Глава 1. Сырой асфальт и чужие планы

Тяжелая дубовая дверь истфака со скрипом, похожим на старческий вздох, выпустила их из душного, пахнущего пылью и мелом мира в промозглую сырость октябрьского дня. Небо висело низко, серое, как мокрая солдатская шинель. Под ногами чавкал асфальт, покрытый скользкой пленкой гниющих листьев. Кирилл инстинктивно втянул голову в воротник куртки, а Аня, наоборот, будто с наслаждением подставила лицо мелкой, нудной измороси.

— Ты представляешь, — начала она без всякого перехода, едва они миновали арку, — он полтора часа рассказывал про особенности аграрной реформы в Поволжье. Пол-то-ра ча-са. Я чуть не начала конспектировать узоры на его свитере. Там, кстати, очень сложный орнамент из оленей. Один олень был безрогий. Думаю, это самка. Или просто жертва производственного брака. Как думаешь?

Кирилл усмехнулся вполголоса. Он уже давно привык к ее манере говорить — перескакивать с одного на другое, словно камушек по воде, оставляя за собой расходящиеся круги мыслей.

— Думаю, безрогий олень — это метафора бесперспективности столыпинских начинаний, — серьезно ответил он, подстраиваясь под ее игру.

— Точно! — она легонько толкнула его в плечо. — А ты шаришь. Надо было тебя попросить конспект написать. У меня там на полях какие-то грибы нарисованы. Кажется, мухоморы.

Они молча прошли мимо киоска с кофе. Густой, чуть горьковатый запах смешивался с прелым духом листвы. Кирилл представил, как тепло бумажного стаканчика греет замерзшие пальцы, но промолчал. Аня сама остановилась.

— Давай по маленькому? А то я сейчас усну прямо в луже. Будешь потом меня вылавливать.
Через пару минут они шли дальше, согревая ладони о стаканчики с обжигающим напитком. Аня сделала глоток и поморщилась.

— Гадость. Но бодрит. Так вот, про планы. Сегодняшний наш ритуал с просмотром древнего ужастика отменяется.

Кирилл взглянул на нее. Это был их негласный закон: по вторникам они собирались у него в комнате в общаге, закупались чипсами и смотрели какой-нибудь старый фильм, который Аня находила на торрентах. Это был их островок предсказуемости в хаосе студенческой жизни.

— Причина? — спросил он ровно, без обиды. Он знал, что если Аня отменяет, значит, причина веская.

— Клиентка, — она вздохнула, и изо рта вырвался плотный клуб пара, смешанный с кофейным ароматом. — Внезапно образовалось окно. Нужно ковать железо, пока горячо. Или, в моем случае, пилить когти, пока платят.

Аня уже год как занималась маникюром. Она сняла крошечную комнатку в старом офисном здании, назвала ее «кабинетом» и вложила в нее всю стипендию и немного родительских денег. Кирилл бывал там один раз. В помещении стойко пахло ацетоном и сладковатыми отдушками лаков — запах, который он теперь прочно ассоциировал с Аниным упорством.

— Опять всю ночь сидеть будешь? — спросил он.

— Постараюсь побыстрее. Но там сложный дизайн, со стразами и вензелями. Сама не знаю, зачем она это делает, работает в бухгалтерии. Кого она там собирается ослеплять блеском своих ногтей? Папки с отчетностью?

Она замолчала, сделав еще один глоток кофе. Кирилл чувствовал, как за ее обычной болтливостью прячется легкая усталость.

— Тяжеловато все это, — вдруг сказала она тише. — Аренда эта дурацкая съедает почти все. Иногда сижу и думаю, может, ну его? Снова принимать на дому? Но там мама с ее сериалами, кот, который норовит залезть на стол… Несолидно.

Она пнула носком ботинка сбившийся в кучу мокрый лист.

— Вот и думаю, как бы выкрутиться. Может, соседку по кабинету найти. Или вообще переехать куда-то, где можно и жить, и работать. Но это так, мысли вслух.

Он ничего не ответил, просто кивнул. Он был ее лучшим слушателем именно потому, что не лез с советами. Он знал, что ей нужно было не решение, а уши, в которые можно вылить все накопившееся беспокойство. Она сама найдет выход. Она всегда находила.

Они подошли к перекрестку, где им нужно было расходиться. Ему — налево, к громаде общежития. Ей — направо, к остановке автобуса, который увезет ее в сторону ее «кабинета». Из ларька на углу тянуло дымным, пряным духом шаурмы. Шипение мяса на гриле казалось единственным живым и горячим звуком в этом стылом вечере.

— Ладно, историк, топай, грызи свой гранит, — Аня допила кофе и скомкала стаканчик. — Увидимся завтра.

— Увидимся, мастер ногтевого сервиса, — ответил он.

Она улыбнулась, помахала ему рукой и быстро скрылась за углом. Кирилл постоял еще мгновение, глядя ей вслед. Воздух сразу стал тише и как будто плотнее. Он остался один на один с серым городом, запахом сырого асфальта и мыслями о чужих планах, которые медленно, но верно начинали жить своей, отдельной от него жизнью.

Он постоял еще с полминуты, пока очертания Аниной фигуры окончательно не растворились в густеющем сумраке. Угол дома, за который она свернула, казался теперь просто куском темного, мокрого бетона, лишенным всякого обещания. Город вернул себе свою монотонность. Кирилл плотнее запахнул куртку, ощутив, как холод пробирается под ткань, и повернул налево, в сторону своего временного пристанища.

Его путь лежал через небольшой, запущенный сквер. Голые ветви деревьев чернели на фоне неба, похожего на размокший картон. Под ногами хрустели невидимые в темноте осколки бутылочного стекла, смешанные с влажной землей. Запах прелой листвы здесь был гуще, почти похоронный. Он шел, не ускоряя шага, погруженный в ровный, механический ритм ходьбы. Каждый шаг отдавался глухим шлепком по раскисшему асфальту, и этот звук был единственной музыкой его дороги.

Общежитие выросло перед ним внезапно, как и всегда. Девятиэтажный бетонный монолит, чьи окна либо зияли темными провалами, либо горели нездоровым желтым или холодным синим светом. Для Кирилла этот дом был символом компромисса. После просторной родительской квартиры в другом, более благополучном городе, эта комната на восемнадцать квадратных метров была всем, что они могли ему позволить. Он не жаловался. Он понимал. Деньги родителей, их небольшие, честно заработанные сбережения, не были бездонным колодцем. Они дали ему главное — возможность учиться здесь, в столице области. Остальное было уже его зоной ответственности.

Глава 2. Трещина в утре

Пробуждение было не событием, а процессом. Медленным, тягучим всплытием из темной, без снов, глубины. Первым вернулось ощущение прохладного воздуха на лице. Затем — осознание собственного тела, лежащего под тяжестью одеяла. Кирилл не открывал глаз. Он лежал, слушая, как комната просыпается вместе с ним. Слышал, как в трубах отопления тихонько булькает вода, как за окном скребется о стекло голая ветка.

Наконец он открыл глаза. Утро сочилось сквозь неплотно задернутые шторы серым, молочным светом. Пылинки, невидимые вечером, теперь лениво танцевали в косом солнечном луче, пробившемся сквозь тучи. В комнате пахло остывшим сном и немного — пылью старых книг. Он перевернулся на спину, глядя в знакомый узор трещин на потолке. Сегодня они казались глубже и темнее.

Он не пошел умываться. Утренняя гигиена была для него вечерним ритуалом, способом смыть с себя день перед тем, как погрузиться в ночь. Утро же было временем для внутреннего, а не внешнего. Он сполз с кровати, его босые ступни ощутили привычный холодок линолеума. Подошел к столу, где в углу был организован его кухонный уголок. Щелкнул кнопкой пузатого электрического чайника. Тот недовольно гукнул и начал набирать низкий, вибрирующий гул, который постепенно перерастал в шипение.

Пока чайник грелся, Кирилл достал с полки свою любимую кружку — большую, темно-синюю, без рисунка. Насыпал в нее ложку растворимого кофе. Сухие, темные гранулы издали тихий шорох, упав на дно. Он смотрел на них, пока гул чайника не достиг своего пика и не оборвался резким, оглушительным щелчком.

Он залил гранулы кипятком. Воздух наполнился горьким, плоским, но до боли знакомым ароматом. Темные вихри закружились в кружке, превращая прозрачную воду в мутную, черную жидкость. Он не добавлял ни сахара, ни молока. Кофе должен был быть просто кофе — горячим, горьким, функциональным.

С кружкой в руках, согревая ладони о горячий фаянс, он сел на стул и повернулся к окну. Там, во дворе, разворачивалась своя утренняя, неспешная жизнь. Дворник в оранжевой жилетке лениво подметал дорожку. Из подъезда вышла соседка с маленькой собачкой, которая тут же начала деловито обнюхивать куст. Кирилл пил кофе мелкими, обжигающими глотками, наблюдая за этим безмолвным спектаклем. Это был его ритуал. Его способ настроиться на день.

И в эту самую минуту, в самый центр его выстроенной тишины, ворвалась резкая, назойливая трель мобильного телефона.

Он вздрогнул. Звонки в такое время были редкостью. Он поставил кружку на стол и потянулся к телефону. На экране светилось одно слово: «Мама». Сердце пропустило удар.

— Да, мам? — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Кирюша... — Голос матери был сдавленным, влажным от слез, которые она тщетно пыталась сдержать. Он сразу понял, что случилось что-то плохое. Непоправимое.

— Что случилось?

— Прадедушка... — она всхлипнула. — Его в больницу привезли. Ночью. К вам, в столицу.

Кирилл замер. Кружка с кофе, стоявшая на столе, продолжала испускать тонкую струйку пара.

— Как? Почему?

— Совсем плох стал. Врачи у нас сказали, что ничего сделать не могут, отправили сюда, в областную... Кирюш, он умирает.

Слово «умирает» не прозвучало, а упало в тишину комнаты, как тяжелый камень в воду. Кирилл почувствовал, как внутри все похолодело. Прадед. Его детство. Дом в деревне, пахнущий сосновыми досками и сушеными травами. Огромные, шершавые, но удивительно ласковые руки, которые учили его вырезать из дерева фигурки. Тихий, хрипловатый голос, рассказывающий сказки, которых не было ни в одной книге. Все это вдруг нахлынуло разом — запахи, ощущения, звуки, — и ударило под дых с такой силой, что он на миг перестал дышать.

— Сынок, ты слышишь? — голос матери вырвал его из оцепенения. — Приезжай, пожалуйста. Он здесь один. Ему страшно, наверное.

— Слышу, — выдавил он. Голос был чужим, деревянным. — Да, мам. Я приеду.

— Приезжай, родной. Как сможешь.

— Я приеду после пар, — сказал он механически, цепляясь за единственную понятную вещь в этом рухнувшем мире — за свое расписание.

— Хорошо. Хорошо, сынок. Ждем.

Короткие гудки. Он медленно опустил телефон на стол. Утренний свет казался теперь враждебным и резким. Он смотрел на свою кружку с кофе, который успел остыть. Трещина, начавшаяся со звонка, прошла через все его утро, расколов его на «до» и «после».

Он сидел, глядя на остывший кофе. Черная, неподвижная поверхность отражала серый свет окна. Прадед. Это слово было не просто обозначением родства. Оно было якорем, точкой отсчета. Стержнем, на который были нанизаны воспоминания трех поколений его семьи.

Прадед был фундаментом, на котором стоял их фамильный дом, пусть и давно проданный. Он был детством его бабушки, которое пахло парным молоком и сеном. Он был детством его матери, которое звучало скрипом качелей, которые он сам для нее смастерил. И он был детством самого Кирилла — каникулами, пахнувшими сосновой смолой, речной водой и дымом от костра. Этот человек был не просто долгожителем; он был живой, дышащей историей их семьи, ее неизменной константой.

В рассказах матери и бабушки он представал почти мифической фигурой, островком здравомыслия в бурном, пьяном море деревенской жизни своего поколения. Он не пил. Никогда. Даже по праздникам его стакан оставался пуст или наполнялся компотом. Он не поднимал голоса на жену, его покойную прабабушку, чье выцветшее фото всегда стояло на комоде. Он не бил детей. Эти три «не» в контексте его времени и места звучали как немыслимый подвиг, как житие святого. Он был той базовой, заводской настройкой порядочного человека, которая для его сверстников казалась почти недостижимым апгрейдом.

Но образ, который вставал перед глазами Кирилла, был далек от благостной иконы. Прадед не был улыбчивым, добродушным стариком из сказок. Он был человеком тишины. Угрюмый, с глубоко посаженными глазами, которые, казалось, смотрели не на тебя, а сквозь тебя, видя что-то еще, недоступное другим. Его лицо, изрезанное сеткой глубоких морщин, чаще всего хранило выражение напряженной, сосредоточенной задумчивости, будто он постоянно решал в уме сложнейшую задачу. Он мог часами сидеть на крыльце, глядя на лес на горизонте, и его молчание было плотным, весомым, почти осязаемым.

Глава 3. Узелок на нити

Тяжесть дня осела на нем не только в душе, но и на коже. Он чувствовал липкую, невидимую пленку — смесь пота, уличной пыли и больничного воздуха. Весь день, проведенный в одном и том же, он ощущал себя грязным, скомканным. Потребность в душе из простого желания превратилась в острую, физическую необходимость. Нужно было смыть с себя всё: запахи, прикосновения, взгляды. Смыть этот день дочиста, чтобы от него не осталось и следа на теле.

Он взял с крючка на двери старое, жесткое вафельное полотенце, видавшее лучшие времена, и подхватил с полки свои банные принадлежности: кусок простого мыла в пластиковой мыльнице и флакон с шампунем. Вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.

Длинный, тускло освещенный коридор общежития жил своей вечерней жизнью. Лампы дневного света под потолком гудели с натужным, сонным дребезжанием. Из-за одной двери доносились глухие басы музыки, из-за другой — приглушенный женский смех. В воздухе пахло чем-то кислым, вчерашним, и жареным картофелем. Кирилл шел к душевой в дальнем конце коридора, его резиновые шлепанцы тихо шлепали по затертому линолеуму.

Навстречу ему из-за угла вышел парень с его этажа, Семён, с пустой кружкой в руке, направлявшийся, видимо, на общую кухню.

— О, привет, историк! — бодро сказал он. — В баню собрался?

Кирилл кивнул.

— Типа того.

И в тот момент, когда их взгляды встретились, он снова это увидел. Но оно было другим. Совершенно другим.
Над головой Семёна не было грубого, толстого каната, как у Ани. Там висела тонкая, почти паутинная нить. Серая, невзрачная, она едва трепетала в неподвижном воздухе коридора. И прямо посередине этой нити был он. Узелок.

Маленький, туго затянутый, размером не больше просяного зернышка. Он был темным, почти черным, и казался плотным сгустком материи на фоне полупрозрачной нити. Он не портил нить, не рвал ее. Он был ее частью. Закономерным, хотя и зловещим элементом.

Кирилл застыл на долю секунды, его мозг лихорадочно пытался обработать новую информацию. Это была не галлюцинация. Это была система. Пока еще непонятная, ужасающая, но система. Тип первый: канатик без узла. Тип второй: нитка с узелком.

— Ты чего завис? — Семён усмехнулся, заметив его заминку. — Завтра на первую пару идешь? А то я думаю, может, забить.

Кирилл заставил себя сфокусировать взгляд на лице парня, игнорируя то, что висело над ним.

— Иду, — ответил он ровным, как ему показалось, голосом. — Мне нельзя пропускать.

— Понятно, ты у нас правильный, — Семён хлопнул его по плечу. — Ладно, пойду чаю заварю. Давай.
Он прошел мимо, и Кирилл проводил его взглядом. Нитка с крошечным черным узелком двинулась вместе с ним, неотступно следуя за своим хозяином, и скрылась за поворотом.

Кирилл остался один посреди коридора. Гудение ламп казалось оглушительным. Изображение нити и узелка выжглось на его сетчатке. Он вдруг понял, что значит фраза прадеда. Это не дар. Он не получил способность видеть ауру или читать мысли. Он получил способность видеть метки. Метки, смысл которых был ему пока неизвестен, но от которых по спине бежал ледяной, животный страх.

Тишину коридора разорвал внезапный, пронзительный крик. Не громкий, а сдавленный, полный боли и неожиданности. Звук донесся со стороны кухни. Кирилл вздрогнул, и его сердце, еще не отошедшее от предыдущего потрясения, забилось часто и тревожно. Он рванул в ту сторону, забыв и про душ, и про собственное оцепенение. Резиновые шлепанцы гулко шлепнули по полу.

Дверь на общую кухню была распахнута. У раковины стоял Семён. Он держал свою правую руку под струей холодной воды и тихо, сквозь зубы, шипел от боли. Его пустая кружка валялась на полу в луже чая. Воздух был наполнен густым паром и слабым запахом бергамота.

— Черт, черт, черт… — бормотал он, не замечая Кирилла.

— Что случилось? — спросил Кирилл, подходя ближе.

— Да кипяток пролил, твою мать! — огрызнулся Семён, не отрывая взгляда от своей руки. — Ручка у кружки отвалилась, прикинь? Прямо в руках. На себя плеснул.

Кирилл посмотрел на его руку. Кожа на предплечье и кисти покраснела, наливаясь нездоровым, багровым цветом. Местами она уже начинала покрываться волдырями.

Но смотрел он не только на ожог. Его взгляд был прикован к пространству над головой Семёна.

Тонкой, почти невидимой нити больше не было. И крошечного, тугого узелка на ней — тоже. Они исчезли. Растворились. А на их месте, в том же самом пространстве, теперь висел он. Короткий, грубый, сплетенный из седых волокон канатик. Без единого узла. Точно такой же, как у Ани.

Холодная, парализующая ясность пронзила Кирилла. Это не было предположением. Это был факт, доказанный прямо у него на глазах.

Узелок — это не просто метка. Это событие. Неотвратимое, уже готовое случиться несчастье. Маленький черный сгусток напряжения, который ждет своего часа, чтобы лопнуть. И когда он лопается, происходит беда. А нить… нить превращается в веревку.

Он стоял и смотрел, как Семён морщится от боли, как вода бежит по его обожженной коже. А в голове билась одна, простая и страшная мысль. Вывод, который мозг сделал без его участия, на чистых инстинктах. Узелок — это то, что случится. А веревка — это то, что уже случилось. Это след. Шрам на ткани реальности. И этот шрам теперь был и у Семёна, и у Ани. Но что же тогда случилось с Аней?

Он все-таки дошел до душа. Горячая вода хлестала по плечам, но не приносила облегчения. Он тер кожу мылом докрасна, словно пытаясь соскрести с себя не только грязь, но и то новое, жуткое знание, которое прилипло к нему, как смола. Перед глазами стояла картина: тонкая нить, крошечный черный узелок на ней — и последовавший за этим крик и запах ошпаренной кожи.

Он вышел из душевой кабинки, вытираясь жестким полотенцем. В мутном от пара зеркале отражалось его собственное лицо — бледное, с темными кругами под глазами. Он всмотрелся в свое отражение, а затем — в пространство над головой. Ничего. Пустота. Ни нитки, ни веревки. Он был чист. Пока.

Глава 4. Дорога в тишину

Автобус был старым «Икарусом», пережитком прошлой эпохи. Внутри пахло дизельным топливом, нагретым пластиком и чем-то неуловимо кислым. Кирилл занял свое место у окна. Стекло было покрыто сеточкой мелких царапин и разводами от дождей, сквозь которые мир выглядел немного размытым, как старая фотография. Он поставил рюкзак на соседнее сиденье, отгородившись от остального салона.

Автобус тронулся с натужным ревом, вибрируя всем своим изношенным телом. Город начал медленно отступать. Сначала проплыли мимо знакомые улицы, общежитие, та самая девятиэтажка с чудовищным узлом над крышей. Затем потянулись промышленные зоны — бесконечные бетонные заборы, ржавые трубы, корпуса заброшенных заводов с выбитыми окнами. Постепенно многоэтажки сменились частным сектором, а потом и вовсе исчезли.

Город сдавался неохотно, цепляясь за дорогу последними островками цивилизации: придорожными кафе с кричащими вывесками, заправками, шиномонтажками. Но потом и они кончились. Начался лес.

Это была резкая, почти театральная смена декораций. Вот только что была обочина, усыпанная мусором, и в следующую секунду по обе стороны дороги стеной встали деревья. Сначала редкие, перемежающиеся с полями, а потом все гуще и гуще. Березы сменялись соснами, сосны — елями. Их стволы мелькали за окном, создавая гипнотический, стробоскопический эффект. Лес был осенним, полупрозрачным. Ковер из опавшей листвы покрывал землю золотисто-бурым цветом, а голые ветви деревьев чернели на фоне низкого, свинцового неба. Дорога вилась серой лентой между холмами, и автобус натужно гудел на подъемах и с шипением притормаживал на спусках.

Кирилл смотрел в окно, но не видел деталей. Лес, поля, редкие деревушки — все сливалось в один монотонный, убаюкивающий пейзаж. Он прислонился головой к холодному стеклу, и ровная вибрация автобуса передавалась его черепу. Постепенно странные видения — нити, узлы, канаты — перестали его занимать. Они никуда не делись. Он все так же видел над головами немногочисленных пассажиров их серые веревки, но теперь они не вызывали ни страха, ни удивления. Они просто были. Как цвет волос или форма носа. Его мозг, перегруженный впечатлениями, просто отодвинул их на периферию сознания, как неважный фоновый шум.

Он думал о прадеде. Пакет с его вещами лежал в рюкзаке. Шерстяные носки, фланелевая рубашка, коробка с соком. Он вез их с собой, хотя сам не мог до конца объяснить, зачем. Он мог бы оставить их у себя в комнате, как память. Мог бы отдать маме. Но что-то внутри него противилось этому. Он вез их так, словно прадед просто ждал его в деревне и ему пригодятся его вещи. Это было иррационально, глупо, но какая-то детская, упрямая часть его сознания не позволяла до конца поверить в его смерть. Пока он не увидит все своими глазами, прадед для него был не мертв, а просто очень далеко.

Час сменялся часом. Лес казался бесконечным. Наконец, после очередного поворота, деревья расступились. Началась деревня. Она появилась внезапно, без всякого перехода. Покосившиеся заборы, серые от времени срубы домов, огороды с почерневшей ботвой. Автобус замедлил ход, проезжая по единственной, разбитой асфальтовой улице. Здесь было тихо. Та тишина, которая бывает только в вымирающих деревнях — густая, звенящая, наполненная скрипом калиток и лаем собак.

Автобус остановился у небольшого строения, которое когда-то было автостанцией, а теперь превратилось в продуктовый магазин.

— Конечная, — бросил водитель в салон.

Кирилл вышел на улицу. Воздух был другим. Чистым, холодным, пахнущим дымом из печных труб, влажной землей и прелым сеном. Он закинул рюкзак на плечи и пошел по улице в ту сторону, где стоял дом его прадеда. Он не был здесь несколько лет, но ноги сами помнили дорогу.

Он шел по главной и единственной улице деревни, и каждый его шаг был погружением в два разных, наложенных друг на друга мира.

Один мир был реальным, существующим здесь и сейчас. Он был серым, шершавым на ощупь и пах увяданием. Под ногами хрустел гравий, смешанный с раскрошившимся асфальтом. Слева тянулся ряд домов, похожих на стариков, уставших стоять. Покосившиеся заборы из серого, высушенного солнцем и дождями штакетника. Некоторые были подперты жердями, чтобы не упасть. За ними — огороды, пустые и печальные. Торчали из земли голые стебли подсолнухов с поникшими, выклеванными птицами головами. Лежали на грядках забытые, подгнившие кабачки. Сами дома были темными, срубленными из бревен, почерневших от времени. Окна смотрели на улицу слепо, без занавесок, отражая лишь низкое, хмурое небо. Изредка попадались дома поновее, обитые сайдингом кричащих, неестественных цветов — ядовито-зеленого или выцветшего персикового. Они выглядели здесь чужеродно, как пластиковые цветы на могиле. Тишину нарушал лишь скрип его собственных шагов и далекий, одинокий лай собаки.

Но поверх этой унылой, малокрасивой реальности проступал другой мир — яркий, живой, сотканный из его детских воспоминаний.

Вот этот покосившийся забор — он помнил его другим. Ярко-синим, свежевыкрашенным, пахнущим краской. Он помнил, как сидел на нем, свесив ноги, и болтал с соседской девчонкой, поедая недозрелые яблоки. А вот этот заколоченный дом с пустыми глазницами окон — летом он утопал в зарослях дикой малины, и они с прадедом ходили туда с бидоном, возвращаясь с исцарапанными руками и фиолетовыми от ягод языками.

Тропинка, ведущая к реке, сейчас была едва заметной, заросшей бурьяном. А в его памяти она была широкой, утоптанной сотнями босых ног. Она пахла пылью, нагретой солнцем, и полынью, росшей по обочинам. И вела она к реке, где с тарзанки, привязанной к старому дубу, с визгом прыгали в прохладную, темную воду. Сейчас он видел только голый, почерневший ствол дуба на фоне серого неба.

Он проходил мимо старого колодца с проржавевшей цепью. Сейчас от него несло сыростью и гнилью. А он помнил, каким ледяным и сладким на вкус был скрипучий ворот, как звонко ударялось ведро о воду где-то в темной глубине.

Каждый шаг был раздвоением. Его глаза видели запустение и медленное умирание, а память услужливо подсовывала картины из прошлого — сочные, зеленые, наполненные солнцем, звуками и запахами. Он шел по кладбищу своих воспоминаний, где на могильных плитах реальности были высечены имена его детских радостей. И чем ближе он подходил к дому прадеда, тем ярче становились эти фантомы и тем больнее было видеть то, что осталось на их месте.

Загрузка...