запрыгнув в сани, окликнул коня – Угольку хватало хозяйского голоса, чтобы тронуться в путь.
Уголёк шёл тяжело, но уверенно пробиваясь по глубокому снегу. Двор давно остался позади. Справа чернел лес, по другую руку извивалась беловато-синей змейкой незамерзающая даже в лютые морозы быстротечная речушка. После поворота выехал на большак, ведущий прямиком в город.
Несмотря на ранний час, тут прошло уже несколько подвод, видимо, к станции. Так что ехать по проторенному пути стало легче. Петру захотелось вдохнуть полной грудью, расслабиться, и даже запеть. Вернее, прогнать песней лихие думы. Знал, что все сомнения его – только от того, что дело извозное в новинку, а дальше будет легче.
Но лишь он затянул под нос начало старинной дедовой песни о санном пути, о звоне бубенцов и печали русской дороги, как конь заржал и встал, как вкопанный:
– Чего так испугался, Уголёк? – спросил Пётр, смахивая изморось с бороды. Крестьянин приподнялся на полусогнутых ногах, и осмотрелся. Много раз за зиму он проезжал тут, но не помнил, чтобы на подъезде к городу был перекрёсток. Диво какое! Но не в этом только странность – новый санный путь проложить – дело-то недолгое. Перекрёсток оказался напротив мрачного трёхэтажного крестового сруба, в котором никто не жил уж несколько столетий. Дурная слава ходила об этом строении из массивных чёрных брёвен: истории рассказывали самые разные, одна зловещей другой. Будто был здесь в старину, ещё во времена Петра-императора трактир, и ночёвка в нём становилась для случайных путников последним и страшным пристанищем. Кричали они всю ночь, выли, да никто им помочь не мог, а наутро пропадали бесследно. Владел трактиром то ли чародей, то ли просто злой и коварный тип, внешне как две капли воды похожий на чёрного ворона. Царские власти прознали про сию тёмную историю, хотели схватить душегуба, да тот исчез бесследно. Говорят, прямо на глазах у самого начальства и вооружённых людей обернулся птицей, и улетел. С тех пор и стоит этот мощный сруб пустым…

Следующим утром Пётр поехал в извоз больше из-за упрямства, хотя самому не очень-то и хотелось покидать натопленную избу и запрягать Уголька. Да и смысла не было: зачем собирать жалкие медяки, когда уже получен такой аванс в трактире? Но жена, как бывает, испортила настроение: упала в ноги, со слезами молила остаться дома. Слушать причитания, и тем более выполнять её слезливые просьбы было не в его правилах.
Да и не такого поведения он ждал от неё – ведь Пётр покрутил перед глазами Ульяны блестящей монетой, и сказал, что это только задаток перед большим делом. Таких денег, что ему предстоит заработать, в их краях никому из крестьян отроду видеть не приходилось! Но Ульяна не слушала его спокойных доводов, и ревела, причитая:
– Ой, нехорошо, Петрушенька, это дело кончится, ой нехорошо, чует моё сердце! Брось, оставь этот извоз Христа ради! И от этого предложения странного тоже откажись! Переживём, протянем как-нибудь, разве оно нам впервой? Будет зима – будет и лето, недаром говорят. Да и одного этого золотого нам хватит!
Старшая дочь крутилась радостная и веселилась, как собачонка, и всё спрашивала, как много нарядов можно купить на такой золотой? Пётр тешил старшую и говорил, что исполнит все её прихоти, лишь бы мать слушалась, да за сёстрами следила со строгостью.
Младшая же Есия его опечалила. Может быть, именно от её ясных бирюзовых глаз он и уехал в извоз, лишь бы только не видеть этого взгляда. Ни о чём она не просила, но смотрела с какой-то обречённой и нежной тоской. Она протянула руку, чтобы подержать монету, и отец с радостью дал. Но лишь девочка положила её в ладонь, как тут же вскрикнула, и золотой, поблёскивая и будто даже пульсируя, как уголёк, покатился по полу. Есия плакала:
– Что случилось, краса моя? – Пётр взял её за плечи, и вздрогнул от её неожиданных слов:
– Из печи огненной монета сия! Выплавили её на тех же кострах, где грешников на вечные муки подвешивают!
– Что ты такое говоришь, радость моя? А ну брось, глупости! Откуда такие разговоры пошли! – Пётр пытался утешить, но не получилось. Ульяна поддержала младшую, и выдержать бабский гомон он не смог.
Потому, насупившись, запряг утром Уголька, и уехал.
Он не поднимал бровей, хмурился, и потому даже не заметил, как доехал до перекрёстка. Конь проехал его мимолётом, и потому, когда Пётр огляделся, так и не понял – а была ли трактирная вывеска на старом здании? Вроде бы как и нет… Неужели ему вчерашнее только померещилось? Тогда откуда эта странная монета? Что за чертовщина кругом? Он хотел было уже развернуть коня, чтобы проверить – так есть ли треклятая вывеска, как впереди запестрела фигура. Снова какой-то нездешний, подумал Пётр, совсем уж в странном одеянии – похож на охотника времён царя гороха. Незнакомец помахал ему:
– Голубчик, милый, не торопись, мне тебя сами небеса послали! Слава Богу!
«Бога поминает, и то уж хорошо, – подумал Пётр. – А ну как я!»
И, подъехав к незнакомцу, он остановил лошадь, и трижды с молитвой перекрестился! Ничего не поменялось – незнакомец не исчез, не провалился под землю.
– Рад человеку богобоязненному, – ответил путник, улыбаясь. Пётр рассмотрел его ближе. Был путник молод, с рыжеватой бородой, в шубе и шапке с пушистым лисьим хвостом, который укрывал его шею, словно шарф. За плечами – длинный, украшенный узорами в виде танцующих зверей чехол. Должно быть, там хранилось изысканное зарубежной ручной работы ружьё, решил Пётр. Вновь в нём заиграло уважение в смеси с желанием угодить, поддакнуть. Наверняка незнакомец богат.
Но то, что тот сказал, шокировало Петра. Лицо крестьянина от услышанного стало белее снега:
– Голубчик, то, что я встретил тебя на пути, большая удача! Я с самого утра хочу поймать извозчика, а человек я приезжий, недавно только прибыл на станцию. И мне много где нужно побывать! Но ни одного, представляешь, ни одного извозчика с утра! Говорят, все напуганы! Будто бы, как мне рассказал один нищий, которому я подал, дикие звери задрали некого «лихача» Матвея. Прямо по дороге к городу! Будто бы ехал он, да так и запропал по пути. А нашли его: лучше и не видеть. А главное – не съеден! Растерзали беднягу, аж кожа сорвана. Да что это я, и тебя пугаю!.. Выручишь, братец, ой как надо! Я уж тебя отблагодарю, в обиде не останешься!
Пётр ничего не ответил. Он сидел, держась за вожжи, вспоминая вчерашний вечер, нагловатого «лихача», который угощал его и учил жизни. А ещё почему-то вспомнил, какими недобрыми глазами проводил его до двери трактирщик, похожий на чёрную птицу... Как тот что-то говорил про волков и советовать домой ехать. Как же это всё странно! Странно и нехорошо…
Человек в лисьей шапке не стал ждать приглашения, запрыгнул ловко в сани, поправил полы шубы, и, уложив на колени чехол, погладил с нежностью, будто кошку. Затем достал из-за пазухи кошелёк и протянул Петру монету:
– Честность – превыше всего. И это – пока задаток, – Алатырев повертел в руках серебряный рубль с профилем царя и датой выпуска: 1878 год. Новенькая совсем!
«Что ж это такое творится? – удивился он про себя. – И этот платит так, что я скоро сам барином заделаюсь!»
– Не удивляйся, мил человек! – сказал человек, располагаясь удобнее. – Говорю же: извозчиков нет, я рад, что чудом увидел тебя! И потому не поскуплюсь. А поедем мы, – он огляделся. – Ты ж местный, сударь? Так вези меня к старой шахте.

– Есюшка, ну почто тебя ждать приходится! Да что ж ты у нас копуша такая-разэтакая! Догоняй, без тебя пойдём! Чай, не барыня, ждать тебя ещё! – старшая сестра Фёкла, как всегда, сердилась. Средняя Дуняша ей поддакивала.
«Вот Фёкла как расфыркалась!» – подумала Есия, но ничего не сказала. Она никогда не перечила старшим, и все замечания, ехидные смешки сносила с ангельским терпением.
С того времени, как отец решил заняться извозом, и прошёл то всего день, а жизнь девочки круто изменилась, будто разделилась на две части. Её и саму стало не узнать: Есия замкнулась, ни с кем не разговаривала. Такой же стала и их мать Ульяна, и та больше серчала, ругалась на дочерей, а затем долго молилась у икон, бормотала и плакала. Вот и этим утром, когда глава семьи умчался на санях в город, Есии не хотелось идти с сёстрами на обучение. Нет, она любила занятия, и более того, просто обожала Антона Силуановича. Он был из дворян, жил в запущенном особняке в центре Серебряных Ключей, и слыл умным, внимательным, глубоким человеком. Только вот – весьма бедным. Он сам вызвался учить крестьянских детей счёту и грамоте. Больше было и некому: барин был едва ли не единственным по-настоящему образованным на всю округу. Возить же детей в город к дьяку Евтихию в теснотах крестьянской жизни ни у кого не было ни времени, ни возможности.
Антона Силуановича в народе, конечно, уважали, но и посмеивались над ним. Благодушно так, с сожалением и любовью. Он был младшим братом помещика Еремея Силуановича, который жил в богатом доме в Лихоозёрске и по праву слыл истинным хозяином этих мест. Вот тот знал толк, как преумножить состояние, и жил по принципу: «Деньги должны приносить деньги». Вся округа ходила у него в должниках и знала, насколько опасно, если к сроку и с хорошим процентом не вернуть взятое в долг.
Младшего отпрыска старинного дворянского рода Еремей Силуанович презирал, стараясь как можно реже видеться и общаться с братом. Антону Силуановичу досталось в наследство имение в Серебряных Ключах, которым он не сумел распорядиться с умом, и потому довёл до столь нищенского, убогого положения. К тому же младший брат в своё время, не слушая наказов, уехал из этих мест в столицу, долго учился наукам, а потом вернулся. Поговаривают, вынужденно, не по своей воле. Связался, мол, там с нехорошими людьми, входил в какой-то тайный кружок, за что его и сослали обратно в родные края без права появляться в Петербурге и вообще в крупных городах. Так и осел в опостылевшем ему медвежьем краю, мечтая, что когда-нибудь лучшие люди изменят положение дел в России, и наступит время свободы, процветания и благоденствия. Для всех – и для люда простого в первую очередь. И потому вызвался он сам учить крестьянских детей, чтобы они затем, в скором новом времени, стали счастливыми людьми просвещённого общества.
Антон Силуанович был робок, застенчив и тих, но когда начинал после привычных уроков письма и счёта рассказывать о дивном мире книг, о героях и злодеях, дальних странах и путешествиях, Есия замирала, слушая. И теперь, вспомнив его умное лицо, внимательный взгляд, она быстро собралась.
– Иду, иду, сейчас! – ответила она.
– Так догоняй, сестрица! – сказала Фёкла, произнеся последнее слово с едкой иронией.
Усадьба Антона Силуановича Солнцева-Засекина была хорошо заметна со всех сторон небольшого села. И только издалека могло показаться, что это имение принадлежит знатному, обеспеченному человеку. Но, подходя ближе, становилось понятным, что лучшие деньки, может быть, и текли неспешно в этих крепких стенах, но очень давно. Во всём чувствовался недостаток рабочих рук. Три сестры шли по неметёным дорожкам мимо мраморной ограды – потемневшей, покрытой местами мёрзлым мхом, отчего казалась та неуютной, кладбищенской. Они шагали длинной аллеей, обрамлённой старыми, давно потерявшими форму липами, обогнули пустую, увитую сухими лианами беседку и поднялись по скользкой мраморной лестнице.
Над дверью висел слегка покосившийся герб рода Солнцевых-Засекиных: золотой диск, который с двух сторон поддерживали крыльями дивные птицы. Несмотря на всю бедность хозяина, у него оставался слуга, который чтил старинные правила. Девочки должны были дёрнуть за тонкий шнурок и дождаться, когда дверь отварит угрюмый Пантелей – приказчик Антона Силуановича с мохнатыми, как у старого кота, бровями, и густыми нестриженными бакенбардами. Вот и сейчас, встретив их, по обыкновению бранился, но так, что слов было не разобрать. Он носил затасканный допотопный камзол, но всем видом пытался показать свою степенность, превосходство. Девочки поклонились ему, и вошли.
В вестибюле было немногим теплее, чем на улице, и оттуда на второй этаж вела лестница. Пантелей, сходив по ней прежде к хозяину, вернулся. Сгорбившись и заложив руку за спину, молча проводил их наверх. Барин в просторном длиннополом сюртуке стоял у окна, и, отогрев ладонью небольшой кругляш на окне, смотрел на заросший, укрытый снегами парк. В комнате почти вдоль боковых стен от низа и почти до самой лепнины у потолка возвышались ряды толстых книг. Мебель стояла изысканная, старинная, но её вид портила оборванная обивка.
– Доброго утра вам, сударыни, проходите, – сказал хозяин, и взглядом приказал Пантелею удалиться. – Присядьте там, на диване, подождём остальных.
Есия медленно опустилась на краешек, и затихла. Каждый раз, попадая в эту комнату, не могла отвести глаз от картины. Неизвестный художник изобразил большого и странного крота золотого цвета. Тот лежал, распластав огромные когтистые лапы, и то ли спал, то ли был мёртв. Этого не понять, ведь животное это создатель обделил глазами. Она всматривалась в фигуру зверя, и не знала, что заставляет её вздрагивать, переживать. Словно бы это был не простой крот, а какой-то особенный! Сказочный. Только сказка эта была вовсе не доброй, какую обычно рассказывают на ночь, а таящей тревогу, опасность, и старинную неразгаданную тайну. Не раз она пыталась поговорить об этом с сёстрами, но Фёкла лишь ехидно перебивала:

Сколько раз во сне он видел эту уставленную крепкими стволами дорогу… Как идёт по ней, а тропка всё сужается и сужается, пока не выводит к чёрному зёву шахты. Даже во сне будто бы ощущал запах: из мёртвого подземелья тянуло холодом, землёй, и ещё каким-то несвежим животным запахом. Он не раз бывал на самых разных охотах, забирался в душные логова к всевозможным зверям, спускался даже в медвежью берлогу, но ни один из тяжёлых запахов не напоминал этот. И вот теперь наяву охотник стоял тут, и всё странным образом сходилось… Да-да, теперь точно понимал, что видел это всё в ночном мороке, и не раз. Даже эти завалы камней лежали именно так, как снилось когда-то.
И запах, запах был тем же! Значит, зверь, о котором ему рассказывал ещё прадед – великий охотник Протасий, был тут. Это его логово, и он – Фока Зверолов, на верном пути. Эти места называли глухими, лесными, но сам он родился в краях, которые намного глуше и непролазнее. В его роду были известные мастера, которые сопровождали на охотах даже самих царей. Из рода в род передавались предания, а также и знания. Фока умел многое – не только «читать» следы, но даже понимать голоса птиц и зверей. И не только это: ему было достаточно нарисовать в воображении место, куда нужно попасть, и сами пути-дороги без труда, лишь по наитию выводили его к нужной сторонке. Именно внутренний охотничий зов привёл его и сюда – к шахте, где он пока точно и не знал, с чем предстоит столкнуться. Но ведал иное: обитающий тут зверь – вовсе не главная цель его пути, на которую давным-давно указал великий прадед. Протасий перед смертью завещал ему найти и убить иного зверя, и говорил, что тот будет в обличии человечьем. Сделать сие будет трудно, почти недостижимо, но для этого и только для этого Фока появился на свет. И ещё тогда сказал великий охотник: весь род их, идущий от ловчих огромных ящеров и мохнатых слонов и до сей поры появился по высшему замыслу на свет только для того, чтобы остановить одного этого лютого, бесчестного зверя. Сотни охотников рождались, передавали опыт детям и внукам, и умирали, с одной только целью – чтобы их потомок совершил великое дело. А про зверя того Протасий говорил: «Он рядится в одежды богатые и благородные, но нет более падшего под звёздами!»
Фока слушал, не понимая ещё тогда, то ли Протасий бредит, выйдя из ума на старости лет, то ли говорит истину, которая вот-вот всё сдвинет с места в его юной судьбе.
«И помни, Фока: этот зверь знал о тебе ещё задолго до того, как ты родишься! Он знал о тебе всегда. И мы же не по прихоти своей когда-то вынуждены были оставить царский двор и скрыться в этой глуши: всё ради того, чтобы он не наслал своих слуг на тебя до срока, не сгубил ещё во младенчестве. Чтобы ты вырос, окреп, и прежде постиг своё предназначение!»
Старик ещё рассказал, как погубить сего лютого зверя, а также чем можно сразить его бесчисленных слуг, которых не возьмёт даже самая меткая, но обычная пуля…
И вот он пришёл сюда, чтобы всё увидеть своими глазами. А затем – и произойдёт это очень скоро, встретиться здесь с главным зверем, тем, что в обличье человечьем. Ведь тот придёт сюда, непременно придёт.
Фока Зверолов снял с плеча чехол и расстегнул, ствол блеснул серебром. Он нежно провёл по прикладу с гладко вырезанными оленями, посмотрел, как играет солнце на изумрудах. Это ружьё изготовили ещё в те времена, когда мир не знал пороха, а тайны его уже были доступны родичам Фоки. И для него, только для него хранили это оружие. Зверолов навсегда запомнил минуту, как Протасий перед смертью подозвал его к постели, и после долгих наставлений передал это ружьё, и умер. И именно тогда, как вышел дух из великого охотника, и обрёл юноша все свои невиданные дарования, научившись в один миг слышать и понимать голоса зверей птиц, и идти по наитию по неведомым дорогам.
Теперь, когда треснула земля, и борозда, вспенивая снег, двинулась в сторону шахты, он не вздрогнул, а улыбнулся, взведя курок, и направился в шахту. Расписной чехол остался лежать на камнях, и его слегка припорошил снег...
***
Барина, крепкого хозяина Еремея Силуановича Солнцева-Засекина внешне было трудно отличить от богатого купца или даже горожанина. Одевался он именно как северный купец: носил сапоги «бутылками», сибирку из блестящей шерстяной ткани с декоративными пуговками – размером всего с копейку. А ещё любил рубахи-косоворотки, и подпоясывался по-старому: шнуровым поясом с кистями. При виде его было и не понять сразу – то ли городской дворянин перед вами, то ли просто зажиточный деревенский хозяин.
Ранним утром он шёл по просторному коридору второго этажа своего особняка в Лихоозёрске и был хмур: готовился слушать отчёт приказчика о должниках. Дверь из детской распахнулась, и со смехом выбежала белокурая девочка лет пяти в платьице с вышивкой и отделанных кружевом панталонах. К себе она прижимала искусно сделанную куклу с круглым фарфоровым личиком:
– Доброе утро, папенька! Как спалось?
– Хорошо, радость моя! – он просиял, и, словно пташку, поднял её и поцеловал. – А ты?
– Всё хорошо, папенька! А мы, – девочка указала на куклу. – Очень ждём, когда ты к нам придёшь и запустишь паровоз по железной дороге. Чух-чух, чух-чух!
Еремей Силуанович мечтал о сыне, ему и заказал из самой столицы игрушечную железную дорогую. Но родилась дочь. Что же, и девочке паровоз, так похожий на настоящий, только маленький, пришёлся по душе.