Интуиция — это древнее, звериное чувство. Оно живет где-то в основании черепа, там, где у наших предков поднималась шерсть дыбом при виде хищника.
Часто женщины, годами глушат в себе этот тихий, но настойчивый голос. Мы затыкаем ему рот доводами рассудка, прикрываем «идеальным браком», лакируем уютом и стабильностью.
Мы так боимся разрушить созданную картинку, что предпочитаем быть слепыми.
За почти двадцать лет брака моя внутренняя волчица проснулась впервые.
Звонок в дверь разрывает густую, пахнущую хвоей и мандаринами тишину дома. Он звучит не как приглашение к празднику, а как выстрел стартового пистолета, возвещающий начало гонки на выживание.
Вздрагиваю всем телом. Советский стеклянный шар едва не выскальзывает из вспотевших пальцев.
На часах начало двенадцатого. За высокими французскими окнами беснуется вьюга. Ветер воет, как раненый зверь, швыряя в стекла горсти колючего снега. Мир за окном исчез, растворился в белом хаосе.
В голове моментально вспыхивает сигнал тревоги. Он пульсирует в висках, отдается в кончиках пальцев: «Не открывай. Не надо». Курьеры в такую погоду не ездят. Гости, даже самые бесцеремонные, звонят заранее.
Это не визит. Это вторжение.
— Аня, кто там? — голос Игоря доносится со второго этажа, из кабинета. Он звучит спокойно, даже лениво.
— Я открою, откладываю игрушку в коробку.
Каждый шаг дается с трудом, словно я иду сквозь плотную воду. Паркет кажется скользким, как лед. Тяну тяжелую дубовую дверь на себя.
Стихия врывается в дом мгновенно. Ветер бьет в лицо ледяной крошкой, забивает дыхание, выстужает тепло, которое мы копили годами.
На пороге, переминаясь с ноги на ногу, стоит женщина. Ее лицо скрыто капюшоном, видны только покрасневший нос и усталые, пустые глаза.
Женщина не здоровается. Она смотрит в свой планшет, тыкая замерзшим пальцем в экран.
— Земляничная, 35? — спрашивает хриплым, простуженным голосом. — Доставка для Соболева Игоря Юрьевича.
Она чеканит каждое слово, не поднимая на меня глаз. Ей все равно. Ей холодно, она хочет закончить смену и забыть этот адрес.
— Здесь такой живет, но... — запинаюсь. Ветер треплет полы моей шали, снег летит в холл, тая на паркете лужицами. — Какая доставка? Мы ничего не заказывали. Сейчас ночь.
Женщина, наконец, поднимает на меня взгляд. В нем нет ни любопытства, ни сочувствия. Только глухая, смертельная усталость человека, который ненавидит свою работу.
— Не знаю, женщина. Мне велели передать лично в руки или жене. Вы жена? — она смотрит на мое кольцо, и в ее взгляде мелькает что-то похожее на презрение. — Распишитесь вот тут. И забирайте, у меня счетчик тикает, мне еще выбираться из вашего элитного гетто, — сует мне в руки планшет и ручку. Беру их машинально, чиркаю какую-то закорючку, даже не видя строчек.
Женщина выхватывает планшет обратно. Затем она достает из кармана плотный белый конверт и грубо всовывает его мне в ладонь.
— Держите. Это комплектация.
Не теряя ни секунды, она наклоняется, рывком подхватывает что-то черное с пола и делает шаг внутрь моего дома. Бесцеремонно, по-хозяйски, она ставит груз на пол, прямо в центр холла.
— С Новым годом, — бурчит она себе под нос, разворачивается и бежит к машине, чьи фары хищно светятся в темноте.
— Постойте! — кричу, делая шаг на крыльцо. — Вы не можете это здесь оставить! Что это?!
Но ветер уносит мой голос, разрывает его в клочья. Хлопает дверца старенькой иномарки. Машина срывается с места, буксуя в сугробе, и исчезает за пеленой снега.
Дверь открыта. Холод ползет по ногам, поднимается выше, сковывает колени.
Делаю шаг назад и захлопываю дверь. Отрезаю вой вьюги.
В доме снова тихо. Но это другая тишина. Она тяжелая, липкая, звенящая. Тишина перед взрывом.
На полу стоит автолюлька. Сверху накинуто стеганое одеяло. Из глубины этого кокона доносится звук. Это не плач. Это кряхтение. Живое, требовательное, недовольное кряхтение просыпающегося человека, которого потревожили.
— Аня, кто там был? — голос Игоря звучит ближе. Он спускается по лестнице.
Мой муж. Высокий, статный. Он выглядит так уютно, так привычно. Человек, которому я отдала свое сердце двадцать лет назад.
— Я слышал голос, — говорит он, спускаясь на последнюю ступеньку. — Курьер? Странно, я вроде ничего не...
Он осекается. Замолкает на полуслове, когда замечает автолюльку. Я жду реакции нормального человека, столкнувшегося с необъяснимым.
Но Игорь не удивляется и даже не пугается.
Брови сдвигаются к переносице, губы сжимаются в тонкую, жесткую линию. В его глазах вспыхивает не ужас, а злость. Раздражение.
Так смотрят, когда партнер подвел со сроками или когда обнаружилась царапина на новой машине. Это взгляд человека, у которого возникла проблема, и он недоволен тем, что ее принесли в его дом.
— Игорь? — мой голос дрожит, срываясь на шепот. — Что это?
Он молчит. Он не смотрит на меня. Он сверлит взглядом переноску. Его челюсти сжаты так, что ходят желваки. Он знает. Господи, он знает, что там.
Мои ноги становятся ватными, я перестаю их чувствовать. Оседаю на пол, платье путается, но мне все равно. Сердце колотится где-то в горле, перекрывая кислород. Кровь шумит в ушах словно прибой.
Медленно, преодолевая тошнотворную дурноту, я протягиваю руку. Пальцы дрожат так сильно, что я не сразу могу ухватить край одеяла.
Откидываю ткань и меня с любопытством начинает рассматривать примерно четырехмесячный ребенок.
Глаза темные, серьезные. Такие я уже видела у своих детей. И такую же характерную ямочку на подбородке, которая всегда так умиляла меня в муже.
Генетика — жестокая наука, она не умеет хранить секреты. Это лицо уменьшенная копия лица мужчины, который стоит сейчас рядом со мной.
В эту секунду мир не просто рушится. Он исчезает.
Хрустальная люстра над головой, казалось, срывается вниз, но не разбивается, а проходит сквозь меня, разрезая душу на миллион осколков. Звука нет. Есть только высокий, пронзительный звон в ушах, похожий на звук лопнувшей струны.
Игорь стоит, привалившись плечом к косяку, скрестив руки на груди. В этой позе нет раскаяния. В ней есть вызов. И усталость.
— Чей это ребенок, Игорь? — мой шепот получается страшным, свистящим, как выходящий из пробитого легкого воздух.
Он молчит. Только шумно выдыхает через нос, словно сдерживает ругательство.
Вспоминаю про конверт. Он все еще зажат в моей руке, помятый, влажный от снега.
Надрываю бумагу резким движением.
Достаю листок. Почерк крупный, размашистый, летящий. Буквы пляшут перед глазами, расплываются, но смысл доходит до сознания мгновенно, выжигая там каждое слово:
«Котик, планы поменялись. Дубай ждать не будет, а этот крикун мне всю карьеру ломает. Ты хотел сына — получай. Кормить через каждые три часа, смесь в сумке. С Новым годом, папочка! P.S. Документы я не оформляла, разбирайся сам.»
«Котик».
«Ты хотел сына».
«Папочка».
Каждое слово как удар ножом. Четко, профессионально, прямо в сердце. Раз. Два. Три.
Бумага выпадает из моих ослабевших пальцев. Она кружится в воздухе, медленно, издевательски плавно, и опускается на паркет, прямо к переноске.
Ребенок, почувствовав напряжение, сморщил личико. Он начинает плакать. Громко. Обиженно. Требовательно. На одной пронзительной ноте.
Этот звук окончательно уничтожает иллюзию нашего «идеального дома». Стены, которые я с такой любовью декорировала, выбирала оттенки, фактуры, вдруг показались мне картонными декорациями дешевого провинциального театра. А я в нем — плохая актриса, которая забыла слова.
— Аня... — голос Игоря звучит глухо. Он делает шаг ко мне. Не порывисто, не чтобы обнять, а чтобы взять ситуацию под контроль.
— Не подходи, — выпрямляюсь, медленно, опираясь рукой о стену. Меня шатает, пол уходит из-под ног. К горлу подступает желчь.
— Перестань, — морщится он, словно от зубной боли. — Давай без истерик. Я не думал, что она выкинет такой номер. Кристина — истеричка, я должен был догадаться.
Он не оправдывается. Он рассуждает. Он анализирует ситуацию.
— Ты... — хватаю ртом воздух. — Ты говоришь это так просто…
— А как я должен говорить? — он взрывается, в его голосе прорезается металл. — Да, это случилось. Я мужик, Аня. Мне сорок пять лет. Я хотел почувствовать, что еще чего-то стою. Она молодая, красивая, доступная. Это просто физиология, ничего больше. Я не собирался уходить от тебя. Или тем более заводить еще детей.
Игорь пожимает плечами. Этот жест — верх цинизма.
— Ну получилось так. Презерватив порвался, или она наврала про таблетки. Какая теперь разница? Ребенок есть. Это факт. Это мой сын. И я не собираюсь выкидывать его оставлять только потому, что у тебя тонкая душевная организация.
Я смотрю на него и не узнаю. Где мой Игорь? Где тот интеллигентный, чуткий мужчина, который носил меня на руках? Его нет. Передо мной стоит чужой, жесткий, расчетливый незнакомец. Он смотрит на меня не как на любимую женщину, а как на помеху, которую нужно устранить или заставить смириться.
Я перевожу взгляд на ребенка. Младенец орет, заливаясь краской от натуги. Он лежит в дешевом синтетическом комбинезоне с нелепыми ушками. Этот ребенок — плоть от плоти моего мужа. Но для меня он чудовище. Маленькое, кричащее доказательство того, что вся моя жизнь была ложью. Муляжом.
— Убери это, — говорю, глядя Игорю прямо в глаза. Чувствую, как внутри меня умирает все теплое, что было к нему. Остается только ледяная пустыня.
— Что значит «убери»? — он хмурится. — Куда? Ночь на дворе! Метель! Завтра я позвоню юристам, найму няню, сниму квартиру. Я решу этот вопрос. Но сейчас он останется здесь.
— Это твой сын, — чеканю каждое слово. — А здесь — мой дом.
— Наш дом! — рявкает Игорь, пытаясь перекричать плач младенца. Он подходит вплотную, нависая надо мной. — Прекрати вести себя как эгоистка! Это младенец! Он хочет есть, его надо переодеть. Помоги мне. Ты же женщина! Где твой материнский инстинкт?!
Меня словно бьют по лицу.
— Материнский инстинкт? — смех булькает в горле, царапает гортань. — Тебе привезли плод твоей измены с доставкой на дом, а ты просишь меня помочь?
— Ты сошла с ума, — выплевывает он. — Успокойся.
В этот момент во мне что-то лопается. Последняя нить, связывающая меня с этим домом, с этим мужчиной.
Разворачиваюсь и бегу на второй этаж. Лестница кажется бесконечной, ступени плывут перед глазами.
Хватаю чемодан из гардеробной. Бросаю его на кровать. Руки трясутся так сильно, что я не сразу попадаю в замок молнии.
Что брать?
Открываю шкаф. Платья, блузки, юбки... Все это покупалось для жизни с ним. Для походов в театры, для ужинов с его партнерами. Зачем мне это теперь? Там, где нет моей жизни, мне не нужны вечерние платья.
Сгребаю с полок все подряд. Свитера, джинсы, белье. Комкаю, запихиваю в чемодан. Мне впервые все равно, что все помнется.
Мой взгляд падает на туалетный столик. Шкатулка с драгоценностями. Игорь любит дарить мне украшения. «Откупные», — проносится в голове циничная мысль. За каждую командировку, за каждую задержку на работе.
На стене висит наше венчальное фото. Мы стоим в храме, молодые, одухотворенные, держим свечи. Смотрим в одну сторону.
Ложь. Все это было рафинированной, высококлассной ложью. Двадцать лет я жила с человеком, которого не знала.
Я срываю раму с гвоздя. Она тяжелая, деревянная. Со всей силы, вкладывая в удар всю свою боль, всю обиду, я бью ею об угол комода.
Звон разбитого стекла кажется мне музыкой. Осколки брызжут во все стороны. Один острый кусок царапает мне запястье, выступает капля крови. Я смотрю на нее завороженно. Боль отрезвляет. Хорошо. Пусть болит тело. Это отвлекает от того, что происходит внутри меня.
Мир за лобовым стеклом перестает существовать.
Дворники мечутся и с надрывным скрипом. Пытаются счистить налипающий мокрый снег, чтобы я хоть как-то смогла рассмотреть дорогу. Вправо-влево. Вправо-влево. Этот звук, монотонный и ритмичный, похож на звук аппарата жизнеобеспечения, который вот-вот отключат.
Я не чувствую рук. Пальцы впились в кожаную оплетку руля так, что побелели костяшки, но я не ощущаю ни холода кожи, ни вибрации мотора. Мое тело превратилось в один натянутый, звенящий нерв.
Внедорожник, мой танк, моя крепость — сейчас кажется легкой консервной банкой, брошенной в океанский шторм. Ветер бьет в борта с такой силой, что автомобиль вздрагивает.
В свете фар кружится белая, плотная, непроглядная каша. Миллиарды снежинок летят мне в лобовое, создавая гипнотический эффект туннеля. Кажется, что я не еду вперед, а падаю в бесконечную белую бездну.
— Ненавижу... — шепчу я. Губы пересохли и плохо слушаются. — Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
Слезы, горячие и соленые, текут по щекам, затекают в уголки рта. Я чувствую вкус моего горя. Они размывают и без того скудную видимость. Огни встречных машин расплываются в гигантские, дрожащие амебы света, которые слепят, выжигают сетчатку.
Не знаю, куда еду. Просто жму педаль газа в пол, повинуясь инстинкту раненого зверя — бежать.
Бежать от запаха хвои и мандаринов, ставшего тошнотворным. Бежать от камина, в котором сгорела моя жизнь. Бежать от маленького свертка в автолюльке.
«Котик»
Это слово пульсирует в висках, как молот по наковальне.
«Папочка»
Еще удар.
«Ты хотел сына»
Удар, от которого темнеет в глазах.
Внутри грудной клетки разрастается огромный ледяной шар. Он давит на легкие, не дает вздохнуть.
Внезапно колеса попадают в ледяную колею, скрытую под снегом. Машину резко дергает в сторону. Руль вырывается из ослабевших рук. Заднюю ось заносит.
Мир делает кульбит.
Время замедляется, становится вязким, как сироп. Я вижу, как капот моего автомобиля медленно, неестественно плавно разворачивается навстречу потоку света фар идущей сзади фуры. Я вижу ослепительно яркие огни, слышу дикий, протяжный вой клаксона — звук, от которого волосы встают дыбом.
Я судорожно кручу руль в сторону заноса, вспоминая уроки контраварийного вождения, которые Игорь подарил мне пять лет назад. Даже сейчас, за секунду до возможной смерти, он здесь. В каждой моей мысли, в каждом рефлексе.
Машина слушается неохотно. Ее крутит волчком посреди заснеженной трассы. Свет, тьма, снег, снова свет. Рев мотора, визг шин, пытающихся зацепиться за лед.
Удар.
Не такой сильный, как я ожидала. Глухой, мягкий, чавкающий звук. Подушка безопасности не выстреливает.
Меня швыряет вперед, ремень больно врезается в ключицу, выбивая воздух из легких. Голова дергается, но не ударяется.
Тишина.
Двигатель заглох. Внезапно наступившая тишина оглушает сильнее, чем вой ветра минуту назад.
Я открываю глаза. Темнота. Только приборная панель светится тревожным красным, да фары выхватывают из ночи грязный, плотный бок огромного сугроба, в который я уткнулась капотом.
Руки начинают трястись. Сначала мелкой дрожью, потом крупной, неконтролируемой. Зубы стучат так, что я боюсь прикусить язык.
— А-а-а-а-а! — крик вырывается из меня сам собой. Он грубый, животный, страшный.
Я бью ладонями по рулю. Раз, другой, третий. Мне больно, но физическая боль — это спасение. Она отвлекает от той черной дыры, что разверзлась в душе.
— За что?! За что?! Будь ты проклят! Будьте вы все прокляты!
Я колочу кулаками по приборной панели, царапаю дорогую кожу, ломаю ногти. Истерика накрывает меня с головой, как цунами. Я рыдаю взахлеб, вою, размазывая по лицу слезы и тушь.
Постепенно силы уходят. Крик переходит в сиплые всхлипывания. Я откидываюсь на подголовник, тяжело дыша. В салоне становится холодно. Двигатель молчит, печка не работает. Мороз пробирается внутрь, щиплет колени, обтянутые тонкими колготками, заползает под подол шубы.
Надо что-то делать. Надо выбираться.
Я нашариваю в сумочке телефон. Экран вспыхивает ярким пятном. Три пропущенных от Игоря. Сообщение: «Аня, вернись, ты убьешься! Давай поговорим!»
Я смотрю на его имя на экране. Раньше оно вызывало тепло. Улыбку. Теперь буквы кажутся мне ядовитыми змеями.
Палец зависает над списком контактов. Кому звонить?
Ленке? Моя лучшая подруга со школьных времен. Она нальет коньяка, обнимет, будет гладить по голове. Но потом... потом в ее глазах появится это невыносимое, липкое сочувствие.
Света? Жена партнера Игоря. Она начнет кудахтать, звонить своему мужу, тот позвонит Игорю... Нет. Еще и разнесет сплетни по всему городу к утру.
У меня никого нет.
За двадцать лет я выстроила вокруг нас с Игорем идеальный вакуум. Я отсекла все лишнее, всех, кто мог помешать нашей идиллии. Я растворилась в нем. И теперь, когда ядро этого мира сгнило, оболочка лопнула, оставив меня в пустоте.
Не могу ехать к знакомым. Я не могу видеть их лица, отвечать на вопросы: «Что случилось?», «Кто эта женщина?», «А что ты будешь делать?».
Я не знаю, что я буду делать. Я даже не знаю, кто я такая без приставки «жена Игоря Соболева».
Мне нужно место, где меня никто не знает. Нора. Берлога. Место, где можно зализать раны или просто сдохнуть от боли, не заботясь о том, как я при этом выгляжу.
Дрожащими пальцами завожу машину. Мотор чихает, но схватывает. Слава немецкому автопрому. Включаю заднюю передачу. Колеса буксуют, скрежещут, но внедорожник медленно выползает из снежного плена.
Фара с правой стороны разбита — я вижу, как один луч света угас. Ничего. Одноглазая машина для одноглазой судьбы.
Я выезжаю на трассу. Теперь я еду медленно, крадучись. Сквозь пургу я ищу глазами хоть какой-то огонек.
Километр. Два. Пять.
Справа, сквозь пелену снега, пробивается мутное, красноватое свечение. Неоновая вывеска. Дрожащая, с перегоревшими буквами: «ГОСТ...НИЦА УЮ...». И эмблема — повисшая на одной неоновой нити чашка кофе.
Утро приходит не с солнечным лучом и не с ароматом свежесваренной арабики. Утро врывается в мое сознание звуком ругани где-то за стеной и запахом пригорелой каши.
Я разлепляю веки. Сначала — паника. Где я? Почему потолок такой низкий и покрыт желтыми разводами от протечек? Почему подушка пахнет затхлостью?
Секунда — и память обновляет все события в памяти.
Я в придорожном мотеле. Я беженка из собственной жизни.
Тело ноет так, словно меня всю ночь били. Шея затекла, мышцы спины деревянные от неудобного матраса, сквозь который прощупывается каждая пружина. Я спала в шубе, свернувшись клубком, и теперь дорогой мех примялся, выглядит жалким и взъерошенным. Как и я сама.
В животе урчит. Голод — это предательский инстинкт. Душа может умирать, сердце может быть разорвано в клочья, а желудок требует свое.
Сползаю с кровати. Пол ледяной, и я торопливо ищу ногами свои сапоги.
В ванной комнате тру лицо ледяной водой. Мыла нет, только маленький обмылок, оставшийся от предыдущих постояльцев. Господи, до чего я докатилась...
Выхожу в коридор. Мне нужен кофе. Любой. Хоть растворимый, хоть желудевый. Иначе голова просто взорвется.
Коридор пуст и длинен, как кишка. Зеленые стены, лампы дневного света, мигающие с тошнотворной частотой.
В конце коридора есть что-то вроде общей кухни. Я видела указатель вчера.
Дверь моего номера заедает. Я дергаю ручку, поворачиваю ключ, но механизм сопротивляется. Замок старый, разболтанный, он словно издевается над моей немощью.
— Ну давай же! — шиплю я, ломая ноготь. Слезы бессилия снова наворачиваются на глаза. — Закройся, чертова железка!
— Чуть на себя и вверх, — раздается спокойный мужской голос за спиной.
Вздрагиваю и оборачиваюсь. Позади меня стоит мужчина. Высокий, в растянутом сером свитере крупной вязки и потертых джинсах. У него густая борода с проседью и очень усталые, но теплые глаза. В руках он держит кружку с дымящейся жидкостью.
— Простите? — пытаюсь собрать остатки достоинства, поправляя воротник мятого платья.
— Замок, — он кивает на мою дверь. — У них тут у всех одна болезнь. Язычок западает. Надо потянуть дверь на себя, приподнять ручку вверх, а потом резко вниз. Позвольте?
Я отступаю в сторону. Мужчина подходит, отдает мне свою кружку. Одно уверенное, отработанное движение — и замок щелкает, поддаваясь.
— Вот и всё. Местная магия.
— Спасибо, — бормочу, краснея от неловкости. Я чувствую себя неумехой.
— Вы за кофе? — спрашивает он, забирая из моих рук свою кружку. — Там, на кухне, стоит автомат. Но он тоже с характером. Берет только монеты и иногда глотает их, не выдавая стаканчик. Если хотите, у меня есть банка растворимого. Я в 206-м номере живу, сосед ваш. Меня Олег зовут.
Я смотрю на него. В его взгляде нет ни сального интереса, ни жалости, от которой мне хочется выть. Только спокойное, немного ироничное участие.
— Анна, — голос хрипит после вчерашней истерики. — Я... я буду признательна за кофе. У меня нет мелочи.
Мы идем на кухню. Это небольшая комната с грязноватым окном, пластиковым столом и парой разномастных стульев. На столе крошки, пятна от чая. В углу гудит старый холодильник «Днепр». Олег суетится по-хозяйски.
— Сахара нет, извините, — говорит он, насыпая коричневый порошок в чашки. — Зато есть печенье. Хотите?
— Нет, спасибо. Только кофе.
Я сажусь на стул, стараясь не касаться спинки. Здесь все кажется мне заразным, пропитанным чужими несчастьями.
Олег ставит передо мной дымящуюся кружку. Запах жженого сахара и химии. Но я делаю глоток, и горячая жидкость обжигает горло, даря иллюзию жизни.
— Вы здесь проездом? — спрашивает Олег, садясь напротив. Он не смотрит мне в глаза, позволяя прийти в себя. Он смотрит в окно, где метель немного утихла, но небо все еще свинцово-серое.
— Вроде того, — уклончиво отвечаю.
— Понятно, — кивает он. — А я тут живу. Уже вторую неделю.
— Живете? Здесь? — искреннее изумление прорывается сквозь мою апатию. — Но почему?
Он усмехается. Улыбка у него грустная, уголки глаз собираются в лучики морщин.
— Классика жанра. Развод. Жена изменила. Делим имущество. Адвокаты, суды... В общем, я временно бомж с высшим образованием.
— Ох... Мне жаль.
— Да бросьте. Сам дурак. Слишком доверял, слишком много работал и слишком мало смотрел по сторонам. — Он делает глоток кофе. — Я психолог, Анна. Клинический. Сапожник без сапог. Помогал другим сохранять семьи, а свою проглядел.
Слово «психолог» заставляет меня напрячься. Сейчас начнет копаться в душе.
Но Олег меняет тему. Он начинает рассказывать о смешном случае с администраторшей гостиницы, которая гадает постояльцам на таро. Его голос ровный, успокаивающий, с приятными бархатными нотками. Я слушаю его и ловлю себя на мысли, что впервые за эти сутки меня не трясет.
Так проходят три дня.
Три дня в чистилище.
Я продлеваю номер каждое утро, отсчитывая купюры администраторше. Она уже не смотрит на меня косо, даже здоровается.
Моя жизнь сузилась до размеров комнаты номер 204. Я лежу на кровати, глядя в потолок, и слушаю, как шумит трасса за окном.
Парадоксально, но каким плохим не было бы это место, уезжать не хочется. Здесь кажется, что время остановилось и больше не нужно решать проблемы из прошлой жизни.
Но она догоняет меня сама.
Телефон я выключила. Но рука постоянно тянется к нему. Это фантомная боль. Мне физически не хватает Игоря.
Не того Игоря, который предал меня. А того, который был моей частью двадцать лет.
Я скучаю по звуку его шагов. По тому, как он напевал что-то себе под нос в ванной. По его запаху.
Я ненавижу себя за это. Разум твердит: «Он подонок. Он унизил тебя. Он завел ребенка за твоей спиной».
А сердце... Сердце — глупый, кровоточащий орган — скулит и просится домой. В тепло. В привычный уют, пусть даже отравленный ложью.
И только вечера приносят облегчение. Вечерами я иду на кухню. Там почти всегда сидит Олег. Он что-то пишет в блокноте или читает с телефона.
Мы пьем этот ужасный кофе. Иногда он угощает меня мандаринами.
Мы говорим. Сначала о ерунде. О погоде, о книгах. Оказывается, он тоже любит Чехова. Мы спорим о «Вишневом саде». Я доказываю, что Раневская — инфантильная эгоистка. Он мягко возражает, что она символ уходящей эпохи, неспособной к выживанию.
— Как и вы, Анна? — вдруг спрашивает он однажды.
Я замираю с долькой мандарина в руке.
— Что вы имеете в виду?
— Вы ведь тоже потеряли свой вишневый сад. И теперь слышите стук топора, но боитесь открыть глаза.
Он не лезет в душу грубо. Он как хирург, который нащупывает опухоль, чтобы определить, можно ли оперировать.
Я начинаю рассказывать. Не все сразу. По кусочкам. Я не говорю про ребенка в переноске — это слишком больно, это табу. Но Олег, кажется, и так все понимает.
— Больнее всего не предательство, — говорю, глядя в темное окно. — Больнее всего то, что я перестала существовать. Я была женой. А теперь я никто. Пустое место. Оболочка.
— Пустота — это не конец, Аня, — тихо говорит Олег. — Пустота — это пространство для чего-то нового. Сосуд нужно опустошить, прежде чем налить в него свежее вино.
— Красивая философия, — горько усмехаюсь. — Только в моем сосуде дыра.
На четвертый день случается кризис.
Я просыпаюсь от того, что в соседнем номере кто-то громко занимается любовью. Скрипит кровать, женские стоны переходят в визг. Стены здесь картонные, слышен каждый вздох.
Меня накрывает такая волна одиночества и отчаяния, что я начинаю задыхаться. Я чувствую себя грязной, брошенной, использованной.
Вскакиваю, начинаю метаться по тесной комнате. Мне тесно. Стены давят. Воздух спертый.
Мне нужно позвонить ему. Услышать его голос. Может быть, он все объяснит? Может быть, это все чудовищная ошибка? Может, я вернусь, и мы...
Я хватаю телефон. Дрожащими пальцами нажимаю кнопку включения. Экран загорается.
Сотни сообщений. Пропущенные вызовы.
Я нахожу контакт «Муж». Палец зависает над вызовом.
Сердце колотится в горле, как пойманная птица. Ну же, Аня! Один звонок. Просто сдайся. Вернись в свою золотую клетку, стань нянькой его ребенку, но зато тебе не будет так больно и страшно...
Стук в дверь. Резкий, требовательный.
Я вздрагиваю, роняя телефон на кровать.
— Анна.— голос Олега.
Я на негнущихся ногах иду к двери. Открываю.
Олег стоит на пороге, одетый в пуховик и шапку. Щеки красные с мороза.
— Одевайтесь, — командует он.
— Что? Куда? — я тупо смотрю на него.
— Одевайтесь. Быстро. Шубу, сапоги. Мы уходим.
— Я никуда не пойду. Я не могу...
— Анна, — он берет меня за плечи и слегка встряхивает. Его глаза серьезны, в них нет обычной мягкости. — Вы сидите в этой камере уже четверо суток. Вы варитесь в собственном соку. Одевайтесь. Это терапевтическое предписание.
Его тон не терпит возражений. Во мне срабатывает привычка подчиняться сильному мужчине. Я молча натягиваю сапоги, беру шубу.
Мы выходим на улицу.
Морозный воздух ударяет в легкие, обжигает носоглотку. Я кашляю, но этот кашель словно прочищает что-то внутри.
Олег ведет меня к своей машине — старенькой, битой «Тойоте».
— Куда мы едем?
— Тут недалеко. Сегодня ярмарка.
Мы едем молча. Печка гудит, пахнет бензином и старым салоном, но мне почему-то спокойнее, чем в моем «Мерседесе».
Центральная площадь залита огнями. Гирлянды, разноцветные лампочки, огромная елка, украшенная аляповатыми игрушками. Громко играет музыка. Народу тьма. Люди смеются, толкаются, дети визжат, катаясь с ледяной горки.
Я сжимаюсь. Мне хочется спрятаться. Этот праздник жизни кажется мне кощунством. Как они могут смеяться, когда у меня рухнул мир?
— Идем, — Олег берет меня под локоть. Его хватка надежная, но бережная.
Мы протискиваемся сквозь толпу. Меня толкают, кто-то наступает мне на ногу, но Олег ловко лавирует, прикрывая меня собой.
Мы останавливаемся у деревянного киоска, где торгуют глинтвейном.
— Два, пожалуйста, — говорит Олег продавщице в кокошнике.
Мне в руки суют горячий пластиковый стаканчик. Он обжигает пальцы даже сквозь перчатки.
— Пейте, — говорит Олег. — Это дрянь, конечно, но согревает отлично.
Я делаю осторожный глоток. Горячо. Сладко. Пряно. Вкус гвоздики и дешевого портвейна. Но тепло разливается по телу, расслабляя спазмированный желудок.
Мы отходим в сторонку, к заснеженным елям.
— А теперь расскажите мне про него, — вдруг говорит Олег. — Не про измену. А про то, за что вы его любили.
— Зачем? — я щурюсь от яркого света фонаря.
— Чтобы попрощаться. Нельзя похоронить то, что не отпето. Вы демонизируете ситуацию или, наоборот, идеализируете прошлое. Давайте просто вспомним факты.