Октябрь разукрасил город в цвета старой позолоты и пожухлой меди, а я шла по его тротуарам с чувством легкого, почти воздушного счастья, которое пузырилось внутри, словно игристое вино, не обращая внимания на тяжелые свинцовые тучи, клубящиеся над крышами и грозившие вот-вот пролиться на мир холодным осенним ливнем. В моей душе в тот день стояло самое настоящее яркое солнце, светившееся изнутри теплым и устойчивым светом, потому что в моей жизни все было правильно и выстроено в идеальную, как мне казалось, прямую линию. Мне было двадцать четыре года, я преподавала обществознание в обычной городской школе, любила свою работу, любила тихий уют нашей с Гришей квартиры и его самого — Григория, своего красивого, харизматичного парня, с которым мы уже два года делили одно пространство, одну жизнь и, как я была уверена, одну мечту.
Мир видел во мне молодую женщину с лицом, которое часто называли милым и располагающим, с волосами цвета осеннего дуба, рыжевато-каштановыми и густыми, обычно собранными в небрежный пучок, из которого вечно выбивались непослушные пряди. Мои глаза, голубые, но с маленьким карим сектором в левом, словно кусочек земли попал в небо, часто смеялись, а на щеке, совсем рядом с губой, сидела родинка, которую Гриша любил целовать, говоря, что это моя особая метка. Фигура моя была скорее пышной, с округлой грудью, тонкой талией и широкими бедрами, что всегда доставляло мне небольшие сложности с подбором учительского гардероба. И в тот день, выйдя из школы пораньше, смахнув с пальцев белую меловую пыль, я чувствовала себя именно такой — желанной, любимой, на своем месте.
Я зашла в дорогой гастроном, купила бутылку красного вина с бархатистым терпким вкусом, о котором читала в блоге, и сет устриц, экзотических и пугающих своих видом, но которые обожал Гриша. Повода не было никакого, кроме желания устроить маленький праздник среди недели, просто чтобы порадовать его, просто чтобы увидеть, как загорятся его карие глаза, как он улыбнется своей обаятельной, чуть кривой улыбкой и обнимет меня, прижав к своей широкой груди. Он был моей вселенной, этим ярким и амбициозным солнцем, вокруг которого вращались мои мысли. Его мечта — вырваться из-под опеки властного отца и открыть собственное дело — стала и моей священной целью. Поэтому когда несколько месяцев назад он, с блеском в глазах и дрожью волнения в голосе, предложил взять кредит на старт на мое имя, ведь его кредитная история была испорчена одной юношеской ошибкой, я согласилась почти сразу, не вникая глубоко в цифры и проценты. Мы любили друг друга, мы были командой, мы все могли преодолеть вместе. Баснословная сумма в договоре вызывала легкий трепет, но не страх — ведь платить мы будем вместе, ведь у нас все получится, ведь любовь сильнее любых чисел в банковской выписке.
Воздух на улице стал густым и влажным, запахло грозой, и я прибавила шагу, торопясь домой в нашу небольшую, но уютную квартиру в старом доме, доставшуюся мне от бабушки. Сумка с деликатесами была непривычно тяжелой, а мысли — легкими и летучими. Я уже представляла, как зажгу свечи, накрою стол, как мы будем смеяться, а потом, может быть, он увлечет меня в спальню, где все еще пахнет нашим общим сном и его одеколоном. Я тихо, стараясь не шуметь, открыла дверь своим ключом, желая сделать ему настоящий сюрприз, чтобы он услышал лишь звон бокалов и мой голос.
И замерла на пороге, потому что из спальни доносились звуки, которые не имели никакого отношения к тихому вечеру, телевизору или моим невинным фантазиям. Это были хриплые, захлебывающиеся стоны, громкие причмокивания, резкие шлепки по телу, от которых вздрагивал воздух, сопение и низкий, гулкий мат, вырывавшийся откуда-то из самой глубины глотки. Ледяная игла, тонкая и острая, медленно прошла от самого копчика до затылка, заставив похолодеть кончики пальцев. Сумка выскользнула из ослабевших рук, пакет с глухим шлепком упал на паркет, бутылка, к счастью, не разбилась, покатившись под ногу. Во рту стало сухо и горько. На цыпочках, как вор в собственном доме, как посторонняя, я двинулась по коридору к приоткрытой двери спальни, за которой бушевала чужая, животная буря.
Картина, которая открылась моему взгляду, врезалась в сетчатку сжигающим кислотным пятном, выжигая все прежние представления о доверии, любви и будущем. На нашей постели, в наших же простынях, пахнущих моим любимым кондиционером, Гриша, мой возвышенный мечтатель, мой Гриша, с диким, перекошенным от похоти лицом, сношал сзади мою лучшую подругу, Ксению. Его пальцы впивались в ее голые бедра, его тело с грубой силой вбивало ее в матрас, а она, закинув голову, издавала визгливые, похабные звуки, подмахивая ему навстречу и крича так грязно, будто была не выпускницей педагогического, а шлюхой с самой городской окраины. Воздух в комнате был спертым, пропитанным запахом пота, секса и самого гнусного предательства, которое только можно вообразить.
— Гриша… — вырвался у меня хриплый, чужой шепот, звук лопнувшей струны.
Они резко обернулись на этот звук. В его глазах, на секунду затуманенных страстью, мелькнуло яростное раздражение, как от назойливой мухи, прервавшей сладкую трапезу. Ксения судорожно прикрыла руками грудь, но не стала отползать, и в ее взгляде, скользнувшем по мне, я прочла дерзкий вызов и даже насмешку.
— О, смотри кто пришел! — хрипло выдохнул Григорий, не останавливая ритмичных, отталкивающих движений бедрами. Его голос звучал глухо, похабно. — Ну что стоишь как истукан? Может присоединишься? Места, я думаю, хватит на всех.
Эти слова обрушили последние опоры. Весь мой мир, выстроенный из хрупкого стекла надежд и веры, рухнул с оглушительным, но беззвучным грохотом. Звук, цвет, смысл — все сплющилось в одну маленькую, черную, бездонную точку где-то в груди. Я, не помня себя, не чувствуя ног, развернулась и пошла прочь. Не бросилась вон из квартиры, а именно пошла, медленно и автоматически, как заведенная кукла, в ванную комнату. Мой разум отключился, уступив место какому-то слепому инстинкту. Я увидела ведро для тряпок, стоявшее в углу. Подошла к нему, взяла в руки, ощутив его прохладный пластиковый борт. Потом повернула кран, откуда хлынула ледяная, обжигающая вода, и стала наполнять ведро, глядя, как водяной столб бьет в дно, как вода поднимается все выше и выше, становясь тяжелой, почти неподъемной.
Три месяца, прошедшие с того вечера, когда мир перевернулся и рассыпался в мелкую, острую пыль, слились в один сплошной, лишенный красок и смысла кошмар, растянутый во времени подобно холодной, липкой паутине, опутавшей каждую мою мысль и каждое движение. Из осени, золотистой и легкой, мы плавно и неумолимо вкатились в самую сердцевину декабря, когда город одевался в безрадостный, мокрый снег с дождем, а моя душа окончательно погрузилась в беспросветную, ледяную тьму. Два платежа по огромному кредиту уже просрочились, превратившись из цифр в банковском приложении в живых, дышащих ужасом монстров, которые преследовали меня повсюду.
Сначала звонки приходили из банка — вежливые, но настойчивые женские голоса, напоминавшие о необходимости внести сумму, почти в полтора раза превышавшую мою учительскую зарплату. Я бормотала что-то о временных трудностях, просила об отсрочке, на что получала вежливый, безличный отказ, прописанный в регламенте. Потом тон голосов изменился, стал жестче и мужским, а сами звонки начали раздаваться в самое неподходящее время — во время урока, поздно вечером, ранним утром. Это были уже коллекторы. Их вопросы звучали не как просьбы, а как требования, их голоса, вначале лишь настойчивые, с каждым днем обрастали неприкрытыми угрозами и грязными намеками, от которых кровь стыла в жилах, а по спине бежали ледяные мурашки. Они знали мой адрес, мое место работы, они упоминали моих коллег, намекая, что «все могут узнать», и этот шепот в трубке, полный гадливого удовольствия от чужой беспомощности, был хуше любого крика.
Я пыталась бороться, цепляясь за остатки гордости и надежды. Я обзванивала всех, до кого только могли дотянуться мои мысли: бывших однокурсников, с которыми когда-то пили кофе в университетской столовой, дальних родственников, с которыми обменивались открытками на Новый год, коллег по школе, с которыми делила учительскую. Взгляды, которые я встречала при личных встречах, становились жалостливыми и в то же время поспешно отводимыми, голоса в трубке холоднели, обрастали формальными, заученными фразами. «Извини, Ева, у самой сейчас напряженка», «Ох, дорогая, если бы ты знала, какие у нас сейчас расходы», «Я бы с радостью, но сам в долгах как в шелках». Эти отказы, каждый из которых был маленьким, острым ножом, вонзающимся в и без того израненное самолюбие, хоронили последние иллюзии о дружбе, родстве и взаимовыручке. Я оставалась одна в центре этого холодного, равнодушного круга, сжимая в потных ладонях телефон, который превратился в орудие пытки.
Лишь один голос отозвался иначе. Это была Кира, с которой мы когда-то, на втором курсе, за компанию ходили на занятия по стрип-пластике, больше смеясь, чем серьезно работая над движениями. Она потерялась из виду после университета, я знала лишь, что она крутилась где-то в сфере ивентов, выглядела всегда безупречно и дорого. Ее голос в трубке прозвучал не жалостливо, а деловито и четко, словно она говорила о поставке канцелярии, а не о чьей-то сломанной жизни.
— Ева, слушай, о твоей ситуации, — сказала она, без предисловий и соболезнований. — Работу предложить могу. Деньги серьезные и сразу наличными. Девчонка у нас в одном месте ушла, освободилось место.
Надежда, горестная и ядовитая, кольнула меня в самое сердце.
— Какая работа? Где? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Танцовщицей в стиптиз-клубе «Эдем». Смена ночная, но зарплата в конверте в конце каждой смены, сумма такая, что твой кредит за полгода закроешь, если не будешь транжирить.
Слово «стиптиз» повисло в тишине моего скромного, ставшего вдруг чужим, жилища, тяжелым и постыдным. Воздух вырвался из легких со свистом.
— Я не могу, Кира, — прошептала я, чувствуя, как горит лицо. — Я учитель, Кира. Это невозможно в моей ситуации.
С того конца провода донесся короткий, лишенный эмоций вздох.
— А банку, милая, пофигу, кто ты и какая у тебя ситуация. Ему нужны твои деньги. Коллекторам, которые уже звонят, если я верно понимаю, тоже пофигу. Они хотят результат. Думай. Безвыходных ситуаций не бывает, бывает нежелание эти ситуации решать. Если передумаешь — звони.
Гудки в трубке прозвучал громче любого хлопка двери. Я бросила телефон на диван, как раскаленный уголь, и, обхватив голову руками, застыла в немой, беззвучной истерике. Мысли метались, как пойманные в клетку птицы, ударяясь о стены сознания: дети в классе, их доверчивые взгляды, школьная директриса с ее строгими принципами, мама, которая верила, что ее дочь все делает правильно. И на другом полюсе — образ темного, наполненного чужими похотливыми взглядами помещения, музыки, под которую нужно раздеваться, этих самых денег, которые пахли бы потом, стыдом и грехом. Нет. Нет и еще раз нет. Я не такая. Я не опущусь до этого. Я найду другой выход.
Но дни текли, а выход не находился. Я ходила на работу, механически вела уроки, улыбалась детям, чьи лица иногда расплывались перед глазами в мутном пятне от невыплаканных слез, а ночами ворочалась в холодной постели, слушая, как завывает ветер в форточке, и представляя себе те самые звонки, которые с каждым днем звучали все грязнее и зловещее. Я начала замечать у подъезда машину с тонированными стеклами, которая стояла слишком долго, а однажды, возвращаясь из магазина, увидела на двери квартиры нарисованный мелком грубый крест. Это была уже не просто угроза по телефону, это было вторжение в мое последнее убежище, и от этого становилось по-настоящему, животно страшно.
И вот однажды, после особенно тяжелого дня, когда на уроке старшеклассники почти открыто хамили, а из учительской на меня смотрели с немым вопросом и сплетничающим шепотом, я, почти в прострации, брела через торговый центр, пытаясь купить хоть какую-то еду. И в этот момент, сквозь толпу, я увидела Григория. Он стоял в бутике дорогих часов, примеряя на свое запястье очередной блестящий аксессуар, цена которого, я знала, равнялась нескольким моим платежам. Рядом с ним вилась уже не Ксения, какая-то новая пассия — длинноногая, с идеальным макияжем, в меховой жилетке на голые плечи. Они смеялись, он что-то говорил ей на ухо, и она кокетливо била его по руке.
Всепоглощающая и черная ярость вспыхнула во мне с такой силой, что на секунду затмила и страх, и стыд, и здравый смысл. Я, не отдавая себе отчета в действиях, влетела в бутик, не видя ни продавцов, ни других покупателей.
— Верни деньги! — мой голос прозвучал хрипло, громко и чуждо, разорвав уютную, благоухающую атмосферу магазина. — Ты испортил мою жизнь, тварь! Я заяву напишу на тебя! И все расскажу твоему папочке!
Григорий обернулся, и на его лице я увидела лишь брезгливую, усталую скуку, будто перед ним появилось надоедливое насекомое. Его новая спутница хихикнула, прикрывая рот изящной ладонью.
— Пиши, — пожал он плечами с преувеличенным безразличием. — Мы, между прочим, завтра на Бали улетаем. Отдохнуть от этой серости и тоски. И, собственно, от тебя.
Что-то внутри, последняя тонкая нить, удерживающая меня от падения в бездну, порвалась с тихим щелчком. Я бросилась на него, стала бить кулаками по его груди, по лицу, по всем тем местам, которые когда-то целовала, в которых искала защиту. Он легко, почти играючи, поймал мои запястья, сжал их так, что кости болезненно хрустнули, и притянул к себе. Его лицо оказалось в сантиметрах от моего, и я почувствовала запах его дорогого парфюма, который когда-то так любила.
— Знаешь, Ева, такую страсть ты бы лучше в постели показывала. И это твое красивое, соблазнительное личико никак не спасало от того, что ты в постели — фригидное, холодное бревно, — прошипел, как змея, он мне на ухо, и его голос звучал злобно, наполняя пространство между нами ядом. — Мне было скучно, Евочка. Скучно до зевоты. Ксюша хоть двигаться умела, а ты лежала как куль с картошкой.
От этих похабных и унизительных слов, я обмякла. Вся ярость вытекла из меня в одно мгновение, оставив лишь пустоту и леденящий душу стыд. Он с силой толкнул меня от себя, я отлетела к стеклянной стойке, едва удержавшись на ногах. На меня смотрели — продавцы с застывшими масками вежливости на лицах, посетители бутика, его новая подружка — и во всех этих взглядах читалось любопытство, смешанное с брезгливостью и легким презрением к разыгравшейся мелодраме. Я выбежала на улицу, в колючий декабрьский ветер, чувствуя на спине десятки колющих, любопытных взглядов, и поняла окончательно и бесповоротно — светлого выхода для меня больше не существует.
Дома, в полной темноте, я долго сидела на полу в прихожей, глядя на экран телефона. Потом, движениями робота, нашла в истории звонков номер Киры. Мои пальцы дрожали, когда я нажимала кнопку вызова.
— Я согласна, — сказала я, едва она сняла трубку. Мой голос был плоским, лишенным всяких интонаций. — Но только официанткой. Никаких танцев. Никакого стриптиза. Я буду разносить напитки.
Кира на том конце провода вздохнула, и в этом вздохе слышалось что-то вроде сожаления или усталого понимания.
— Ладно. Приходи завтра к десяти вечера. Адрес отправлю смс-кой. Но предупреждаю, форма у нас… специфическая. И маска обязательна. Правило заведения — анонимность для девочек.
«Специфической» на следующий вечер оказалась черная полупрозрачная блузка из тончайшего шифона, которая лишь намекала на очертания тела, мини-юбка из кожи или похожего материала, едва прикрывавшая бедра и заставлявшая постоянно чувствовать холодок воздуха на коже, и черная бархатная маска на пол-лица, скрывающая глаза и верхнюю часть щек. В этом наряде, в туфлях на невероятно высоких каблуках, я стояла перед зеркалом в тесной, пропахшей табаком и парфюмом раздевалке клуба «Эдем» и не узнавала свое отражение. Это была не я. Это была кукла, призрак, чье-то жалкое подобие, готовое выйти на арену этого темного, гулкого царства, где царили приглушенный бит, густой сигарный дым и скользящие, как щупальца, взгляды состоятельных, уверенных в себе мужчин, чьи лица не скрывала ни одна маска.
Меня толкнули в спину — это была Кира, уже в образе жесткой администраторши в строгом костюме.
— Не стой столбом, новенькая. Бери поднос, вот твоя зона, столики у центральной колонны. Улыбайся, даже если не хочется. И не проливай дорогой алкоголь, с тебя потом вычтут.
Я взяла тяжелый поднос, ощутив его холодный вес, и сделала первый шаг из-за барной стойки в полумрак основного зала. Музыка, низкая, давящая, входила в самое нутро, запах смеси дорогого коньяка, пота и чего-то запретного ударил в ноздри. И десятки глаз — мужских, оценивающих, голодных, уставились на меня, на мои ноги в чулках, на мою едва прикрытую грудь, на маску, за которой я пыталась спрятать последние остатки себя. В этот миг я поняла, что прежняя жизнь закончилась. Началось что-то другое. Темное, стыдное и бесконечно одинокое, где единственным спутником был леденящий страх и тяжелый поднос с дорогим отравой в хрустальных бокалах.
Телефон зазвонил в тот самый момент, когда Ева стояла у окна и бессмысленно смотрела на струи холодного декабрьского дождя, барабанившего по крышам соседних домов. Вибрация разорвала тягостную тишину квартиры, заставив ее вздрогнуть. На экране светилось дорогое сердцу слово «МАМА». Сердце екнуло, уходя в пятки. Она сделала глубокий, выравнивающий вдох, стараясь загнать обратно дрожь, поселившуюся в голосе за последние недели, и смахнула предательскую слезу с ресниц.
— Алло, мамочка, — ее голос прозвучал чуть выше обычного, но она тут же взяла себя в руки, сделав его мягким и, как ей казалось, беззаботным.
— Доченька, здравствуй! — Голос Анны Ивановны был четким, теплым, с идеально поставленными интонациями, негромким, но заполняющим собой все пространство. В нем слышались и забота, и легкая, привычная усталость после рабочего дня, и материнская нежность, от которой у Евы всегда щемило где-то внутри. — Что-то ты меня совсем забыла. Звонков-то не слышу. Все в порядке?
— Все, все прекрасно, мам, — поспешно ответила Ева, прижимая телефон к уху и закрывая глаза. — Просто… конец четверти, ты знаешь. Тетради, отчеты, родительские собрания. Голова кругом. Как у тебя? Как твой первый класс? Небось, сорванцы достают?
Она умело перевела стрелку, и Анна, как и предполагалось, с готовностью откликнулась, рассказывая про смешной случай на уроке окружающего мира и про то, как одна девочка принесла в школу живого хомяка в портфеле. Ева слушала, кивая в такт, хотя ничего не воспринимала, и только ловила этот родной тон, как утопающий — соломинку.
Пауза в разговоре возникла естественно, и Анна Ивановна, выдохнув, спросила то, что спрашивала всегда:
— А как у вас с Григорием? Все хорошо? Он все так же работает?
Имя прозвучало как пощечина. Ева почувствовала, как по спине пробегает холодная волна. Она потянула за свободный край своего старого вязаного свитера, обмотала палец.
— Мам… Насчет Гриши… — она сделала еще одну паузу, собираясь с духом, но этот сбор был театральным, рассчитанным на то, чтобы мать восприняла его как признак легкой грусти, а не вселенской катастрофы. — Мы… мы расстались.
Тишина в трубке длилась ровно три секунды, но Ева успела пронестись по всем кругам ада, представив себе лицо матери.
— Расстались? — переспросила Анна. И в ее голосе не прозвучало ни удивления, ни огорчения. Напротив, в нем послышалась какая-то странная, сдержанная… облегченность. — Ох, дочка… Ну, знаешь… Жаль, конечно, если тебе тяжело. Но если честно… я не слишком расстроена.
— Мам? — Ева приоткрыла рот, искренне удивленная. Она ждала утешений, расспросов, может быть, легкого упрека, что не сберегла отношения, но не этого.
— Евочка, я никогда не хотела тебя ранить и ничего плохого не говорила, пока вы были вместе, — заговорила Анна ровно и методично, словно объясняя ученику неправильно решенную задачку. — Но этот молодой человек… Григорий. Он был очень самовлюбленным. И очень, знаешь ли, поверхностным. Все его разговоры — только о деньгах, о связях отца, о каких-то грандиозных планах, которые почему-то должны были реализовываться за чужой счет. В нем не было стержня. Не было ответственности. Искренней теплоты к тебе я тоже не замечала. Он смотрел на тебя как на… ну, как на красивый аксессуар, который хорошо дополняет его историю успеха. Прости, что так прямо. И поздно говорю.
Ева слушала, и ее глаза снова наполнились влагой, но теперь это были слезы горького прозрения. Мама, которую она считала слегка старомодной и не понимающей их с Гришей «большой любви», видела все с поразительной, убийственной точностью.
— Я… я тоже начала это понимать, — прошептала Ева, и в ее голосе наконец прорвалась настоящая, живая боль, которую она тут же попыталась скрыть под маской усталости. — Поэтому и решила, что хватит. Лучше одной, чем с тем, кто… кто не ценит.
— Умница ты моя, — голос Анны стал еще мягче, сочувствующим. — Сердцем, видно, почувствовала. Не переживай, родная, все наладится. Ты умная, красивая, самостоятельная девушка. Найдешь себе человека достойного, с широкой душой и добрым сердцем. А не этого… — она слегка запнулась, подбирая цензурное слово, — этого подлеца.
Ева фыркнула сквозь слезы, и этот смешок был почти искренним.
— Спасибо, мам. Ты… ты всегда знаешь, что сказать.
— Это потому что я твоя мать, — просто ответила Анна. — А теперь вытри слезы и слушай сюда. В субботу у меня выходной, и я испеку твой любимый яблочный пирог с корицей. Слишком много на одну меня. Не хочешь, чтобы я привезла тебе половину? Или сама приедешь? Очень соскучилась.
Предложение было таким простым, таким домашним и таким недостижимым в тот момент, что у Евы сжалось горло. Принять маму здесь, в этой квартире, где из каждого угла на нее смотрел призрак кредита, где на двери еще не стерся тот злосчастный крест, где телефон мог зазвонить в любую секунду… Нет. Ни за что.
— Мам, я… я как раз в субботу могу быть очень занята, — затараторила она, чувствуя, как горит лицо от вранья. — У меня там… встреча с однокурсницей, мы давно договаривались. А пирог… он у тебя в морозилке хорошо хранится? Сохрани мне кусочек, я как раз под Новый год обязательно приеду.
В голосе Анны послышалась легкая тень разочарования, но она, будучи мудрой женщиной, не стала давить.
— Хорошо, дочка. Сохраню. Только ты не задерживайся слишком. Звони в любое время, даже ночью.
— Я знаю, мамочка. Спасибо. Я… я тебя очень люблю.
— И я тебя, солнышко. Береги себя. И не надрывайся на работе.
Ева медленно опустила телефон на колени. Эфир, наполненный материнской любовью и спокойной уверенностью, рассеялся, и безжалостная реальность вернулась . Она обхватила себя руками и тихо-тихо заплакала, но теперь не от унижения или страха перед коллекторами, а от стыда. Стыда за то, что обманывает единственного человека, который любит ее просто так. И от горького осознания, что мать была права насчет Гриши. В сто раз правее, чем она сама, ослепленная глупой, наивной верой в сказку. Этот разговор стал одновременно бальзамом и солью на рану: он напомнил, что где-то есть мир нормальности, пирогов и безусловной любви, но он также оттенил чудовищность пропасти, в которую она провалилась. И выбраться из нее, чтобы с чистым лицом вернуться в этот мир, можно было теперь только двигаясь вперед, даже если впереди был лишь кромешный мрак «Эдема».
Флешбек 20 лет назад….
Холодный ноябрьский ветер 2005 года, пронизывающий до костей, рвал со свистом глотки, впиваясь в кожу тысячами ледяных игл, а они бежали через грязный, запорошенный первым снегом пустырь на окраине города, где ржавые скелеты машин и груды битого кирпича вырастали из темноты как немые свидетели их падения. Семнадцатилетний Марк, высокий, но еще угловатый, с лицом, искаженным немой яростью и шоком, спотыкался о промерзшие колеи, его легкие горели огнем, а в ушах, поверх воя ветра, все еще стоял оглушительный грохот взрыва, смешанный с тишиной, которая наступила потом в их большом, светлом доме, превращенном в пылающие обломки. Он бежал, почти не чувствуя ног, закусив до крови губу, чтобы не выдать ни единого звука, а рядом, его тенью и щитом, двигался Руслан — молодой, но уже отлитый из стали мужчина двадцати девяти лет, его разноцветные глаза, один темно-карий, другой холодного голубого оттенка, безостановочно сканировали темноту, а в сильной руке тяжело лежал пистолет Стечкина с примкнутым глушителем, дуло которого смотрело в мрак, готовое изрыгнуть смерть.
Они бежали от людей дяди — родного брата отца Марка, человека с улыбкой хищника и ледяным сердцем, который за одну ночь стал хозяином всего, что принадлежало отцу Марка, устроив «несчастный случай» с газом, который разорвал в клочья не только стены особняка, но и всю прежнюю жизнь Марка. Гюрза, сейчас еще просто Руслан, личный водитель и телохранитель отца, вытащил мальчишку из-под обломка рухнувшей балки, когда по двору уже сходились фигуры в темном, чтобы убедиться в результате, и с это секунды их судьбы спаялись намертво кровью и необходимостью выжить.
— Не сбавляй, — хриплый голос Руслана прорвал шум в ушах Марка, резкий и властный, как удар хлыста. — Они уже ищут по всем гаражам и съемным хатам, знают, что ты жив.
Они нырнули в зияющий черным провалом подъезд убитой хрущевки, где воняло мочой и сыростью, прижались к облупленной стене, и Марк, наконец, позволил себе задрожать — мелкой, неконтролируемой дрожью, от которой стучали зубы. Он смотрел на профиль Руслана, выхваченный бледным светом уличного фонаря, на его спокойное, сосредоточенное лицо, на эти поразительные, разные глаза, которые сейчас видели все и сразу, и чувствовал, как внутри него, поверх страха и боли, поднимается что-то новое, тяжелое и черное, похожее на расплавленный металл.
— Он… он улыбался мне сегодня утром, — вырвалось у Марка, слова, обжигающие горло. — Говорил, что гордится, что я стану ему надежным партнером.
Руслан не ответил, только его челюсть резко вздрогнула. Он высунулся на секунду из подъезда, его глаза светящиеся в темноте, как у ночного хищника, метнулся по двору, потом он резко дернул головой. — Пошли. Тут не задерживаться.
Их путь лежал через спящий спальный район, через пустынные детские площадки с заиндевевшими качелями, через темные арки, где каждый шорох отдавался в висках колотящимся сердцем. Руслан вел его безошибочно, как по карте, он знал каждый закоулок, каждую дырку в заборе — знание, добытое в подворотнях и на темных улицах, где он вырос и выживал, пока отец Марка не протянул ему руку, разглядев в отчаянном парнишке с разными глазами не шпану, а человека. Теперь эта рука была мертва, и Руслан оставался единственным, что связывало Марка с миром, где слова «честь» и «семья» что-то значили.
Они добрались до полуразрушенной котельной на самой окраине, где ржавые трубы упирались в хмурое небо, а из разбитых окон пахло гарью и холодом. Руслан ловко отпер прогнившую дверь отмычкой, втолкнул Марка внутрь в кромешную тьму, прошипев: «Не двигаться, не кашлять, не дышать громко». Сам он растворился в темноте, и Марк слышал только его бесшумные шаги, обшаривающие помещение. Потом чиркнула зажигалка, осветив на мгновение его лицо — жесткое, сосредоточенное, с каплями растаявшего снега на ресницах, и маленькое пламя дрогнуло, поползло к фитилю коптилки, которую Руслан, видимо, припрятал здесь заранее.
Желтый, пляшущий свет заполнил угол котельной, отбрасывая гигантские, корчащиеся тени на стены, покрытые похабными надписями. Было холодно, как в могиле. Руслан скинул с себя промокшую кожаную куртку, под которой оказался темный свитер, достал из потертого рюкзака бутылку с водой, кусок черного хлеба и пачку сигарет, разложил все это на ящике с методичной аккуратностью солдата, привыкшего ценить ресурсы.
— Ешь, — сказал он, отломив половину хлеба и протягивая Марку.
Тот взял, но не мог проглотить — ком вставал в горле. Он смотрел на пламя, и в его отблесках снова видел огонь, пожирающий его дом, мамино лицо, смеющееся за завтраком, папины сильные руки, разбирающие чертежи нового проекта. Он сжал хлеб так, что крошки посыпались на грязный пол.
— Я убью его, — сказал Марк, и его голос, еще неокрепший, юный, прозвучал в темноте зрело, обретя чужеродную твердость. — Я клянусь тебе, Руслан. Я убью его. Я заберу все, что он забрал у нас. И заставлю его перед этим смотреть мне в глаза.
Руслан, прикуривая дешевую сигарету, поднял на него взгляд. Пламя коптилки отразилось в его глазах, раздвоившись: в карем оно было теплым, глубоким, почти живым, в голубом — холодным, отстраненным, как свет далекой звезды. Он долго, оценивающе смотрел на мальчишку, который только что дрожал от страха, а теперь говорил о мести с ледяной яростью взрослого мужчины.
— Чтобы убить змею, нужно перестать бояться ее яда, — произнес Руслан наконец, его голос был низким, без эмоций, но в нем слышался отзвук внутреннего одобрения. — Чтобы отнять власть у волка, нужно стать стаей. Один, ты для него всего лишь щенок, которого можно придушить. Сначала нужно выжить. Потом — научиться кусаться. Потом — найти своих. А уж потом, когда он перестанет видеть в тебе угрозу, когда оближется, думая, что ты смирился… вот тогда можно рвать глотку.
Он сделал затяжку, выпустил струйку дыма в мерцающий воздух.
— Это займет годы. Годы боли, страха, грязи и крови. Ты готов на это, Марк? Готов ли ты перестать быть мальчиком, сыном своих родителей, и стать тем, кого будут бояться? Тенью, которая рано или поздно настигнет его?
Музыка в «Эдеме» всегда была гулкой, давящей, проникающей в кости, но в тот вечер она слилась с совершенно иным, отрывистым звуком, который на мгновение прорезал привычный гомон, прежде чем сознание успевало его опознать. Потом раздался второй, третий, и хлопающая тишина обрушилась на зал, разбитый вдребезги визгами, криками и грохотом опрокидываемой мебели. Это не были хлопки пробок или петард — это была самая настоящая пальба, о которой я читала только в криминальных сводках. Паника вспыхнула мгновенно и безумно, как пожар в сухом лесу; толпа, еще минуту назад томно переливавшаяся под светом софитов, превратилась в обезумевшее стадо, которое ринулось к запасным выходам, сметая все на своем пути, а я, прижавшись к холодной стене за барной стойкой, сжимала в оцепеневших пальцах пустой поднос, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а ноги стали ватными.
Инстинкт самосохранения, заглушив на секунду парализующий ужас, дернул меня в сторону служебного выхода, через который работники выходили на перекур. В узком, плохо освещенном коридоре уже было людно, пахло потом и адреналином, кто-то толкнул меня в бок, и я, не помня себя, выскочила на холодный, продуваемый всеми ветрами задний двор, заваленный мусорными контейнерами. Моя старенькая иномарка, поблескивая тусклой краской под одиноким фонарем, стояла тут же, как спасительный ковчег после потопа. Дрожащими, плохо слушающимися пальцами я стала искать ключи в крошечном клатче, роняя их раз, другой, слыша за спиной новые выкрики и звуки борьбы, от которых по спине бежали ледяные мурашки.
Наконец ключ с проклятым скрипом вошел в замочную скважину, я рванула дверь, почти ввалилась на сиденье, захлопнула ее, и в этот самый миг, когда я уже поворачивала ключ зажигания, задняя правая дверца распахнулась с резким скрипом, и в салон, тяжело и неловко, повалилось чье-то крупное тело. Прежде чем я успела вскрикнуть, холодное, твердое дуло пистолета ткнулось мне в шею, чуть ниже уха, а хриплый, полный боли и ярости голос прошипел прямо над самым ухом, обдавая запахом крови, пота и металла:
— Гони! Быстро, сука, если хочешь жить! По этому адресу! — он сунул мне под нос клочок бумаги, на котором был нацарапан адрес где-то за городом, а его свободная рука, липкая и теплая, вцепилась мне в плечо так, что кости затрещали.
Мир сузился до размеров салона машины, до этого дула у шеи, до липкого ужаса, сковавшего все тело. Я не думала, не соображала, я просто нажала на газ, и моя машина рванула с места, вылетая из тесного двора «Эдема» в темноту ночных улиц. В зеркале заднего вида я мельком видела его лицо — бледное, искаженное гримасой боли, с закрытыми глазами, а его рука с пистолетом медленно опустилась на сиденье, оставляя темный, влажный след. Он терял сознание или силы, но угроза, уже произнесенная, висела в воздухе плотнее любого оружия. Я мчалась по указанному адресу, сворачивая на все более пустынные дороги, пока за окном не остались только черные силуэты деревьев и редкие одинокие фонари, а в груди не поселилось леденящее одиночество загнанного зверя.
Особняк, к которому мы в итоге подъехали, возник из темноты внезапно, как мрачный средневековый замок, и не светился гостеприимными огнями, а лишь тускло угадывался в ночи своими тяжелыми, угрюмыми очертаниями. Едва я затормозила у массивных ворот, как из темноты материализовались несколько крупных фигур в темной одежде. Они окружили машину, движения их были резкими и профессиональными. Один из них, с каменным, невыразительным лицом, рванул дверцу со стороны водителя, и его глаза, скользнув по моему полупрозрачному шифону, короткой юбке и перекошенной от страха маске, выразили не удивление, а скорее привычное, усталое презрение.
— Новенькая для Архангела, что ли? — бросил он через плечо своему напарнику, уже открывая заднюю дверь. — Приехала для развлечения, фвидать. Бойся, девка, босс таких самодеятельностей не любит.
Я хотела что-то сказать, объяснить, но язык не повиновался, а из задней двери уже вываливался мой невольный пассажир, которого мужики ловко подхватили под мышки. Его пистолет с глухим стуком упал на гравий. В свете фар я увидела, как один из охранников, помоложе, наклонился над раненым, и на его лице вдруг мелькнуло нечто большее, чем просто служебный интерес.
— Брат! Да это же Санёк! — вырвалось у него, и в голосе прозвучала неподдельная тревога. Он тут же рванулся ко мне, его рука грубо вцепилась мне в плечо. — Ты кто такая? Откуда ты его везешь?
И прежде чем я смогла вымолвить слово, другой охранник, тот, что был первым, резким движением сорвал с моего лица бархатную маску. Холодный ночной воздух ударил по коже, а их взгляды, теперь уже пристальные и жесткие, уставились на мое открытое, растерянное лицо.
— Вяжи ее, — крикнул старший, и его голос стал совсем плоским. — а его в бокс. Быстро.
Меня вытащили из машины так бесцеремонно, что я едва удержалась на ногах, мои руки были скручены за спину чем-то жестким и холодным, вероятно, стяжкой, и повели, почти потащили, за тяжелыми, скрипящими дверями особняка. Внутри было холодно, сыро и пусто, коридоры, выложенные грубым камнем, казались бесконечными лабиринтами, освещенными тусклыми лампами. Меня втолкнули в небольшую комнату без окон, с голыми стенами и единственным столом с двумя стульями, прикованным к полу, и дверь захлопнулась с глухим, окончательным звуком.
Время в комнате потеряло свой счет. Я сидела на холодном стуле, дрожа всем телом, ощущая, как нелепый и постыдный наряд прилипает к коже от холода и пота. Мысли путались, цепляясь за обрывки: школа, мама, адрес на бумажке… Кто эти люди? Что такое «Архангел»? Какая-то секта? Криминальная группировка? И чем все это для меня кончится? Когда дверь наконец открылась, я вздрогнула, ожидая худшего.
Вошел он высокий, мощный, как скала, мужчина лет пятидесяти, в дорогом, но безупречно простом черном костюме. Его лицо было изрезано мелкими морщинами и шрамами, а взгляд… Его взгляд заставил меня внутренне сжаться. Его глаза были разного цвета: один — темный, почти черный, другой — холодного, пронзительного голубого оттенка. Он смотрел на меня так, будто видел насквозь, мимо шифона и кружева, мимо страха, прямо в душу, и в этом взгляде не было ни похоти, ни даже простого человеческого любопытства — только холодная, аналитическая оценка объекта, который доставил проблему.