Автор горячо благодарит своих первых чутких мудрых и внимательных читателей, без их замечаний, советов и моральной поддержки эта книга никогда не стала бы такой, какая она есть.
Денис Пересыпкин
Алиса Клио
Леонид Михайловский
Татьяна Чиж
Татьяна Кульматова
Татьяна Тимошенко
Анна и Андрей Григорьевы
Ирина Додонова
Владимир Малых
Большое спасибо!
Сначала не было ничего. Только ощущение ласковой теплоты вокруг. Тело, закутанное в летний воздух, почти не ощущалось. Открывать глаза не хотелось. И так было хорошо. Совсем хорошо. И это «хорошо» не нуждалось в дополнениях.
Пока ничего не происходит, времени не существует. Только действие способно сотворить время. Чтобы сотворить мир, нужно было открыть глаза. Просто открыть глаза.
Вокруг расстилалось бесконечное спокойное море белого песка. Он был мягкий, тёплый. Идти никуда не хотелось, но чтобы творить время, нужно было идти. Времени, чтобы рождаться, необходим был процесс.
На песке виднелись едва заметные следы. Кто-то уже шел по этому пути. Следы уходили вдаль и терялись. Кто-то ушел далеко и создал всё пространство, что здесь есть, своими шагами. Иначе и быть не могло. Только идущий способен творить дорогу.
1
Когда известный археолог и этнограф Эдвард Боллтон привёз из дальней северной экспедиции маленький кейс с загадочными чёрными статуэтками, пролежавшими в леднике предположительно не одно тысячелетие, в аэропорту ожидали прибытия крупной партии кокаина. Явление значительное, надо сказать, но по нынешним временам не такое уж редкое. Сотрудники службы безопасности регулярно находят в багаже вполне приличных на вид граждан различные подозрительные грузы. Несмотря на все усилия властей, килограммы кокаина каждый день пересекают границы государств. Ничего особенного. Эта партия была просто одной из очень многих крупных партий кокаина. Но на беду именно она оказалась точкой столкновения интересов двух мощных конкурирующих преступных кланов — и представители одного из них, которым было поручено её перехватить, впопыхах приняли Боллтона за нужного им человека и выкрали у него кейс. Разумеется, вся эта история не имеет никакого отношения к дальнейшему повествованию, это чистая случайность.
Обнаружив свою ошибку, преступники просто-напросто выкинули статуэтки на одну их городских помоек, где и обнаружил их некто Гай Иверри, человек абсолютно свободный, не обременённый никакими обязательствами, но, надо заметить, и никаким имуществом, обитающий на Заброшенных Верфях вместе с матерью, которая занималась продажей на рынке грошовых брелоков и украшений из полимерной смолы, изготовляемых Гаем, а так же барахла, находимого им в мусорных баках и личными усилиями приводимого в более-менее товарный вид.
2
Кирочка помнила себя раньше, чем научилась ходить и говорить. Не личностью, конечно, принимающей участие в событиях, как помнят себя взрослые люди, нет, скорее неким плавающим сознанием, взором изнутри, словно из-под воды.
Детство её проходило среди огромных как небоскрёбы книжных шкафов отца, в зарослях поблеклых маков на обоях, пересечённых жёлтыми солнечными полосами, на шершавых красных коврах и на серо-синих клеточках линолеума в коридоре.
Самым началом континуума памяти был детский крем. Кирочка сидела в своей кроватке и увлечённо грызла алюминиевый тюбик с изображением счастливого, но с естественно-научной точки зрения абсолютно несуразного ярко-розового слона, который куда-то летел по тесному сплюснутому телу тюбика, махая огромными ушами.
Всё бы ничего. Но неожиданно тюбик продырявился в одном месте, и детский крем подло полез наружу в образовавшуюся щель. Кирочку это поразило, непредсказуемость способна поставить в тупик даже более зрелое и опытное существо; в тот же миг ей безумно захотелось выразить всю гамму обуревающих её сложных чувств, рассказать, что именно произошло и поинтересоваться, как можно помочь делу — но вышло у неё вместо всего этого только «ааааааа» … Вскоре пришла мама.
А годы спустя, повзрослевшая уже Кира, вспоминая этот случай, всякий раз с удивлением замечала, что почти ничего не изменилось в ней с тех пор, ну, разве только в её сознании нагромоздилось значительное количество информации, но самоощущение, «чувство себя в мире», как она это интуитивно нарекла, осталось прежним, точно таким же, как у той девочки, только что очнувшейся от небытия, сидящей в деревянной кроватке и пытающейся думать свою первую настоящую мысль, ещё не охватывая её целиком, путаясь в её размахавшихся как рукава галактики туманных клубах…«Я мыслю, значит, я существую…»
Потом было молоко. Точнее, весовая сметана. Мама часто брала с собой Кирочку в Дешёвый Гастроном, и она долго-долго, пока не кончалась вся длинная очередь, в конец которой становилась мама, очарованно наблюдала, как густая, нежно-кремовая сметана стекает с черпака в прозрачные стеклянные банки, приносимые покупателями, как изнутри она мажет стенки, ложась волнисто и не сразу растекаясь. Почему это зрелище так сильно завораживало её, Кира не могла объяснить, но ничто не могло отвратить её от созерцания неторопливого струения, тягучего воссоединения мягких белых слоёв; в нём сосредотачивалось всё тогдашнее Кирочкино понимание жизни, с её непрерывным слиянием одного с другим, с её плавным и невнятным переходом прошлого — в будущее.
Только однажды ей пришлось отвлечься от задумчивого любования складками льющейся сметаны на мальчика, который тоже пришёл в Дешёвый Гастроном со своей мамой, но, в отличие от Кирочки не нашел удовольствия в наблюдении за процессом наполнения банок — сначала он постоял рядом с Кирочкой у прилавка, а потом от нечего делать стал к ней приставать.
— Ты чего туда уставилась? Давай играть.
— Не хочу.
— Почему?
— Просто не хочу.
— Стоять и смотреть скучно, надо что-то самому двигать.
— А я хочу смотреть. Уйди.
Подобный бессодержательный разговор продолжался ещё какое-то время, пока мама мальчика не взяла его за руку и не увела, она уже купила сметану, а вслед за нею купила сметану и мама Кирочки. Они тоже ушли из гастронома, но Кирочка зачем-то ещё думала об этом мальчике с чистым синим цветом глаз как на картинках — ведь он тоже был процесс, такой же непрерывный и красивый, как разливание сметаны — каждое движение его пальцев, губ, ресниц продолжало другое движение и существовало само по себе и длилось, длилось…
Если так можно сказать о ребёнке, то Кира любила одиночество. Скажем так, оно представлялось ей наиболее комфортным состоянием. И её детство было абсолютно счастливым до тех пор, пока она безраздельно владела миром, внутри которого существовала, или миром, который существовал в ней — своим миром.
Но в одно осеннее утро мама разбудила Кирочку раньше обычного и сказала, что сегодня они отправятся в детский сад.
Это оказалось приземистое кирпичное здание. И Кирочка очень долго не могла понять, почему это место называют «сад». Ведь в саду должны расти цветы. Однако, на этом её огорчения не исчерпались. Мало того, что там не обнаружилось никаких цветов. В странном кирпичном саду были другие дети. В Кирочкин мир пришли чужие. Расположились в нём, и преспокойно стали им распоряжаться. Ещё хуже, чем тот мальчик, который мешал ей смотреть на сметану. Они отнимали у Кирочки игрушки, толкали её и валили на пол. А когда она нечаянно описалась, стали громко и обидно смеяться. Её мир больше не принадлежал ей, его отняли, сломали, деформировали, и теперь Кирочке, чтобы в нём помещаться, нужно было измениться самой, съёжиться, сложиться, приспособиться.
1
Временами маленький Билл вёл себя очень странно. Маме частенько бывало стыдно за него. Как-то раз вышла совершенно возмутительная история.
Соседи вывели погулять во двор внука — кудрявого толстого мальчика лет четырёх, взявшего с собой из дома неимоверное количество игрушек. День стоял погожий, и ребятни в песочнице собралось много. Кудрявый мальчик никому не давал игрушки; он страшно верещал, завидев какую-нибудь свою формочку или лопатку в руках у другого ребёнка, а потом и вовсе собрал всё в кучу, лёг на неё животом и принялся громко выть, не подпуская никого к своей горе игрушек. Тогда Билл нашёл где-то большую палку и, подойдя к мальчику, изо всех сил ударил его по голове.
Мамы, бабушки, тёти — все взрослые, что находились на площадке, всполошились, окружили кудрявого мальчика, начали спрашивать, как он себя чувствует, не больно ли ему, и попутно бранить Билла. Он стоял, заложив руки за спину, и молчал. Мать сначала нашлёпала его как следует, ведь оставить такой поступок безнаказанным было бы очень стыдно перед всеми этими кудахтающими наперебой взрослыми, а потом спросила:
— Зачем ты ударил этого ребёнка, сынок?
— Я хотел его утешить.
— Господи! — воскликнула мама, — какие глупости ты говоришь, сынок… Кто же так утешает?
Билл пожал плечами.
— Я думал, ему полегчает. Ведь с ним случился самый настоящий припадок жадности! У него никто даже ничего не просил, а он всё равно жадничал. Я ударил его, чтобы вылечить. Я хотел помочь.
— Так не помогают, Билли, — назидательно сказала мама, — и не лечат. Чтобы изгонять болезни из тела, существуют врачи, но на душу человека может подействовать только любовь.
— Что это такое? — спросил Билл.
Мама замялась. Она не нашлась, как растолковать пятилетнему мальчику столь ёмкое понятие, а, может, сама не знала, что в действительности имеет ввиду, вот и отделалась приличествующей случаю стандартной формулировкой взрослых:
— Вырастешь — узнаешь.
— Я обязательно раздобуду эту штуку! — твёрдо пообещал тогда Билл, подняв на мать свои честные ярко-синие глаза.
В начальных классах он, к великому огорчению родителей, не обнаруживал никаких способностей, за исключением умения выходить из любой ситуации грозящей замечанием, двойкой или вызовом отца в школу с неподражаемой находчивостью.
На одном из уроков изобразительного искусства учительница поручила классу нарисовать акварельными красками на альбомном листе домик с садом. Рисовать Биллу, конечно же, было лень, он не слишком любил это занятие, кроме того, оно требовало определённой сноровки, аккуратности и терпения, которыми Билл, к сожалению, похвастаться не мог: акварель растекалась, бумага вздувалась, промокая, и вместо домика и деревьев на ней получались какие-то грязные пятна. Оценив результаты своего труда и сравнив его с тем, что вышло у других, мальчик немного приуныл. Некоторое время он сидел над мокрым листом, насупившись и шмыгая носом, а потом ему в голову неожиданно пришла поистине гениальная идея. Билл решительно обмакнул кисть в оранжевую краску и жирно-жирно намазал ею весь лист, оставив кое-где пустые белые места. Затем он приподнял рисунок, подержал его на вытянутых руках, полюбовался им, как настоящий художник, и, деловито покачав головой, сказал сам себе: «Что ж… Недурно!» После этого он слегка помазал лист сверху красной краской и показал учительнице.
— Что это? — спросила она, подняв на него изумлённый взгляд, — Я же просила нарисовать сад и домик! Ты не понял задание?
— Всё верно! Это и есть сад и домик! — ответил Билл с обворожительной простодушной улыбкой. — Просто начался пожар, всё вокруг охватило пламя и ничего не стало видно!
Учительница не нашлась, что ответить. Она некоторое время сидела, вперив в Билла взгляд вытаращенных широко расставленных глаз — «как испуганная коза» отметил он про себя — потом, наконец, пробормотала недовольно:
— Ладно. Я ставлю тебе сегодня четыре с минусом. За остроумие.
Вместе со своими родителями Билл жил неподалёку от Большой Книжной Ярмарки — она как раз находилась в середине пути между домом и школой — возвращаясь с занятий Билл никогда не забывал заглянуть к торговцу эзотерической литературой — полному высокому человеку, носившему пёстро расшитый халат, чалму и множество браслетов на сильных волосатых руках. Завидев мальчика, он приветливо кивал ему и усмехался в густую каштановую с медным оттенком бороду.
Билл мог до самого вечера простоять возле лотка, читая книги о биоэнергии человека, силе молитвенного слова, таинственной взаимосвязи тела и разума — обо всём том, что его отец, именитый физик-ядерщик, человек, вне всякого сомнения, серьёзный, гневно именовал «лженаукой», «шарлатанством» и «запудриванием мозгов». Мальчик осторожно брал в руки дёшево изданные, в мягких обложках, книги, бережно перелистывая страницы, читал их, но никогда не покупал, ведь он знал, что если отец найдёт в вещах сына, на которого, несомненно, возложены большие надежды, нечто подобное, то беспощадно изорвёт и выбросит. Походы на Ярмарку были тайной Билла — он читал до тех пор, пока у него не затекали от долгого неподвижного стояния ноги, наливаясь мелкими мурашками, а от голода не начинало подводить живот; матери он говорил, что задерживается на футбольном поле, да она и не спрашивала особо — муж внушил ей, что воспитание подрастающего мужчины не женское занятие, и она послушно от него устранилась.
Однажды Билл, обретаясь по своему обыкновению среди книг, стал свидетелем весьма странного разговора, который произошёл между книготорговцем в чалме и маленьким интеллигентным старичком с остроконечной бородкой. Этот старичок сразу привлёк внимание Билла небольшими, но очень внимательными карими глазами, посажеными глубоко, будто втиснутыми в лицо; когда старик смотрел, казалось, будто все предметы, отражающиеся у него в глазах, существуют сами по себе в каком-то далёком неведомом пространстве. У мальчика создалось ощущение, что старик и книготорговец знакомы уже давно, говорили они тихо, но Билл, пристроившийся на другом конце прилавка, с трудом, но всё же различал отдельные слова в общем гомоне ярмарки. У него хватило ума не поднимать глаз от книги, и говорящие, должно быть, были уверены, что разобрать, о чём они говорят, в рыночной сутолоке нельзя, и конечно, они не предполагали, что десятилетний мальчик, прибегающий после школы листать книги по эзотерике, может заинтересоваться их беседой.
1
Сухонький старичок с остроконечной бородкой и жалящим взглядом маленьких глубоко посаженных карих глаз прогуливался в выходной день по тротуару неподалёку от Красного Рынка. На нём было новое клетчатое пальто, чистая фетровая шляпа, и, несмотря на ясное небо, в руке старика грациозно покачивался при каждом шаге сложенный зонт-трость длиною почти в половину его роста. В последнее время господин Друбенс иногда чувствовал резко набегающую слабость во всех членах, и участковый терапевт посоветовал ему больше бывать на свежем воздухе. «Разумная физическая активность стимулирует обмен веществ, что в вашем возрасте особенно актуально…» «Хорошо ещё, что он не знает, сколько мне на самом деле…» — посмеивался про себя старик.
Вальяжно прохаживаясь вдоль необычайно длинного ряда барахольщиков, яркий солнечный свет сегодня выманил на улицу даже самых ленивых, господин Друбенс сразу выделил среди прочих матушку Иверри с её загадочными чёрными статуэтками. На солнце они казались ещё чернее и глаже; отполированные поверхности фигурок маслянисто блестели в золотистых осенних лучах.
Старик подошёл и остановился возле картонки. Своим намётанным глазом торговка тут же оценила содержимое его бумажника, и уста её разверзлись, чтобы расточать мёд и патоку:
— Добрый день, почтенный господин… — «Что бы такого наплести, чтобы этот старый олух купил у меня статуэтки?» Хитрость кормит торговца, и Иверри завела свою заученную песенку.
— Эбеновое дерево? — недоверчиво пробурчал старик, вертя в руках одну из фигурок, — я что, по-вашему, дурак? Это же обыкновенная полимерная смола.
Иверри смешалась, однако быстро пришла в себя и попыталась выкрутиться:
— Ну, может, и смола, только вот в смоле тоже сила, она оттягивает старческие хвори, знаете вы, вот у меня ежели что болит, так я как положу на больное место, так и высосет всё… Вы сами попробуйте. Купите, недорого…
— Сила, говоришь… Хвори высосет… — задумчиво проговорил старик, и так посмотрел на Иверри, что ту сразу бросило в холод.
Она опустила глаза, слишком уж страшно оказалось встретиться с ним взглядом. Он как будто мигом угадал всю суть её, и теперь только разыгрывал доверие, проверяя, куда способна завести рыночную торговку привычка к безнаказанной лжи. Иверри подумала о своей родине, крохотной прекрасной стране на берегу тёплого моря — и зачем только понадобилось ей когда-то, глупой молодухе с младенцем на руках, пытать счастья здесь, на севере, в столице стекла и бетона? Тогда она думала: «Все идут в города, и я пойду; остаются только старики да калеки; недаром же говорят люди, будто в Большом Городе почётно даже бродяжничать, там живут настолько богатые люди, что и отходами после них неплохо можно прожить…»
На деле всё оказалось далеко не радужно. Мигрантов отлавливали, ставили на учёт и отправляли на обязательные работы. Естественно, самые грязные и тяжёлые: уборщиками, грузчиками, упаковщиками товаров. Иверри испугалась, что этот странный старикан так на неё смотрит, потому что он из Надзора. Если их жилище обнаружат, их опять переселят в бараки, Гая заставят работать… А что будет с ней, со старой? Мыть бесконечные лестницы небоскрёбов с прежним проворством она уже не сможет. Поговаривали, что Надзор усыпляет немощных и больных мигрантов как бродячих кошек и собак — они приносят Городу столько же пользы…
Жуткий старик тем временем одну за другой брал с картонки и тщательно осматривал статуэтки, сама торговка, казалось, его уже не занимала вовсе. Он разглядел, что на подставке каждой фигурки, на дне, тонким острым предметом выцарапано определённое слово. «Судьба». «Время». «Богатство».
— Это что?
Иверри совсем растерялась. Она была близорука, и мелкие надписи на поставках никогда прежде не замечала.
— Я, господин, не знаю… — В кои-то веки она не стала ничего придумывать, опасаясь, что старик снова посмотрит на неё взглядом, от которого мёрзнут кишки. — Сын мой делает их, его и спросите.
— Отведи меня к нему, и я куплю у вас все сразу.
Торговка засуетилась. Такого ценного клиента терять нельзя, какие бы причуды он ни выказывал, пусть хоть к Вельзевулу попросит проводить, она, Иверри, всегда рада лишней копейке. А уж если он с сыном её потолковать хочет — чего проще! Тот, небось, всё равно дома сидит, мастерит, или вышел в закуток в домино поиграть.
— Только идти придётся в Заброшенные Верфи, — виновато предупредила старушка, — ежели господина это не конфузит…
Она торопливо запихала сложенную картонки в полотняную сумку.
— Никак полиция? — всполошилась одна из соседок, — кто упредил? что-то я не слыхала…
А старик и Иверри шли уже вдоль длинного ряда барахольщиков в ту сторону, где лежали гремящее металлом и днём и ночью скоростное шоссе, промышленный порт, грязные улочки окрест, и вдалеке, там, где глаз больше не упирался в стены и крыши — Залив — бескрайняя серебристая гладь под слабо-голубеющим осенним небом.
Они миновали последний из кварталов эконом-класса, с устремлёнными в небо шпилями, башенками и мансардами жилых высоток, пересекли небольшой парк с листьями, покрытыми толстым слоем серой дорожной копоти и нырнули в пешеходный тоннель, проложенный под автострадой. Жёлтый свет ламп, сырость и камень делали это место мрачным. Друбенс с отвращением отвернулся, заметив гниющую кошку в одном из водосточных желобов.
Бедняцкие районы тянулись дальше до самого порта — в основном здесь остались дома старой постройки: блочные штампованные пяти- и девятиэтажки с типовыми квартирками, тесными как гнёзда ласточек-береговушек. Тут не было ни подземных паркингов, ни стадионов, ни детских площадок — древние проржавевшие колымаги стояли прямо во дворах, капоты их были завалены палыми листьями. На узких грязных тротуарах тут и там в асфальте виднелись выбоины, в этих кварталах его перекладывали в несколько раз реже, чем в остальном городе.
1
Необыкновенная внутренняя самодостаточность, изначально отделившая Билла от других ребят, с течением времени обозначалась всё яснее, подчёркивая и углубляя его обособленность. Он так и не сумел влиться в среду пансиона, стать маленькой шестерёнкой большого слаженно действующего механизма. Но отчужденность Билла не была вынужденной, такой, как, скажем, отчужденность изгоя, подвергающегося всеобщим насмешкам. Автономное существование было его сознательным выбором, и потому оно вызывало у большинства ребят уважение, правда, смешанное с некоторым недоверием «странный он какой-то».
Значительная часть соучеников, однако, даже могла зачислить себя в приятели Билла. Он помогал кое-кому решать задачки, всегда находил какие-нибудь ободряющие шутки и истории, легко давал свои вещи — книги, плеер, музыкальные диски, если у него просили.
Однако ни с кем Билл не беседовал подолгу — пара минут и довольно — и не делился никакими личными переживаниями.
— Ты совсем не доверяешь людям? — спросил его мальчик из соседней комнаты, — почему ты ничего о себе не рассказываешь?
— Для чего? Разве кому-то это интересно? — Биллу даже в голову не приходило, что он чем-то может обогатить умы других ребят. Чем? Своими путаными отрывочными размышлениями о любви как об универсальном оружии в борьбе со вселенским злом? Или историей про девочку за калиткой? Или полумистическим рассказом про старика, молчаливого книжника и странную монетку, которая до сих пор валяется где-то у него в столе?
Мальчик-сосед пожал плечами.
— Но другие же рассказывают…
— И их выслушивают, зевая, — улыбнулся Билл, он давно заметил, что люди больше любят рассказывать свои истории, чем слушать чужие, — если я не стану много говорить, в мире будет просто меньше скучных историй.
— Но ведь встречается и то, что может понравится другому человеку? О чём он послушает и подумает с удовольствием?
— Обычно человека привлекает нечто, стоящее ближе всего к его собственным мыслям; нечто, наиболее созвучное его внутренней струне, его чувствам. Любой человек сам для себя — самая интересная личность. Ибо ничто другое он не способен полноценно осмыслить, а значит — и полюбить. Человек заперт внутри своей головы, у него нет выбора, и, будучи заложником этой изначальной единственности и неделимости сознания, он невольно восхищается только собственными отражениями во всех окружающих предметах.
— Умничаешь? — подозрительно осведомился сосед.
Билл улыбнулся и пожал плечами, в очередной раз убедившись, что, рассказывая о себе, скорее окажешься непонятным, чем обретёшь шаткий и в любой момент готовый уйти из-под ног островок сочувствия в таинственном океане чужого внутреннего мира.
Он по-прежнему чувствовал себя не на своём месте, и лучше всего было ему в дальнем уголке парка, возле старой калитки.
Биллу, конечно, временами становилось одиноко. Но дело было в том, что он в принципе не воспринимал одиночество, как повод для какой-либо грусти или беспокойства. Билл интуитивно понимал, что это вообще единственное возможное состояние человеческой души — и никогда не будет ничего другого — сколько ни пытайся приблизить кого-то к себе или приблизится к кому-то, никогда этому процессу не будет конца. Как нельзя вычерпать до дна маленькую ямку, вырытую на берегу реки — она наполняется снова и снова — так невозможно познать другого человека. А как нельзя познать, так нельзя и открыться — что бы ты ни сказал другому о себе, он поймёт это по-своему, и всё равно будет видеть не тебя настоящего, а лишь проекцию, образ, составленный по твоим словам его собственным воображением, чувствами, опытом.
Билл много думал о девочке, что проходила каждое утро с мамой по тротуару. Она была для него самым лучшим переживанием за всё время обучения в пансионе, и она же являлась олицетворением этого неистребимого внутреннего одиночества, открытого им в самом себе — ведь он вообще ничего о ней не знал, он выдумал всё от первого до последнего слова — но эти выдумки, как ему казалось, подтверждались каждой улыбкой, каждым шагом девочки — она всегда здоровалась с Биллом, кивком головы или лёгким взмахом тонкой руки в яркой осенней перчаточке — несомненно, Билл тоже существовал в её воображении в виде какого-то лирического героя, она ведь тоже совсем ничего о нём не знала, но так устроено сознание — оно поневоле стремится заполнить информационные пустоты радостными фантазиями и лучшими ожиданиями. В таком виде их отношения и существовали — Билл и загадочная девочка здоровались, улыбались друг другу через забор и что-то друг о друге воображали.
Много позже, став взрослым, он вспоминал такую свою первую бесплотную любовь с большой теплотой и полушутя-полусерьёзно признавался всем, кому рассказывал о ней, что это был самый лучший роман в его жизни.
2
Так же как и близкой дружбы, открытой вражды с кем-либо у Билла в пансионе не случилось. Явно недоброжелательно относился к нему только Десна, но их тихо тлеющему непрерывному конфликту всегда как будто немного не хватало пороху, чтобы взорваться дракой или скандалом. Обычно всё ограничивалось короткими зубоскальными перепалками. После случая с конфетами серьёзная ссора вспыхнула между ними лишь на третьем году обучения.
В классе был тихий паренёк по имени Ким, над которым едва ли не каждый норовил подшутить, пользуясь его безответностью, и таким образом самоутвердиться. Этому Киму очень сильно нравилась какая-то девочка, с которой он виделся на каникулах; иногда он сочинял и записывал в тетрадку романтичные и трогательные стихи для неё. Ким, разумеется, вообще никому их не показывал, в том числе и адресату. Ведь они порой стыднее, чем нагота, эти самые первые ранние любовные стихи, большей частью глупые и банальные, конечно, но наполненные невероятной нежностью, захлёстывающие, затапливающие ею — половодье нерастраченной сердечной весны…
1
Дружба Нетты и Кирочки была странной. Неустойчивой, капризной, неожиданной. Как весенняя погода. Всё потому, что Нетта, сблизившись с Кирочкой, оказалась неким связующим звеном между загадочным миром подруги и внешним, настоящим миром; находясь где-то посередине, она как будто всё время выбирала и никак не могла решить, к какому из двух миров ей следует примкнуть. Другие девочки никогда не хотели брать Киру в свою компанию, но признавались, что охотно дружили бы с Неттой, не будь она лучшей подругой Кирочки… Изредка они звали её куда-нибудь: посидеть на переменке вместе, погулять или на день рождения. Несколько раз Нетта даже соглашалась, причиняя Кирочке невыносимую боль ревнивой отверженности. Однако, окончательное воссоединение Нетты ни с одним из двух миров так и не произошло; она металась от одного к другому, окунаясь в каждый быстро и боязливо, точно в прорубь, но не обретала полного удовлетворения ни в первом, ни во втором.
Как-то раз, после экскурсии в исторический музей, Нетта ни с того ни с сего решила присоединиться к группе одноклассниц, которые собирались посидеть немного в небольшом кафе «Мороженое» недалеко от школы. Разумеется, звать туда Кирочку никто не собирался, и она осталась совсем одна. Ей было до того обидно, что, забыв всякую гордость, она тоже поплелась за девчонками — день стоял пасмурный, ветреный, мрачный остров Заброшенных Верфей почти скрылся за плотной завесой мороси, Кирочка брела позади, на некотором расстоянии, завистливо прислушиваясь к весёлому чириканью девчонок. Она купила себе порцию мороженого и, сев за дальний столик, принялась с бессильной тоской пожирать глазами болтающую и хохочущую компанию одноклассниц.
За окном лежал в подслеповатом матовом свете промозглого дня ранней весны бульвар Плачущих Тополей. Почему он так назывался, никто не знал. В гладкой поверхности круглого столика отражалась часть улицы. В вазочке медленно таяло, оплывая, словно свеча, шоколадное мороженое. Кирочка сидела, сложив руки перед собой, и задумчиво смотрела на тополя. Они стояли в мелком дожде точно в дымке, высокие, стрельчатые, серые, и Кирочке казалось, будто они и в самом деле плачут…
Девочки в противоположном углу кафе, сгрудившись над столиком, разглядывали принесённый кем-то дамский журнал; и с ними была Нетта, задорно порхал и покачивался высокий толстый пучок её рыжих волнистых волос; среди бесконечного количества дождливых оттенков серого он казался ярким, солнечным, будто тропический цветок… А Кирочка сидела одна. Шарики в вазочке уже совсем подтаяли, превратившись в бесформенную, плачущую длинными струйками сиропа сладкую массу…
Кирочку охватил такой отчаянный, удушающий порыв злости, что она не нашла в себе сил усидеть на месте. Девочка вскочила, и сильно ударив двери выставленными вперёд ладонями, опрометью выскочила на улицу. Немногочисленные посетители кафе послали ей вслед несколько недоумённых взглядов. Смело отталкиваясь длинными ногами от мокрого тротуара, местами опалесцирующего бензиновыми разводами, Кирочка бежала вперёд. Ненависть билась в ней, пульсировала, словно огромное чёрное сердце, и Кирочка бежала, изо всех сил колошматя подошвами асфальт, бежала, чтобы уморить это лишнее сердце, замучить его, вытрясти из себя…
Ей представлялось, как на Нетту и всех остальных девчонок налетает смерч, он подхватывает их, начинает кружить, всё быстрее и быстрее, перемешивать, точно чудовищный шейкер, и они, истошно визжа, носятся по кругу в этом смертоносном вихре, на его поверхности временами показывается то чья-нибудь рука, то пола плащика, то копна ярких рыжих волос; смерч не знает пощады, как пёструю тряпочку, он проглатывает эту копну, Нетта исчезает. И дальше продолжается неистовая пляска вихря, ниспосланного могучей загадочной силой, которая никогда не даст Кирочку в обиду… Вот бы кто-нибудь действительно за неё заступился — всю свою жизнь она только и делала, что терпела насмешки и издевательства! Пусть он никогда не покажется ей на глаза, но он будет всегда рядом, этот тайный защитник, способный отомстить всем врагам одним неощутимым невидимым невесомым мановением мысли…
Переменчивое поведение Нетты ранило Кирочку каждый раз заново: происшествие в кафе на бульваре Плачущих Тополей не было первым и не стало последним, оно лишь заняло своё место в череде подобных повседневных трагедий; и, казалось бы, у Кирочки должно было рано или поздно выработаться нечто вроде иммунитета, но к предательству невозможно привыкнуть; и всегда оно воспринимается болезненно, свежо и ярко, неизменно вживается глубоко, окрашивая мир всеми оттенками боли — и всегда думается, вот оно, на этот раз последнее, самое страшное, и теперь насовсем, навсегда.
Не единожды Кирочка давала себе зарок больше не общаться с Неттой — но никогда не могла исполнить задуманного. Она тосковала; безмерная нежность к единственной подруге, пробуждавшаяся в ней при любом контакте, при случайном соприкосновении плечами во время урока, при неизбежной встрече в коридоре или в столовой — непрошеная упрямая нежность, снова и снова вынуждала Кирочку прощать. Люди сильнее всего привязывается именно к тем, кто изматывает им души, изнуряет их непосильным трудом непрерывного преодоления страдания.
Однако, утверждать, будто Кирочкины переживания не вызывали у её подруги чувственного отклика было бы ошибкой; взаимность со стороны Нетты, безусловно, имела место: она тоже скучала, если случались размолвки, часто сидела одна, и даже иногда, очень редко, правда, да и то полунамёками, первая предлагала перемирие.
В обиходе подруг было множество забавных выдуманных словечек, понятных только им двоим; существовали игры, в которые умели играть лишь они одни в целом свете. К праздникам, а иногда и просто так, девчонки рисовали друг другу карандашами, фломастерами, акварелью красочные открытки или даже целые журналы, с картинками, наклейками, забавными историями, шутками-междусобойками, комиксами про одноклассников и учителей.