Пролог. Они сбежали от одного кошмара, чтобы попасть в другой

Холодный, грязный, липнущий к коже пот смешался со слезами.

Не вода за бортом — сама тьма, живая и хищная, обрушилась на мир, сжав его до размеров салона этой проклятой машины.

Руки на руле дрожали так, что кости звенели.

— Черт! — вырвалось хрипло, гортанно. — Черт возьми! Нет!

Еще один удар кулаком по кожуху руля, от которого лишь болью отозвалась старая травма запястья — память от Бориса.

— Только не это! Не сейчас!

Машину — эту тяжелую, дорогую игрушку моего мужа, его символ контроля — подхватило, словно щепку.

Не пойми откуда взявшаяся вода, черная, маслянистая, хлынувшая с такой яростью, что асфальт исчез за секунды, несла нас куда-то в кромешную мглу.

Не по дороге — сквозь хаос.

Деревья, окутанные пеной, мелькали как призраки за стремительно мутнеющими стеклами.

Глухой, всепоглощающий гул воды заглушал всё: стук сердца в висках, собственное прерывистое дыхание, даже мысли.

Щелк.

Свет приборной панели погас.

Одновременно.

Мгновенно.

Как выключили.

Темнота стала абсолютной, физически давящей.

Только слабый, мерцающий в навигаторе аварийный огонек выхватывал из мрака капли воды, стекающие по лобовому стеклу изнутри.

Конденсат страха.

Или слёз?

Неважно.

«Самый современный! Абсолютно безопасный! К любым климатическим условиям приспособлен!» — пронеслось в голове обрывком рекламного слогана, каким его вещал улыбчивый консультант в салоне, куда Борис привел меня, как вещь, показать новое приобретение.

Голос был сладок, глаза — пусты.

Как у всех, кто видел меня рядом с Борисом и предпочитал не замечать синяков под тональным кремом.

Корыто.

Дорогое, бесполезное корыто.

И я, запертая в нем, как в гробу.

Мысль о гробе пронзила ледяным шипом.

Таня.

Резкий поворот головы к заднему сиденью чуть не свел шею.

Боль пронзила резко — еще одно эхо прошлого.

Но это ничего.

Пустяки!

Танюша.

Мое солнышко, моя крошечная, хрупкая причина дышать.

Она спала.

Неподвижно, неестественно тихо, пристегнутая в своем детском кресле, словно куколка в коконе.

Ее личико было бледным в отсвете того самого мерцающего огонька, а ресницы лежали темными полумесяцами на щеках.

В ее крохотных, сжатых в кулачки ручонках — потрепанный плюшевый зайка Миша.

Единственная игрушка, которую я успела схватить, вырываясь из ада.

Когда Борис… когда он…

Нет!

Не сейчас!

Не могу думать об этом!

Таня сегодня плакала без остановки.

Чуяла?

Чуяла мою панику, адреналин, воняющий страхом, еще в той проклятой квартире?

Или просто устала от бесконечной тряски в машине, от ночи без сна, от криков, которые, казалось, навсегда въелись в стены нашей старой жизни?

Час назад ее рыдания сменились тихими всхлипами, а потом — этой пугающей, глубокой тишиной сна.

Сном у края пропасти.

Я замерла, впитывая дочь взглядом.

Этот образ — спящая Таня в кресле, зайка в руках — стал для меня островком невероятной хрупкости посреди бушующего кошмара.

На секунду мой мир сузился до этого островка.

Только мы двое.

Против всего.

Скр-р-р-р-е-е-ек!

Железный скрежет снизу, удар, от которого мои зубы стукнулись.

Машину качнуло, бросило в сторону.

Вода хлынула через уплотнители дверей, ледяными змеями поползла по коврикам.

Меня швырнуло к боковому стеклу.

— Таня! — крик сорвался сам собой, хриплый, полный животного ужаса.

Ребенок всхлипнул во сне, но не проснулся.

Это милость?

Или истощение взяло верх над инстинктом?

«Так, Лена. Соберись. Ты не одна. Ты — мать».

Эта мысль прорезала панический туман, как луч.

Тупой, но — луч.

Выжить.

Я должна выжить.

Ради Тани.

Ради того, чтобы этот маленький комочек тепла увидел солнце.

Настоящее солнце, а не холодную люстру в столовой Бориса, под которой я дрожала, ожидая его гнева.

Что делать?

Что делать?!

Мой мозг, отравленный годами унижений и выученной беспомощности, лихорадочно искал алгоритм.

Инструкцию.

Какую-то кнопку «спасение».

Борис любил инструкции.

Любил, когда всё по его плану.

А мой план…

Мой план рухнул вместе с дорогой, унесенной этим черным потоком.

Дмитрий…

Предатель.

Надежда, превратившаяся в еще одну ловушку.

Нет, не думать о нем!

Только не сейчас!

Спасатели.

Служба спасения.

Да!

Глоток рациональности в море безумия.

Телефон.

С лихорадочной поспешностью, цепляясь дрожащими пальцами за всё подряд, я рванула к себе свою сумочку — старую кожаную, единственную вещь, купленную на свои, давным-давно, еще до Бориса.

Рылась внутри, опрокидывая мелочь, салфетки, ключи.

Где он?

Где?!

Пальцы наткнулись на холодный, гладкий прямоугольник.

Я вытащила его.

Смартфон.

Дорогой подарок Бориса, «чтобы всегда была на связи».

Настоящий тюремный браслет в технологичном корпусе.

Я нажала боковую кнопку.

Экран остался черным.

Мертвым.

Ни вспышки, ни надписи.

Ничего.

Как будто он никогда и не жил.

— Нет… — прошептала я.

И это был не звук, а стон, вырвавшийся из самой глубины.

— Нет, нет, нет, НЕТ! — уже громче, отчаяннее, я ударяла ладонью по неживому стеклу.

Бесполезно.

Аккумулятор.

Эта проклятая батарея, которую я в спешке, в панике забыла зарядить, убегая из дома, пока Борис… пока он…

Остановись!

Отчаяние накатило новой, сокрушительной волной, сильнее внешней.

Горло сжалось спазмом.

Мир поплыл, растворился в моих слезах.

Глава 1. Они дали ей жизнь. И сделали ее невыносимой

Я не была ребенком.

Я была мишенью.

Мягкой, беззащитной мишенью, на которую можно было выплеснуть весь скопившийся за день яд, всю несостоявшуюся злобу, всю усталость от собственной никчемной жизни.

Их жизни.

Мамы и папы.

Или тех, кого я по наивности долгие годы считала ими.

Удары редко предварялись криками.

Чаще — тяжелым, пропитанным сигаретным перегаром и чем-то еще, горьким, дыханием отца, нависавшим надо мной, как грозовая туча.

Или ледяным, шипящим шепотом матери: «Опять ты… Вечно ты…».

Потом — резкая боль в виске от отцовского подзатыльника, отправляющего меня в стену, или оглушительная пощечина матери, от которой на мгновение гас свет и звенело в ушах.

Часто это был ремень.

Холодная пряжка оставляла на коже сине-багровые рваные полосы, которые потом неделями болели, напоминая о каждой секунде того унижения, когда я стояла, прижатая к спинке стула, глотая слезы и пытаясь не закричать.

Крик только раззадоривал.

Самооценка?

Это слово звучало бы здесь как насмешка.

Мое представление о себе копилось на дне глубокого, темного колодца, куда не проникал ни один луч.

Я была ничем.

Пылью.

Помехой.

Вечной причиной их раздражения.

Даже когда причина была очевидна — сгоревший ужин матери, потерянные отцом на ставках деньги, их собственные ссоры — виновата была я.

Всегда я.

«Из-за тебя все нервы ни к черту!», «Не родись ты тогда — мы жили бы сейчас как нормальные люди!».

Эти фразы вбивались в сознание гвоздями, становясь фундаментом моей реальности.

Друзья?

Какие друзья?

Запах страха, как утверждают кинологи, чуют все.

Дети, видимо, тоже.

Моя забитость, мои вечно потупленные глаза, моя одежда — мешковатый, выцветший калейдоскоп из чужих подачек — всё кричало: «Не подходи! Я — изгой!».

И они не подходили.

Отворачивались.

Шептались за спиной.

А потом, когда родители начали свои «визиты славы» в школу, открыто смеялись.

Гнобили.

Издевались.

Я была идеальной жертвой и для дома, и для двора, и для класса.

Ах, эти визиты!

Они врезались в память ярче любых побоев.

Мать в своем лучшем, пахнущем нафталином платье, с натянутой, как маска, улыбкой.

Отец, напыщенный, поправляющий галстук, которого он никогда не носил в обычные дни.

Они входили в учительскую или кабинет директора не как провинившиеся родители, а как благодетели, снизошедшие до проверки качества обслуживания.

«Наша Леночка такая талантливая! Такая старательная!» — голос матери звенел фальшивыми нотками.

«Мы в нее вкладываем всё! А вы? Вы просто не умеете работать с одаренными детьми!» — вторил отец, бросая на учителей взгляд, полный презрения.

Они требовали особого подхода, дополнительных заданий, признания их родительских заслуг в моих мнимых успехах.

Последствия были предсказуемы.

Учителя, особенно те, кого публично унизили, переносили свою злобу на меня.

«Заласканная дурочка», «папина дочка с золотой ложкой во рту» — эти шепотки следовали за мной по коридорам.

На уроках меня могли внезапно спросить о чем-то еще даже не пройденном и не заданном и прилюдно разнести за незнание.

Или занизить оценку за идеальную работу.

Или просто игнорировать, когда я поднимала руку, дрожа от желания ответить правильно, доказать…

Кому?

Себе?

Им?

Все равно.

Мое рвение к учебе было не стремлением к знаниям, а отчаянной попыткой купить себе немного покоя дома.

«Четверка? Это позор! Ты нас позоришь!» — и вот уже знакомый свист ремня в воздухе или оглушительный хлопок ладони по столу рядом с моим ухом, от которого я вздрагивала всем телом.

Этот рефлекс — вздрагивание от любого резкого движения рядом — стал моей визитной карточкой.

Кто-то рядом неловко махнул рукой — я вжимала голову в плечи.

Учитель резко стукнул указкой по карте — я подпрыгивала на месте.

Одноклассник швырнул портфель на парту — сердце уходило в пятки, а по спине пробегал холодный пот.

И этот леденящий стыд!

Стыд за свою ненормальную реакцию, за свой страх, который был виден невооруженным глазом.

Я видела их недоуменные, а потом насмешливые взгляды.

Слышала сдавленный смешок.

Жестокость безразличия — да.

Но еще страшнее было видеть это мимолетное удивление, сменяющееся пониманием и… отторжением.

Я была чужой.

Поврежденной.

И это было моей виной.

Странно, но тогда я искренне не понимала, что со мной делают что-то ужасное.

Мозг, выживающий в аду, находит чудовищные оправдания.

«Наверное, я действительно провинилась…», «Наверное, я недостаточно стараюсь…», «Наверное, все так воспитывают, просто я слабая, слишком чувствительная…».

Мысль о том, что они ненормальны, была немыслимой, кощунственной.

Ведь это родители.

Святые.

По определению.

А педагоги?

Люди с дипломами!

Они же должны видеть!

Видеть синяки, которые я пыталась скрыть под водолазками даже летом.

Видеть мой вечно испуганный взгляд.

Слышать, как я запинаюсь, когда меня вызывают к доске.

Но нет.

Их взгляд скользил по мне, как по пустому месту.

Один раз классная руководительница, заметив свежий синяк на скуле (отцовский перстень соскользнул), спросила небрежно: «Упала?»

Я кивнула, уткнувшись взглядом в пол.

«Будь осторожнее», — бросила она и пошла дальше.

Органы опеки?

Мифические стражи, о чьем существовании я однажды узнала из телевизора.

Они не приходили на помощь.

Никто не приходил.

Наша семья снаружи была образцовой: ухоженный дом (чистота — маниакальная озабоченность матери), приличная одежда родителей, их напускная любезность с соседями.

Глава 2. Они были богаты, но ее детство стоило дешевле грязной тряпки

В семь лет началась новая глава моего «воспитания».

«Хочешь есть? Хочешь одежду? Зарабатывай!» — объявила мать.

И я отправилась мыть подъезды нашего и соседних домов.

Не детскую площадку, не свою комнату — общественные, грязные, пахнущие кошачьей мочой и дешевым табаком подъезды.

Ведро тяжелее меня, тряпка, скребок.

Колени стирались в кровь о бетонные ступени.

Руки краснели и трескались от холодной воды и едкого мыла.

Запах хлорки въедался в кожу и волосы, становясь моим вторым, позорным ароматом.

И деньги.

Жалкие, смятые купюры и звенящая мелочь, которые жильцы бросали мне в жестяную банку, иногда с жалостью, чаще — с брезгливостью.

Я работала.

Старательно, до седьмого пота.

Потому что боялась наказания за нечистоту.

Потому что надеялась — вот заработаю, куплю себе новую, не поношенную кофточку, может, мама похвалит?

Наивная.

Заработанные деньги мать забирала «на хранение».

А одежда…

Одежда появлялась из таинственных источников.

Мешок у двери.

Старые, застиранные до серости, растянутые или, наоборот, жмущие вещи.

Платья с пожелтевшими кружевами времен моей бабушки.

Кофты с вытянутыми локтями и катышками.

Джинсы короткие и широкие.

Ничего не подходило.

Ничего не было нормальным.

Я была ходячим пугалом, мишенью для насмешек в школе и во дворе.

«Подъездная крыса!», «Бомжиха!», «Воняешь мусорным тряпьем!» — кричали мне вслед.

Я плакала втихомолку, стискивая зубы, мечтая стать невидимкой.

А дома, глядя на мать в ее новом шелковом платье или отца, разглядывающего дорогой костюм в зеркале, я впервые ощутила жгучую, недетскую ярость.

Они были богаты.

Не просто обеспечены — богаты.

Дедовское наследство — квартиры, дача, солидный счет в банке.

Они ездили за границу, покупали дорогую технику, хвастались новыми приобретениями перед такими же, как они, «друзьями».

Они могли позволить себе всё.

Но не могли — или не хотели — купить своей единственной дочери простые, чистые, подходящие по размеру джинсы и свитер.

Не могли не бить.

Не могли не унижать.

За что?

За то, что я дышу?

За то, что занимаю место в их безупречно-фальшивой жизни?

Ответ пришел случайно, как нож в спину, когда мне было четырнадцать.

Я возвращалась из школы, тихо открыла дверь и замерла в прихожей.

Из гостиной доносились сдавленные, злые голоса родителей.

Очередная ссора.

Я уже хотела проскользнуть в свою комнату, но услышала свою кличку, данную отцом в минуты злости: «Дармоедка!».

И голос матери, резкий: «Не смей так!».

И тогда — удар кулаком по столу? По стене? — и ревущий голос отца:

«А что не так-то?! Она мне не родная! Твоя обуза! Твой позор! Ты ее притащила, а я терплю!».

Мир рухнул.

Воздух вырвало из легких.

Я прислонилась к холодной стене, боясь пошевелиться, боясь дышать.

Не родная.

Не родная.

Значит, не просто плохая, не просто неудачная…

Чужая.

Ненужная приживалка.

Объяснение всему.

Всей ненависти отца.

Всему холодному безразличию матери, которая, видимо, видела во мне лишь вечное напоминание о какой-то своей ошибке.

Слезы текли по лицу беззвучными ручьями.

Но странно: сквозь боль пробилось… облегчение.

Значит, дело не только во мне?

Значит, он ненавидит меня не потому, что я плоха, а потому что я… не его?

Но материнской любви я жаждала еще сильнее.

Теперь-то, узнав правду, она должна была… что?

Пожалеть?

Принять?

Я удвоила усилия по завоеванию ее расположения.

Тщетно.

Стена между нами только выросла, стала выше и неприступнее.

Холод.

Ледяной, пронизывающий до костей ноябрьский ветер.

Мне шестнадцать.

Очередная «профилактика».

На этот раз я якобы «нагрубила» матери.

Просто не сразу услышала ее приказ принести чай.

Дверь захлопнулась за моей спиной с таким звуком, будто захлопнулся гроб.

Я стояла на крыльце в стареньком демисезонном пальто, слишком легком для этой погоды, в стоптанных туфлях.

«Одумаешься — войдешь», — бросила мать сквозь щель.

Но я знала: «одуматься» означало стоять на коленях, вымаливая прощение за несовершенное преступление.

Сердце сжалось от страха не столько холода (хотя он уже щипал щеки и руки), сколько от осознания: они могут не впустить до утра.

Или дольше.

Где ночевать?

В подъезде?

Но соседи…

Слухи…

Это станет последней каплей для насмешек в школе.

Я прижалась спиной к холодной двери, стараясь хоть чуть согреться, и смотрела, как в окнах соседних домов зажигаются теплые желтые огни.

Там семьи.

Там любовь.

Там не выгоняют на мороз.

Горло сдавил комок отчаяния и бессильной ярости.

Я плакала, но тихо, чтобы не услышали внутри.

Плакала над своей беспомощностью, над нелепостью своего существования.

Это был момент, когда крысиные бега, в которых я участвовала всю жизнь, вдруг стали видны во всей их жалкой абсурдности.

Они не полюбят.

Никогда.

Не потому что я плоха.

А потому что они — пустые, жестокие люди, не способные любить никого, кроме себя и своих призрачных статусов.

Принять это до конца я не могла.

Рана была слишком глубока, слишком свежа.

Она пульсировала ненавистью и обидой, смешанными с патологической, выдрессированной виной.

Эта рана, я чувствую, останется со мной навсегда.

Шрам на душе.

Но в тот же вечер, когда меня всё же впустили (после унизительного стояния на коленях в прихожей и клятв в вечной любви и послушании), во мне что-то переключилось.

Тлеющая искра сопротивления разгорелась.

Глава 3. Она построила свой путь к свободе из украденных у отчаяния минут и спрятанных в матрасе купюр

Ветер шестнадцатилетия принес не сладость первых поцелуев, а ледяное озарение.

Оно проникло сквозь щели натянутых улыбок и дежурных родительских фраз, в которых никогда не звучало тепла.

Оно осело тяжелым грузом где-то под ребрами, холодным камнем, от которого не согреться.

Осознание.

Жестокое, неоспоримое, выжженное на внутреннем экране каждым ударом, каждым презрительным взглядом, каждой украденной копейкой: хорошего отношения от этих людей — отца и матери — мне ждать не приходится.

Никогда.

Розовые очки, в которых я инстинктивно пыталась разглядеть хоть проблеск любви, хоть намек на заботу, разбились вдребезги о каменную стену их равнодушия.

Осколки впились в душу, но вместе с болью пришла странная, почти безумная ясность.

Все думают о себе.

Мир вертится вокруг их амбиций, их комфорта, их мелких обид и крупных аппетитов.

И только я думаю обо мне.

О своем выживании.

О своем спасении.

О том кусочке неба, который можно отвоевать у этой адской реальности.

Начала строить планы.

Не детские мечты о принцах и замках, а хрупкие, отчаянные чертежи бегства.

Они возникали по ночам, когда дом затихал, а боль от свежих синяков пульсировала в такт бешено колотящемуся сердцу.

План был прост, как крик: уйти.

Уехать так далеко, чтобы даже эхо их голосов затерялось в незнакомых улицах.

Туда, где меня никто не знает.

Где никому нет до меня дела.

Где я смогу просто быть, не оглядываясь каждую секунду, не вжимаясь в стену при резком движении, не замирая от страха при звуке шагов в коридоре.

Город?

Любой.

Точка на карте, где нет их теней.

Снять комнату.

Найти работу.

Любую.

Мыть полы, разносить почту, клеить объявления — лишь бы честно, лишь бы платили.

И сначала — просто отдышаться.

Выспаться без кошмаров.

Проснуться от тишины, а не от крика.

Потом… потом уже решать, куда двигаться.

Потом, возможно, позволить себе подумать о чем-то большем, чем элементарное выживание.

Эта мысль о «потом» была сладким ядом, маленьким огоньком в кромешной тьме.

Работа стала моим оружием и моим щитом.

После школы — не домой.

Тайком.

Под любым предлогом.

Выгул собак у соседей-пенсионеров (дрожащие руки в намокших перчатках, холодный нос пса, тычущийся в ладонь в знак благодарности).

Уборка в крошечном продуктовом ларьке на окраине (липкий пол, запах тухлых овощей и дешевого мыла, но — немного наличных в конверте без лишних вопросов).

Помощь с уроками младшеклассникам из неблагополучных семей (удивительно, как легко объяснять дроби тем, кто тоже знает, что такое страх дома).

Каждая купюра, каждая монета — кирпичик в стене, отделяющей меня от них.

Я прятала деньги с маниакальной тщательностью.

Теперь старый матрас на моей койке стал сейфом.

Я вспарывала грубую ткань по шву, засовывала свернутые трубочкой банкноты глубоко внутрь, засыпая поролоновую крошку, словно пеплом сгоревших надежд, а потом зашивала черными грубыми нитками.

Швы были неровными, уродливыми, как шрамы.

Но это были мои шрамы, моя защита.

Конкретных расчетов не было — только туманная сумма «побольше».

Достаточно, чтобы купить билет в один конец и протянуть хотя бы месяц в чужом городе.

Глупо?

Наверное.

Но это была единственная доступная мне форма безумия, которая хоть как-то напоминала надежду.

***

Восемнадцать.

День, который должен был стать дверью в свободу.

Вместо торта и шампанского — пыльный коридор паспортного стола, документ в руках.

Я держала его, как святыню, пальцы дрожали.

Свобода.

Осязаемая.

Легальная.

Моя.

Я почти влетела в свою каморку, сердце колотилось, как птица в клетке, которая вот-вот распахнет дверцу.

Дверь захлопнулась за спиной, отгородив меня от остального дома.

Тишина.

Только мое прерывистое дыхание и гул в ушах.

Паспорт — на стол.

Руки потянулись к матрасу.

Знакомое движение — ногти поддевают грубую нить шва, пальцы погружаются в прохладную, пыльную глубину поролона.

Искала привычный шелест бумаги, упругий валик купюр…

Глава 4. Они отняли не деньги — они отняли последнюю надежду. Ее побег рухнул за секунду до старта

Пустота.

Сперва — непонимание.

Глубоко? Еще глубже?

Я перерыла всю внутренность матраса, выворачивая поролон наружу клочьями, как кишки.

Пальцы скользили по крошкам, цеплялись за нитки, натыкались только на жесткие пружины.

Ничего.

Ни одной купюры.

Ни одной бумажки.

Только пыль, поролоновая труха и холодный металл каркаса.

Предчувствие, скверное и липкое, подползло откуда-то из глубины живота.

Оно сжимало горло, холодило кончики пальцев.

Где?

Мысль билась, словно муха о стекло.

Кто?

Но ответ уже витал в затхлом воздухе комнаты, отравляя его знакомым запахом предательства.

— Ищешь свое добро? — голос прозвучал прямо за спиной, как удар кинжалом.

Я вздрогнула так, что чуть не упала с кровати.

Отвернулась.

В дверном проёме стоял отец.

Он опирался о косяк, поза расслабленная, почти небрежная.

Но глаза…

Глаза горели холодным, торжествующим злорадством.

Уголки губ подрагивали в знакомой, ненавистной ухмылке.

— Боже! — его голос внезапно взвизгнул, перейдя в театральный вопль. — За что?! Растили тебя, недокормыша, всю душу, все силы в воспитание вкладывали! А ты?.. Тьфу! Неблагодарная тварь! Ворюга! Под одеялом копошишься, как крыса, вместо того чтобы родителям помогать!

Слова обрушивались градом, но я едва их слышала.

Сквозь гул в ушах пробивался только ледяной тон его последней фразы:

— Мы с матерью в гостиной. Ждем. — Он сделал паузу, наслаждаясь моей бледностью, моим немым ужасом. — Живо. Сию же секунду.

«Сейчас» и «сию же секунду»…

Эта бессмыслица всегда сбивала с толку.

Слова-близнецы, которые он использовал, чтобы подчеркнуть свою абсолютную власть, свое право разрывать время по своему усмотрению.

Сейчас — это когда он велит.

Сию же секунду — когда он раздражен.

Разница была лишь в градусе его злобы.

— Я… я умоюсь, — прошептала я, пытаясь выиграть хоть минуту, чтобы собрать себя по осколкам.

Чтобы вдохнуть.

Чтобы не упасть.

— НЕ СЕЙЧАС! — Рёв обрушился на меня, заставляя инстинктивно попятиться. — СИЮ ЖЕ СЕКУНДУ, СУКА! Иди! Или тебя волоком потащить?!

Командный рык, знакомый до мурашек.

Тело отреагировало само: ноги понесли меня по коридору, мимо закрытых дверей других комнат, к распахнутой двери гостиной.

Каждый шаг отдавался гулко в пустоте внутри.

Сердце колотилось о ребра, как арестант о решетку.

Воздух резал легкие, будто состоял из осколков стекла.

Чего они хотят?

Вопрос висел в воздухе, тяжелый и риторический.

Ответом был лишь леденящий страх, поднимающийся по позвоночнику.

Я шла не на разговор.

Я шла на казнь.

И знала это каждой клеточкой своего избитого, обманутого существа.

***

Гостиная.

Обои с выцветшими розами.

Пыльный торшер.

Диван с протертой обивкой.

И они.

Отец восседал в кресле, как судья на троне, пальцы барабанили по подлокотнику.

Мать стояла у окна спиной, но я чувствовала ее взгляд, острый и ненавидящий, скользящий по моей спине.

Воздух был густым от немой ярости и… торжества.

Их торжества.

И началось.

Не с крика.

Нет.

Сначала — ледяное, размеренное перечисление моих «преступлений».

Неблагодарность.

Скрытность.

Дурные наклонности (это про работу и попытки скопить денег).

Эгоизм.

Позор для семьи.

Каждое слово — удар хлыстом.

Я стояла посреди комнаты, как приговоренная, опустив голову, впиваясь ногтями в ладони до боли, лишь бы не заплакать.

Плач давал им лишний повод для издевательств.

— …И эти твои копеечки, — отец растянул слово с презрительной сладостью, — которые ты так ловко от семьи прятала… Они конфискованы. В счет морального ущерба. За наши нервы. За наши бессонные ночи из-за такой вот… дочери.

Боль.

Она обрушилась не сразу.

Сначала — пустота.

Белая, оглушающая пустота там, где секунду назад была надежда.

Два года.

Два года пота, страха, унизительной работы.

Два года крошечных побед над отчаянием.

Два года тайной борьбы за свое будущее.

И вот — прах.

Прах, развеянный их легким движением руки.

Они даже не считали это серьезной суммой!

Они забрали их не потому, что нуждались, а потому что могли.

Потому что это было последнее, что у меня было.

Потому что это доставило им удовольствие — растоптать мою последнюю соломинку.

— А теперь садись, — скомандовала мать, резко обернувшись.

Глаза ее были узкими щелочками.

— У нас для тебя новость. Приятная.

😔😔😔 P.S. 😔😔😔

Сложно дышать после такой жестокости, не правда ли? Кажется, что земля уходит из-под ног.

А вы когда-нибудь сталкивались с тем, что самая заветная надежда рушилась в одно мгновение?

Глава 5. Они продали ее будущее, чтобы оплатить свои долги. В приданое шли только страх и ненависть

Я не села.

Инстинкт кричал: «Беги!».

Но ноги были ватными.

Она подошла вплотную.

Запах ее дорогого одеколона и чего-то кислого ударил в нос.

— Ты выходишь замуж, — выдохнула она мне в лицо.

Слова падали, словно камни.

Мир качнулся.

Звуки стали глухими.

Я уставилась на ее губы, не веря.

— За Бориса Николаевича. Солидный человек. Видный. — Голос отца звучал откуда-то издалека. — Устроишься. Будешь как сыр в масле кататься. И нам… нам он поможет поправить дела. Рассчитаться с кое-какими долгами.

Прозрение пришло мгновенно, ясное и беспощадное, как вспышка молнии.

Долги. Их долги.

Нажитые ленью, пьянством и вечной тягой к роскоши, которую они больше не могли себе позволить.

Пойти работать?

Боже упаси!

Не царское это дело.

Куда проще, куда циничнее — продать.

Продать свою дочь.

Обменять ее тело, ее жизнь, ее и без того исковерканное будущее — на их финансовое благополучие.

На их спокойствие.

Боль вернулась.

Не душевная — физическая.

Резкая, жгучая.

Мать, не дождавшись реакции, которую, видимо, сочла недостаточно почтительной, со всей силы ударила меня по лицу.

Ладонь звонко шлепнула по щеке, голова дернулась назад, в глазах потемнело.

Я не упала.

Устояла.

Следом — второй удар, смачный, по другой щеке.

Потом пальцы впились в мои волосы, дернули, заставляя согнуться, склонить голову.

— Слышала, мразь?! — шипела она, тряся меня. — Поняла, чьей ты будешь женой?! Ты должна благодарить нас на коленях! Тебя, тварь такую, к такому хорошему человеку пристроили! Он-то нам хоть поможет! И да, не смей выкрутасы свои устраивать, поняла?! Это твой долг! Твой проклятый долг перед нами за то, что мы тебя, гадину, на ноги поставили!

Удары сыпались градом — по плечам, по спине, по голове.

Я не кричала.

Не защищалась.

Застыла в каком-то оцепенении, внутри которого бушевал ураган из боли, унижения и бессильной ярости.

Я могла бы.

Физически — могла бы попытаться оттолкнуть ее, вырваться.

Силы были неравны, но инстинкт самосохранения должен был сработать!

Почему не сработал?

Что со мной не так?

Почему мои руки безвольно повисли, а ноги приросли к полу?

Почему я лишь сжимала зубы до хруста, принимая каждый удар, каждое оскорбление?

Потому что в самой глубине, под слоями страха и ненависти, все еще теплилась та самая, дурацкая, неистребимая надежда?

Надежда, что если я вытерплю, если не отвечу, если буду достаточно хорошей… то, может быть…

Ха!

Глупая, безнадежно глупая Лена!

Когда же ты поймешь, что любовь не причиняет такую боль?

Что родительская забота не пахнет страхом и кровью?

Что ты для них — не дочь, а обуза, а потом — разменная монета?

Боль была моей верной спутницей.

Она шла со мной по жизни рука об руку, лишь изредка отпуская, чтобы я успела забыть ее вкус, прежде чем она вернется с новой силой.

Она въелась в кожу, в кости, в самые потаенные уголки души.

Она стала частью меня — ближе, чем дыхание, роднее, чем эти люди, называющие себя семьей.

Хотелось зарыдать.

Хотелось закричать.

Хотелось рассмеяться в лицо этому абсурду, этой жестокой пародии на жизнь.

Но на губах лишь задрожала горькая, кривая усмешка.

А из глаз предательски, беззвучно хлынули слезы.

Горячие, соленые, бесполезные.

— Деньги… — хрипло выдохнула я, когда мать, запыхавшись, на секунду остановилась. — Мои деньги… Вы… вы украли…

— Конфисковали! — рявкнул отец, вскакивая. — В счет твоего воспитания, дармоедка! А теперь слушай сюда! Борис Николаевич — человек занятой. Свадьба через месяц. Будешь красивенькой, приветливой, и ни слова лишнего! Поняла? Иначе…

Он не договорил.

Взгляд сказал всё.

Угроза висела в воздухе, тяжелая и неоспоримая.

Они уведомили меня.

С чувством исполненного долга и глубоко оскорбленного достоинства.

Мои накопления украдены.

Моя мечта о свободе растоптана.

Моя жизнь продана.

Проданный товар.

Купленная невеста.

Перед глазами проплывали лица соседей, учителей, равнодушных соцработников — все, кто видел, но не помог.

Все звенья одной цепи, что приковала меня к этому аду.

Спасибо.

Слово подкатило к горлу комом.

Горьким.

Ядовитым.

Спасибо, дорогие.

Спасибо за детство в страхе.

За юность в унижении.

За украденные мечты.

За проданное будущее.

За то, что научили меня цене человеческого достоинства — она оказалась равна их долгам.

Низкий вам поклон.

До земли.

Конечно, я не поклонилась.

Я просто стояла.

С разбитым лицом, с разбитым сердцем, с разбитой жизнью.

И смотрела на них.

Смотрела впервые без страха в глазах.

Только с ледяной, мертвой пустотой.

Пустотой, в которой уже зрело семя чего-то нового.

Не надежды.

Ненависти.

И решения.

Глава 6. Проснулась в наручниках. Родители подарили ей на восемнадцатилетие не свободу, а мужа

Холод.

Он проникал глубже костей, цеплялся за позвонки ледяными когтями.

Я дёрнулась, пытаясь натянуть одеяло повыше, и резкая боль в запястье вернула меня в реальность.

Не одеяло.

Металл.

Грубый, неумолимый, впивающийся в кожу.

Открыла глаза.

Тусклый рассветный свет пробивался сквозь грязноватое окно моей детской комнаты — комнаты, которая никогда не была убежищем.

Пылинки танцевали в слабом луче, безразличные к моему положению.

Я лежала на тонком матрасе, брошенном прямо на пол.

Моя правая рука была прикована наручниками к толстой, облупившейся трубе батареи отопления.

Батарея была холодной.

Как и всё в этом доме.

Обычно у меня очень чуткий сон...

Мысль пронеслась обрывком, горькой насмешкой.

Да, я всегда спала настороженно, как загнанный зверь, улавливая малейший скрип половицы за дверью, затаив дыхание при шорохе шагов в коридоре.

Мои личные границы были мифом, сказкой, которую мне никогда не читали.

Родители врывались в моё пространство, в мои мысли, в моё тело — когда хотели и как хотели.

Сон был не отдыхом, а продолжением бдения.

Но вчера…

Вчера было иначе.

После очередного «воспитательного разговора», закончившегося звонким ударом по лицу и привычным приказом «Исчезни с глаз долой!», я доплелась до своей каморки.

Горечь стояла комом в горле, слезы жгли, но не проливались — плакать было опасно, это могло спровоцировать новый взрыв.

Я допила стакан воды, оставленный на тумбочке — воду, которую принесла мать с необычным, почти виноватым: «Попей, успокойся».

Необычно.

Подозрительно.

Но я была вымотана до предела, тело требовало хоть какого-то забвения.

Я выпила.

И погрузилась в пучину беспамятного, мёртвого сна, какого не знала никогда.

Не слышала ночных скандалов родителей, не ворочалась от их тяжёлых шагов.

Ничего.

С чего бы это?

Ума не приложу!

Может, они что-то нарочно подмешали?

С них станется...

Догадка, холодная и отвратительная, как слизняк, проползла по сознанию.

Да, станется.

Ради своего удобства, ради своей выгоды они были способны на всё.

Даже на это.

Гнев, острый и беспомощный, кольнул под ложечкой.

Я дёрнула рукой снова.

Металл звонко стукнул о чугун.

Боль пронзила запястье, но наручник не поддался ни на миллиметр.

Отчаяние, знакомое и всесокрушающее, накатило новой волной.

Я зажмурилась, пытаясь подавить подступающие рыдания.

Плакать нельзя.

Плач — признак слабости, а слабость здесь наказывается немедленно и жестоко.

Дверь скрипнула.

В проёме стояли оба.

Мать — с привычной смесью показной озабоченности и ледяного расчёта в глазах.

Отец — мрачный, с тяжёлым взглядом, от которого меня всегда бросало в дрожь.

В его руке болтались вторые наручники.

— Проснулась, доченька? — голос матери был слащавым, как испорченный мёд. — Выспалась? Мы так переживали, что ты не отдохнёшь как следует перед... важным разговором.

Я не ответила.

Смотрела на них, впитывая каждый нюанс их поз, выражений.

На отца — его сжатые кулаки, жилу, пульсирующую на виске.

На мать — её слишком яркую помаду, кривую улыбку, не доходившую до глаз.

Страх сковал горло.

Я знала, что сейчас будет.

Отец шагнул вперёд, бросил наручники на пол рядом со мной с глухим стуком.

— Хватит дурака валять, Ленка, — его голос был низким, насыщенным угрозой. — Ты нас серьёзно подвела. Очень серьёзно.

— Я... я ничего... — попыталась было, но отец резким движением руки заставил меня замолчать.

— Молчать! — рявкнул он.

Слюна брызнула из уголка его рта.

— Ты думаешь, мы не знаем? Думаешь, твои шушуканья с той дурой Маринкой из соседнего подъезда — секрет? Она нам всё рассказала. Про твои планы. Про чемоданчик. Про билет на поезд. На восемнадцатилетие. Хитрая, а?

Я похолодела.

Маринка...

Та самая Маринка, которая клялась, что никому не проболтается.

Которая сама ненавидела своих родителей.

Предала.

Страх сменился острым, обжигающим чувством предательства.

Все мои тайные надежды, копившиеся годами, все крохи денег, не украденные из карманов отца, а заработанные унизительной чисткой подъездов по вечерам, — всё рухнуло в одно мгновение.

Исчезло.

Как и моя вера в кого-либо.

— Мы тебя кормили, поили, одевали, — вступила мать, переходя на визгливую ноту обиды. — А ты? Ты как отплатила? Хотела сбежать? Оставить нас? В долгах как в шелках? Ты знаешь, что нам грозит? Знаешь?!

— Долги... Это ваши долги! — вырвалось у меня, прежде чем я успела подумать. — Я не просила вас играть в казино! Не просила покупать эту дурацкую шубу!

Удар был стремительным и точным.

Открытая ладонь отца хлестнула меня по щеке.

Звон в ушах.

Привкус крови на губе.

Знакомый ритуал унижения.

— Заткнись, грязная тварь! — зарычал он, нависая надо мной.

Его дыхание, с запахом перегара и чего-то гнилостного, обдало моё лицо.

— Ты наша дочь! Твоя обязанность — помогать семье! Исправлять твои же ошибки!

— Какие ошибки? — прошептала я, прижимаясь спиной к холодной стене, пытаясь стать меньше, незаметнее. — Что я сделала не так?!

— Родилась! — прошипела мать. — Ты — наша обуза! Наша вечная проблема! Но теперь... Теперь у тебя есть шанс это исправить. Единственный шанс.

Отец наклонился, поднял с пола вторые наручники.

Металл блеснул тускло.

— Свободу получишь, Лена, — его голос вдруг стал почти деловым, что было страшнее крика. — Только при одном условии. Ты выйдешь замуж. За того, кого мы выбрали.

Замуж.

Незнакомый человек.

Чужой.

Глава 7. Ее сломили. Не за один день, а за восемнадцать лет. И теперь она шла на брак, как на эшафот

Сутки. Или двое?

Я потеряла счет времени.

Дни сливались в монотонную череду боли, холода, унижения и тишины, прерываемой только редкими визитами матери с миской жидкой похлебки и кружкой воды.

Меня отцепляли ровно настолько, чтобы я могла справить нужду в вонючее ведро, принесенное в угол комнаты.

Потом — снова холодный металл на запястье, снова неподвижность.

Тени на стене удлинялись, сгущались в ночь, потом бледнели на рассвете.

Я лежала, уставившись в потолок, покрытый паутиной и трещинами.

Мысли метались, как пойманные мухи.

Я уже много раз пожалела, что не сбежала куда подальше раньше.

Будь у меня такая возможность сейчас, уматывала бы, сверкая пятками.

Но возможности не было.

Ни денег — все мои жалкие накопления, спрятанные в «надежном» месте, были найдены и изъяты.

Ни помощи — Маринка предала, другие знакомые либо боялись моих родителей, либо были такими же опустошенными и запуганными.

Обращаться в полицию?

Смешно.

Кто поверит словам «неблагодарной дочери» против «уважаемых людей»?

Да и связи у отца, пусть и подпорченные долгами, еще оставались.

Мне перекрыли бы кислород мгновенно.

Свобода?

Она была миражом.

Даже если бы я сорвалась с этой цепи, куда бежать?

В чем?

На что жить?

Мир за стенами этого кошмарного дома казался таким же враждебным и непроницаемым.

Меня учили только одному — бояться и подчиняться.

Отчаяние.

Оно подступало волнами, тяжелое, как свинец, заполняя всё внутри.

Я кусала губу до крови, чтобы не закричать, не разбить голову о чугун батареи.

Слёзы текли по вискам, впитываясь в грязную наволочку.

Я чувствовала себя загнанным зверьком в клетке, которую никогда не покинуть.

Безысходность душила.

Когда-то я думала, что хуже быть уже не может.

Что ж, я наивно недооценивала своих родителей!

Они нашли новый, доселе невиданный уровень жестокости.

Не просто били, не просто орали.

Они сломали мою последнюю надежду.

Уничтожили мой крошечный план спасения.

И теперь предлагали новую клетку.

Большую, позолоченную, возможно.

Но клетку.

Голоса за дверью.

Громче обычного.

Гневные.

Отцовский рёв перекрывал визг матери.

Слова долетали обрывками: «...просрочка...», «...кредиторы завтра...», «...убьют...», «...только она...», «...Борис передумает...».

Я замерла.

Сердце колотилось где-то в горле.

Они боялись.

По-настоящему боялись.

Не меня, а кого-то другого.

Кого-то, кому они должны были гораздо больше, чем мне — своей дочери.

В этом страхе была крошечная, ядовитая искра... возможности?

Дверь распахнулась с такой силой, что ударилась о стену.

Отец стоял на пороге, багровый от ярости, глаза налиты кровью.

За ним маячила мать, вся в слезах, но я знала — это слезы страха за себя, а не за меня.

— Решай! — проревел отец. — Здесь и сейчас! Или ты согласна, или…

Он не договорил, но его взгляд, скользнувший по моему худому телу, прикованной руке, говорил красноречивее слов.

Или я стану женой Бориса, или меня ждет что-то гораздо худшее, чем наручники и похлебка.

Может, «несчастный случай»?

Может, меня просто сдадут в дурдом как буйную?

Вариантов у них, как я знала, было много.

Я посмотрела на свою прикованную руку.

На посиневшую кожу вокруг металла.

На грязь на полу.

На страх и ненависть в глазах родителей.

Физическая боль от ударов, голодный спазм в желудке, ледяной холод батареи — всё слилось в один сплошной клубок страдания.

Я устала.

Устала до омертвения души.

Я устала от криков!

Я устала от побоев!

Я устала от издевательств!

Я устала от ограничений!

Моя жизнь — ничтожное дно.

Разве может быть хуже, чем здесь и сейчас?

В этой вонючей комнате, прикованной, как преступница?

Даже если Борис окажется монстром... разве он может быть хуже?

Разве его клетка будет теснее и грязнее этой?

В моем измученном сознании мелькнул призрачный образ: чистая комната.

Тепло.

Тишина.

Хотя бы на время.

Возможность выпрямить спину.

Возможность не бояться удара каждую секунду.

Или это была иллюзия?

Ловушка?

Кто знает, может, хотя бы с мужем мне повезет?

Должна же у меня когда-нибудь начаться светлая полоса в жизни?

Это была не надежда.

Это была капитуляция.

Отчаянная, последняя ставка загнанного зверя.

Шанс на передышку.

Пусть даже ценой новой несвободы.

Как жаль, что я ни в чем не уверена, черт возьми…

Но жить так хочется.

А «жить хорошо» хочется еще больше.

Я подняла голову.

Чувствовала, что мой взгляд пустой, потухший.

Голос, когда я заговорила, прозвучал чужим, плоским, лишенным эмоций:

— Хорошо. Я согласна. Выпустите меня.

Триумфальная ухмылка тронула губы отца.

Мать всхлипнула — на этот раз, возможно, с облегчением.

Наручник щелкнул, освобождая запястье.

Кровь хлынула в онемевшую руку, вызывая мучительное покалывание.

Я не шелохнулась.

Смотрела на багровую полосу на своей коже — отметину старой жизни.

И чувствовала, как внутри что-то окончательно рвется и умирает.

Детство?

Надежда?

Во мне что-то умерло.

🌪️🌪️🌪️ P.S. 🌪️🌪️🌪️

Сломать человека — как сломать дерево. Не пилой по стволу, а годами подтачивая корни. Колени, прижатые к холодному полу. Согласие, вырванное из самого нутра.

Это не поражение. Это — капитуляция души, у которой отняли даже право на усталость.

Бывало ли у вас чувство, что терпеть больше нет сил? Не в глобальном смысле, а в маленьком, бытовом? Что стало той последней каплей?

Глава 8. Она вздохнула свободнее в клетке. Потому что до этого дышала только в петле

Информация о Борисе Николаевиче поступала обрывочно, как крохи с барского стола.

Политик.

Регионального уровня, но с амбициями.

Деньги? Очевидно, большие.

Влияние? Еще больше.

Возраст — около сорока пяти.

Женат не был.

Почему выбрал именно меня — нищую, запуганную, с «подмоченной» биографией?

Ответ пришел сам собой, озвученный отцом с циничной откровенностью:

— Ему надо было срочно поправить репутацию, дочка. Наверху запахло жареным, компромат какой-то пополз. Нужен был образцовый семьянин. Быстро. Без проволочек. А мы... Мы предложили выгодную сделку.

Отец похлопал себя по карману, где, очевидно, лежала та самая «кругленькая сумма», за которую они продали свою дочь.

— Он тебя берет как есть. Без приданого. Зато мы с долгами разбираемся. Красота!

Не понимаю, как семейное положение решит его проблему…

Но кое-какие мысли в голову всё же закрадываются.

Может, это что-то типа пиар-хода?

Фотография с молодой женой.

Возможно, скорое появление наследника.

Иллюзия стабильности и правильных жизненных ценностей.

Я была расходным материалом в его политической игре.

Так же, как была им в азартных играх родителей.

Ничего не менялось.

Менялась только цена и масштаб клетки.

Переезд в огромную, холодноватую квартиру Бориса в элитном доме был похож на перемещение в другой мир.

Чистота, граничащая со стерильностью.

Дорогая, но безличная мебель.

Тишина, которая давила больше родительских криков.

Здесь не было запаха дешевого алкоголя и неприятно жареной еды.

Здесь пахло деньгами и властью.

И одиночеством.

Первые недели были... странными.

Борис был вежлив, даже учтив.

Не кричал.

Не бил.

Дал мне деньги на одежду, отвел отдельную, большую комнату (не каморку!), представил горничной, повару, водителю как «хозяйку».

Он не лез в мое пространство физически.

Не требовал немедленных супружеских обязанностей.

Относился с отстраненной вежливостью, как к дорогой, но пока не совсем понятной вещи.

Мне никто не предлагал это обдумывать.

Мое мнение — это, вероятнее всего, последнее, за чем кто-то из окружающих обратился бы.

Печально, конечно, но это проверенный временем факт.

Однако эта новая реальность, несмотря на свою искусственность и холод, давала мне нечто невероятно ценное: передышку.

Физическую безопасность.

Отсутствие прямого насилия.

Возможность дышать, не ожидая подзатыльника.

Я ловила себя на том, что мои плечи, вечно вжатые в шею, начали понемногу расслабляться.

Я могла принять душ, когда хотела, и сколько хотела.

Могла выбрать еду из предложенного поваром меню.

Могла просто сидеть у окна и смотреть на город, не боясь, что меня застанут за «бездельем».

Я вздохнула чуточку свободнее.

Знала бы, что так будет, не вступала бы с родителями в конфронтацию, а сразу же согласилась бы.

Мысль была предательской.

Как будто я сама оправдывала их чудовищный поступок.

Но отрицать облегчение было нельзя.

Это было как выйти из кромешной тьмы под тусклый, но все же свет.

И этот свет, пусть искусственный, пусть купленный ценой моей свободы, был сладким наркотиком после долгих лет мрака.

Это было так странно и непривычно.

В один миг прочувствовать то, что должна была иметь, как и любой другой обычный человек, с момента появления на свет.

Но не имела.

А теперь…

Теперь я училась существовать в этом новом статусе.

«Жена Бориса Николаевича».

Маска, которую нужно было носить на людях: на приемах, на фотосессиях для местной прессы («Молодой политик и его очаровательная супруга строят семейное гнездышко!»).

Я училась улыбаться в камеру, держать спину прямо, не опускать взгляд.

Внутри всё сжималось от страха ошибиться, сказать не то, сделать не так и вызвать гнев этого нового, пока сдержанного хозяина моей жизни.

Но внешне...

Внешне я пыталась соответствовать.

Потому что альтернатива — возвращение в ад родительского дома — была немыслима.

Здесь, по крайней мере, меня не били.

Пока.

Теперь я наслаждалась обществом, в котором меня не унижали.

Я была со всеми «на равных», и это так прекрасно.

«На равных»?

Нет.

Это была иллюзия.

Горничная Анна смотрела на меня с жалостью, смешанной с осторожностью.

Повар Игорь выполнял мои пожелания по меню, но в его глазах читалось: «Капризы барыни».

Шофер Сергей был вежлив, но отстранен.

Они служили Борису Николаевичу.

Я была лишь его недавним приобретением, статусной женой, чье положение было шатким.

Равенства не было.

Была временная передышка на минном поле.

Но я цеплялась за эту иллюзию, как утопающий за соломинку.

Потому что даже такая «равность» была небесным даром по сравнению с прошлым.

Глава 9. В ее золотой клетке появился смысл. Хрупкий, теплый и бесконечно дорогой

— Опять? — Голос Бориса был ровным, но я уловила подспудное раздражение, как вибрацию низкой ноты.

Он сидел за завтраком, просматривая что-то в планшете, лишь мельком взглянув на меня поверх стола.

Опустила глаза в тарелку с недоеденным омлетом.

Я знала, о чем он.

Очередной тест.

Очередная полоска с одной розовой чертой.

Отрицательный.

Снова.

Мы пытались уже полгода.

Регулярно, по графику, почти как по расписанию деловых встреч.

Без особой страсти, но с настойчивой целеустремленностью.

Наследник.

Продолжение рода.

Укрепление имиджа «полноценной семьи».

Это было важно.

Очень.

— Я... Я не знаю, Борис, — прошептала я. — Я делаю всё, что говорят врачи…

Он отложил планшет.

Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по моей худощавой фигуре.

— Врачи говорят, что ты здорова. Я здоров. Значит, проблема в другом. — Он сделал паузу. — Может, ты недостаточно стараешься? Или... не хочешь?

Я почувствовала, как кровь отливает от лица.

— Нет! Я хочу! Очень! — вырвалось у меня.

Я действительно хотела ребенка.

Не только для Бориса.

Ребенок был бы моей семьей.

Моей кровью.

Моей любовью в этом ледяном мире.

Единственным существом, которое будет принадлежать мне безраздельно.

Которое я смогу любить так, как меня не любили никогда.

Борис хмыкнул недоверчиво.

В его взгляде промелькнуло что-то тяжелое, неприятное.

Он взял чашку кофе.

— Надо решать вопрос, Лена. Быстро. Один из моих советников предложил вариант. Усыновление.

Я подняла глаза, пораженная.

— Усыновление? Но... Но ты же всегда говорил о... О чистоте крови? О наследнике?

Борис махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.

— Обстоятельства меняются. Ребенок в доме — это сейчас важнее. Младенец. Мальчик. Или девочка. Опека оформляется быстро и тихо. Это создаст нужный фон. Вызовет волну... одобрения.

Он говорил о ребенке как о стратегическом ресурсе.

Пиаре.

Инструменте.

— Ты будешь матерью. Это успокоит тебя, придаст солидности. И закроет вопросы.

Хм, сомнительно.

Но выбора-то особо нет.

Сомнения грызли меня.

Почему он так легко согласился?

Что скрывается за этим решением?

Но желание иметь ребенка, это жгучее, материнское желание, заглушало голос разума.

Ребенок!

Мой ребенок!

Пусть не по крови, но мой!

Шанс дать кому-то то тепло и защиту, которых сама была лишена.

— Я... Я согласна, — сказала тихо, но твердо. — Я буду ему самой лучшей мамой. Обещаю.

Борис кивнул удовлетворенно.

Вопрос был решен.

Как деловой контракт.

***

Таня.

Маленький теплый комочек, пахнущий молоком и нежностью.

Когда я впервые взяла ее на руки в детском доме, что-то щелкнуло внутри.

Нежность, огромная и всепоглощающая, хлынула через край.

Этот крошечный человечек с темными серьезными глазками, разглядывавшими мир с безмятежным доверием, стал моим центром.

Моим солнцем.

Теперь я провожу всё своё свободное время с Танечкой.

«Свободное время» — понятие растяжимое.

Борис требовал моего присутствия на мероприятиях, на встречах.

Но все остальные минуты, часы, дни я посвящала дочери.

Я кормила ее, купала, пела колыбельные, читала сказки (хотя Тане было всего несколько месяцев), часами сидела у кроватки, просто наблюдая, как та спит.

Каждая улыбка, каждый новый звук, каждое движение крохотных ручек были для меня чудом.

Я ловила каждое мгновение жадно, как будто боялась, что это сон, который вот-вот закончится.

Не знаю, как раньше я существовала без моего сокровища, но теперь даже расстаться с ней надолго не могу.

Она стала всем для меня.

И я стараюсь стать всем для своей доченьки.

Таня стала моим щитом и смыслом.

Любовь к дочери наполняла меня силой, какой я не знала прежде.

Я ловила на себе холодноватые взгляды Бориса, когда он видел меня с ребенком.

В его глазах не было отцовской нежности.

Было... удовлетворение?

Как от удачно выполненного пункта плана?

Или легкое раздражение от того, что я слишком увлеклась «игрушкой»?

Но меня это уже не пугало так сильно.

У меня была Таня.

Ради нее я была готова на все.

Ради нее я научилась прятать страх, когда Борис повышал голос.

Ради нее я улыбалась на публике, играя роль счастливой матери.

Ради нее я терпела редкие пока что, но уже начавшие появляться приступы его раздражения, когда он, вернувшись поздно, мог резко бросить: «Убери эту пищащую тварь, голова болит!».

Я создавала для Тани островок тепла и безопасности в этом огромном, холодном доме.

Покупала самые красивые погремушки, самые мягкие пледы.

Сама выбирала няню — добрую женщину Агафью, которая смотрела на Таню с искренней лаской.

Я засыпала и просыпалась с мыслью о дочери.

Моя любовь была яростной, защитной, всепоглощающей.

Моя малышка купается в любви, спокойствии, достатке и счастье.

Я верила в это.

Я вкладывала в Танечку всё то, что недополучила сама.

Любовь без условий.

Безопасность без угроз.

Заботу без упреков.

Я целовала мягкий лобик спящей дочери и шептала:

— Я защищу тебя, солнышко мое. Никто и никогда не обидит тебя. Никто.

Я клялась себе в этом.

В этом был новый смысл моей жизни.

Моя тихая личная революция против всего мира жестокости и предательства.

Моя дочь будет счастлива.

Это стало моей молитвой и моим обетом.

Моя крошечная «тихая гавань» внутри позолоченной клетки.

А что еще для полной чаши надо?

Глава 10. Она не умела радоваться без оглядки. Ее сломанное детство не верило в доброту без расплаты

Первые четыре месяца после свадьбы я купалась в теплом, непривычном сиропе счастья.

Не в бурном восторге, нет.

Скорее, в оцепенении от неожиданной нежности.

Борис — Боря, как он просил называть его в те редкие минуты, когда сбрасывал мундир важности, — вел себя безупречно.

Его внимание было плотным, как бархатный занавес, ограждающий от всего прошлого.

Он смотрел на меня с таким обожанием, что я ловила себя на желании спрятаться.

Этот взгляд, теплый и направленный исключительно на меня, был почти физически ощутим — он обжигал кожу, заставляя ее мурашками реагировать на незнакомое чувство быть желанной.

И все же я не оттаяла.

Не могла.

Где-то в глубине, под тонким слоем благодарности и надежды, леденел комок ожидания.

Ожидания подвоха, крика, грубого толчка в спину, который вернет меня в знакомую, унизительную реальность.

Я была как зверек, выпущенный из клетки на залитую солнцем поляну, но неспособный поверить в отсутствие прутьев.

Каждое утро я просыпалась с вопросом: «Сегодня? Сегодня ли он сорвется?»

Но дни текли, наполненные подарками, которые я не смела разворачивать с искренней радостью, ужинами в ресторанах, где я молчала, боясь ляпнуть глупость, и его неторопливыми рассказами о делах, в которых я понимала лишь обрывки.

Криков не было.

Унижений — тоже.

Никаких пинков, подзатыльников или презрительного «Дура!».

Казалось бы, Леночка, живи да радуйся.

Но я не умела радоваться без оглядки.

Мой внутренний компас был сломан годами унижений; он упрямо указывал на грядущую бурю даже в безмятежном штиле.

Я постоянно ждала, когда романтический флер, этот хрупкий мыльный пузырь нашего благополучия, лопнет, обдав меня ледяной водой привычного ада.

Но пузырь не лопался.

Он сиял, переливаясь обманчивыми красками, и это было страшнее.

Себя я воспринимала с отвращением.

Моральный урод — да, это точное определение.

Как еще назвать существо, для которого доброта — это дискомфорт, подарок — повод для тревоги, а ласковое слово — сигнал к обороне?

Я не знала правил этой игры под названием «здоровая семья».

Мои рефлексы были искалечены: вместо ответной ласки — скованность, вместо благодарности — подозрение, вместо доверия — вечный поиск скрытой угрозы в его взгляде, жесте, интонации.

Мне было мучительно стыдно за эту свою неспособность принять добро.

За то, что каждое его проявление заботы — будь то чашка чая, поданная утром, или дорогой шарфик, небрежно брошенный мне на колени, — заставляло меня внутренне сжиматься, ожидая расплаты.

Какой?

Не знала.

Но она должна была последовать.

Так было всегда.

Борис, словно чувствуя мою отчужденность, удваивал усилия.

Он познакомил меня со своими родителями — сдержанной, аристократичной дамой с холодными глазами, оценивавшей меня сверху вниз, и ее тихим супругом, погруженным в газету.

Привел в свой круг — блестящих, говорливых, уверенных в себе людей.

Политики, бизнесмены, их жены.

Их разговоры о выставках, тендерах, международных скандалах пролетали надо мной, как шум поезда.

Я сидела, подобравшись, стараясь не дышать громко, ловя обрывки фраз и чувствуя себя серой мышкой, случайно забежавшей на бал.

Я знала, что многие заметили мой немой восторг, с которым я смотрела на Бориса.

И это не было игрой.

Восхищение было искренним, продиктованным пропастью между нашими мирами.

Где ОН… и где я?

Он — вершитель судеб, человек из газетных заголовков, окруженный почтительным шепотом.

Я — девчонка из промозглого подъезда, чья жизнь до него умещалась в страх и выживание.

Эта пропасть гипнотизировала.

Его возраст — чуть больше двадцати лет разницы — перестал пугать, начал казаться притягательным.

Опыт.

Мудрость.

Стабильность.

Разве не это нужно хрупкой лодочке, забитой жизненными штормами?

Он был маяком, скалой.

И я готова была причалить к нему навсегда, забыв о собственных веслах.

Поэтому я никогда не спорила.

Не перечила.

Зачем?

Он был добр.

Он дал мне крышу, еду, дорогую одежду, избавил от кошмара родительского дома.

Разве этого мало для счастья?

Мои робкие мечты о собственной жизни казались мне теперь эгоистичной блажью.

До свадьбы я лелеяла две возможности: пойти учиться — может быть, на бухгалтера или дизайнера, что-то приземленное, но свое; или найти работу — любую, лишь бы чувствовать себя не паразитом, а человеком, который что-то стоит сам по себе.

Однажды, окрыленная несколькими неделями затишья, я осторожно озвучила Борису мысль об университете.

Реакция была как удар обухом.

Его лицо, обычно спокойное или снисходительно-доброжелательное, исказилось мгновенной, животной яростью.

Он не кричал сразу.

Сначала был ледяной шквал слов, выбивающий почву из-под ног:

«Ты с ума сошла?»

«Кто будет заниматься домом?»

«Моя жена — не какая-то студентка-оборванка!»

«Ты хочешь, чтобы надо мной смеялись?»

Потом последовал запрет.

Категорический, как приговор.

Ни учебы.

Ни работы.

Никаких «глупостей».

Мой план, такой хрупкий и важный для меня, рассыпался в прах, как ваза, смахнутая с полки его гневным жестом.

Позже, когда буря утихла, сменившись тяжелым, гнетущим штилем, он принялся «объяснять».

Сидел напротив, методично, как на партсобрании, вколачивая в мою голову простые истины.

Его голос был ровным, но в нем звенела сталь.

— Ленусь, — говорил он, глядя куда-то мимо меня, — тебе со мной плохо? Не хватает чего? Денег? Вещей? Внимания?

Пауза.

Я молчала, сжавшись внутри.

— Твоя задача, единственная и главная, — быть мне примерной женой. Хорошей хозяйкой. Создавать уют. Встречать. Провожать. Следить за собой. Растить детей, когда они появятся. Вот твое предназначение. Твоя должность. Уяснила?

Глава 11. Новая жизнь, новые правила. Ее удел — кухня, ребенок и молчаливое согласие

Я попыталась вставить слово, крошечную поправку, робко пролепетав:

— Ну, я же могу одновременно… быть тебе хорошей женой… и учиться на вечернем… или заочно… Это же не помеха…

Он резко встал.

Тень от его крупной фигуры накрыла меня целиком.

Голос упал до опасного шёпота, от которого похолодела спина:

— Не. Можешь. — Он сделал паузу, давая этим двум словам вонзиться в самое нутро. — Повторяю для особо непонятливых: ты — моя — жена. Всё! На этом точка! Уяснила окончательно?

Страх, знакомый и липкий, поднялся по горлу.

Старый рефлекс — пригнуться, согласиться, перетерпеть.

Неужели мне так сложно принять его волю? Его главенство?

Он же старше, мудрее, он знает, как надо.

Я опустила глаза, сглотнув комок беспомощности и горького разочарования.

— Уяснила, Боря, — прошептала я. — Прости.

Ну да, мямля.

Ну да, меня опять прогнули, как тонкую проволоку.

Позорно.

Унизительно.

Но… с другой стороны…

Боря же для меня столько делает!

Он единственный, кто… кто любит меня? Кто заботится?

Разве его гнев не вызван заботой обо мне, о нашем общем благе?

Разве его решения не направлены на то, чтобы наша жизнь была правильной, достойной его положения?

Верно?

Он сам говорил — семейная жизнь, это не потакание всем «бабским хотелкам».

Это дисциплина.

Компромиссы.

Иногда нужно смирить свои порывы.

Зажать внутри этот крик протеста, эту жажду чего-то своего.

Главное — муж.

Его покой.

Его репутация.

Его желания.

Без университета, без работы, без подруг (с кем я, собственно, могла бы дружить в его кругу?) я как-нибудь проживу.

Быть может.

Он же сказал — женщина должна ставить семью во главу угла.

Наверное, он прав.

Нет, не «наверное».

Он прав.

Он старше.

Опытнее.

Мудрее.

Боря — глава семьи.

Его слово — закон.

Я должна слушаться.

Он всегда знает лучше.

На следующий день он вернулся с работы в хорошем настроении и, целуя меня в макушку, как ребенка, сказал:

— Запишись на кулинарные курсы, Ленусь. Твой борщ… хм… оставляет желать лучшего. Освой французскую кухню. Это пригодится для приемов.

Облегчение, сладкое и ядовитое, разлилось по телу.

Запрет на учебу остался, но появилось задание.

Конкретное, понятное, в рамках дозволенного.

Я ухватилась за него, как за соломинку.

— Конечно, Боря! Спасибо! Я обязательно научусь! — заверила я его, уже мысленно представляя, как буду покорять его гостей изысканными блюдами.

Это стало моей новой, дозволенной целью.

Точно!

Этим и займусь.

Вложу всю свою нерастраченную энергию в совершенствование соусов и температурных режимов.

Может быть, здесь я наконец заслужу его одобрение без ужаса в глазах.

***

Удочерение Танечки стало для меня лучом чистого, неомраченного света в этом позолоченном лабиринте.

Когда Борис, больше из пиара, чем из желания, согласился взять девочку из детдома, мое сердце забилось с такой силой, что я испугалась — выпрыгнет.

Таня, крошечная, с огромными испуганными глазами, сразу прижалась ко мне, как цыпленок к наседке.

Первый месяц всё было… терпимо.

Борис привыкал к новому статусу «благодетеля», «ответственного семьянина».

Он иногда подходил, смотрел на Таню с отстраненным любопытством, даже брал ее на руки — неловко, как неудобную ношу.

Спрашивал, как она ест, спит.

Это было больше похоже на отчет няньки, чем на отцовскую заботу, но я цеплялась за эти моменты, как за доказательство, что всё может быть хорошо.

Что он способен на нежность, пусть показную.

Но помощи в уходе за ребенком от него я не ждала и не просила.

Конечно же, всё легло на меня.

Он — добытчик, кормилец.

Его мир — кабинеты, встречи, решения.

Мой мир сузился до квартиры, кухни и детской.

Стирка, уборка, готовка, бесконечные кормления, смена подгузников, укачивания по ночам.

Усталость копилась, тяжелая свинцовая волна, накатывающая к вечеру.

Иногда, стоя у плиты с кричащей на руках Таней, я ловила себя на мысли: «А где же я? Где Лена?»

Но тут же гнала ее прочь.

Во всех нормальных семьях так.

Жена ведет хозяйство, муж обеспечивает.

Я должна быть не хуже других.

Я должна справляться.

И что, что это не приносит радости?

И что, что я тону в этой рутине?

И что, что иногда хочется просто кричать от бессилия?

Надо как-то… научиться.

Перенаправлять эту усталость.

Искать радость в мелочах.

В улыбке Танечки.

В чистоте полов.

В удачно приготовленном ужине, который Боря съест без замечаний.

Знать бы только, как это делать постоянно, когда силы на исходе, а единственная отдушина — вид из окна 43-го этажа на чужой, огромный город.

Глава 12. Он разрывался между нежностью и яростью. И она уже не знала, что страшнее — его удары или его покаяние на коленях

Счастливая супружеская жизнь?

Хотелось бы поверить.

Но реальность пробила позолоту трещиной, которая быстро превратилась в бездну.

Тотальный контроль стал воздухом, которым я дышала.

Где я?

Что делаю?

С кем говорю по телефону?

(Да с кем я могла говорить? Телефон теперь жил в его ящике стола, выдаваемый на минуты под бдительным оком.)

Почему так долго была в ванной?

Почему надела это платье?

Каждое движение фиксировалось, каждое слово взвешивалось на невидимых весах его одобрения.

А потом пришли побои.

Да, черт возьми, побои.

Сначала — шлепок по руке за разбитую чашку.

Потом — грубый толчок, когда я «не так» посмотрела.

Потом — первый удар.

По лицу.

От неожиданности и боли я онемела.

Стояла, прижав ладонь к горящей щеке, не веря происходящему.

Он же только что смеялся над анекдотом по телефону…

И я искренне не понимала, как и когда наша семейная жизнь превратилась в этот кошмарный маятник.

После тех первых месяцев близкого, почти отеческого внимания (теперь мне казалось, что это было лишь умелое разыгрывание роли), я не могла представить, что боль и страх станут моими постоянными спутниками так скоро.

Передохнула — и хватит, да?

Отдышалась — и снова под пресс.

Самое ужасное было в непредсказуемости.

В этой душевной двойственности.

В один момент он мог быть нежен: принести цветы, обнять, сказать что-то ласковое, смотреть на меня тем самым обожающим взглядом, от которого когда-то таяло сердце.

Я ловила этот взгляд, как утопающий соломинку, пытаясь поверить, что этот Боря — настоящий.

А предыдущий… случайность?

Моя вина?

А следом, без всякой видимой причины, словно щелкал невидимый выключатель, его глаза становились плоскими, холодными.

И тогда он мог схватить за горло, прижать к стене, бить по голове, по телу, швырять, как тряпку, осыпая градом унизительных, грязных оскорблений.

«Дура!»

«Ничтожество!»

«Кто ты без меня?!»

«Ты думаешь, ты что-то значишь?!»

А потом…

Потом наступала фаза «раскаяния».

Он приходил виноватый, с покрасневшими, будто бы заплаканными (искусственными? настоящими?) глазами, опускался на колени, обнимал мои ноги, клялся, что больше никогда-никогда.

Говорил, что не контролирует себя, что я его свожу с разумного пути, что он так любит меня, что просто сходит с ума от ревности или усталости.

Поначалу я верила.

Хотела верить.

Цеплялась за эти слова, как за спасительный плот.

Он хороший.

Он сожалеет.

Он не хотел.

Больше не повторится.

Но маятник качался снова.

И снова.

И с каждым разом «раскаяние» становилось короче, формальнее, а удары — сильнее, изощреннее.

Я уже не понимала, кто он на самом деле: тот, кто нежно гладил мои волосы, или тот, кто плевал мне в лицо и называл шлюхой?

Где грань?

Где настоящий Борис?

Или оба настоящие?

От этой мысли становилось еще страшнее.

***

«Воспитание» участилось.

Поводом могло стать что угодно.

Пересоленный суп.

Слишком громко включенный телевизор.

Мой «неправильный», по его мнению, взгляд на кого-то из гостей.

Но самыми страшными были моменты, когда поводом становилась Таня.

Ее детский плач, неизбежный, как смена дня и ночи, действовал на него, как красная тряпка на быка.

Однажды, когда Танечка разрыдалась из-за режущихся зубок, а я не успела мгновенно ее успокоить, он ворвался в детскую, как ураган.

Его лицо было багровым от ярости.

— Ты что, оглохла?! — заревел он. — Сколько можно терпеть этот вой?! Ты совсем охренела, бездарная мать?! Совсем мозгов не хватает ребенка успокоить?!

Я бросилась к кроватке, пытаясь прикрыть собой дочь, но он отшвырнул меня так, что я ударилась плечом о дверной косяк.

Боль пронзила, но я вскочила, пытаясь встать между ним и плачущей Таней.

Глава 13. Он объяснил ей все одной фразой: «Знай свое место». Теперь она знала. Оно было у его ног

— Боря, прости! Зубки! Она не виновата! Я успокою! — лепетала я, заливаясь слезами от боли и ужаса.

— Она не виновата?! — он снова толкнул меня, и я упала на колени. — Кто, по-твоему, виноват?! Ты! Плохая мать! Ни на что не годная тварь! Тебе мозги вправить надо!

И пошли удары.

По спине, по плечам, по голове.

Я пригнулась, закрывая голову руками, стараясь не кричать, чтобы не пугать Таню еще больше.

Сквозь гул в ушах я слышала ее истошный плач.

Этот звук резал сердце острее его кулаков.

Я держалась.

Молчала.

Глотала слезы и кровь с разбитой губы.

Молчала, когда он, уставший от «воспитательной работы», ушел, хлопнув дверью.

Молчала, когда на следующий день не смогла выйти к завтраку — лицо было неузнаваемым.

Синяки под глазами, ссадина на скуле, распухшая губа.

Я не выходила с ним в свет неделями, пока следы не сходили.

Не имела возможности пообщаться вообще ни с кем.

Это не преувеличение.

Это тюрьма высшей категории комфорта.

Если Борис был дома — я была под его неусыпным, тяжелым взглядом.

Если он уезжал — квартира запиралась на мощные замки снаружи.

Я была заперта внутри с Таней.

Эти стены, когда-то казавшиеся спасением, теперь были клеткой.

Роскошной, но клеткой.

Окна 43-го этажа манили и пугали одновременно.

Выбраться на волю?

Да.

Но ценой падения в бездну?

Нет.

Я еще не была готова к такому прыжку.

Все-таки во мне теплился огонек надежды, подпитываемый его редкими «раскаяниями» и страхом за Таню.

Что с ней будет без меня?

Кто защитит ее от него?

***

В миллионный раз, сидя перед зеркалом и осторожно касаясь пальцами свежего синяка на виске, я задавалась мучительным вопросом: почему?

Почему наши отношения превратились в это?

Он же меня… любил?

В начале?

Так заботился?

Это невозможно было подделывать так долго, правда?

Я бы почувствовала фальшь?

Или мои антенны, настроенные на жестокость, просто не улавливали сигналов нормальной жизни?

Я лихорадочно перебирала в памяти свои поступки.

Что я сделала не так?

Где ошиблась?

Может, недостаточно старалась быть идеальной хозяйкой?

Может, слишком тупо выглядела перед его друзьями?

Может, недостаточно восторгалась им?

Или, наоборот, слишком явно показывала свой страх, что его злило?

Я менялась, подстраивалась, старалась угадать его настроение, предупредить желания.

Всё без толку.

Малейшая искра — и взрыв.

Он ведь раньше не был таким?

Или был, а я просто не видела?

И наши первые месяцы…

Были ли они настоящими?

Или лишь приманкой?

От этих мыслей кружилась голова.

Как-то раз, в редкий момент относительного затишья, когда он сидел перед телевизором с бокалом коньяка, выглядя почти мирным, я набралась духа.

Сердце колотилось, как птица в клетке.

Я подошла, села на краешек дивана подальше от него.

— Боря… — начала я, голос дрожал. — Я… Я очень стараюсь. Правда. Но… Я не понимаю. Что я делаю не так? Почему ты… сердишься? Что мне нужно изменить? Скажи, я исправлюсь! — голос сорвался на шепот.

Он медленно повернул голову.

В его глазах не было ни удивления, ни гнева.

Только холодная, мертвая презрительность.

Он отхлебнул коньяк, поставил бокал, и его взгляд, тяжелый и острый, как нож, вонзился в меня.

— Знай свое место, — произнес он тихо, отчеканивая каждое слово. — Ты — моя жена. Моя. Собственность. Что хочу, то и делаю. Поняла? И больше никогда не смей задавать такие идиотские вопросы.

Его слова повисли в воздухе, словно приговор.

Они не вызвали новой вспышки ярости.

Они были хуже.

Это был холодный, бесповоротный приговор моей личности, моей ценности, моему праву на вопросы.

В них не было эмоций.

Только констатация факта.

Я — вещь.

Мебель.

Собственность.

Стоит ли говорить, что после этого я больше никогда не осмеливалась спрашивать «почему»?

Вопросы были привилегией людей.

А я перестала быть человеком в его глазах.

И, похоже, начинала переставать быть им в своих собственных.

В тишине опустевшей гостиной я сидела, обняв себя за плечи, и смотрела в стену, повторяя про себя эту фразу, выжигающую душу:

«Знай свое место. Знай свое место. Знай свое место...»

Оно было где-то глубоко внизу, у его ног, в тени его гнева.

Глава 14. Побои стали рутиной. Как умыться по утрам. Только больнее

Тиканье напольных часов в гостиной отмеряло мои секунды ожидания.

Каждый удар маятника отдавался в висках, натянутых, как струна.

Я стояла у плиты, и ложка замерла у меня в руке над кастрюлей с супом.

Он должен уже быть вот-вот.

Каждый вечер одно и то же: тишина, сгущающаяся в голове, напряжение в каждом мускуле, комок, который не проглотить.

Я знала наш ритмичный, ужасный ритуал наизусть: его шаги в прихожей, хлопок дверцы шкафа, тяжелые шаги по паркету… и потом — оценка.

Всегда находилось что-то.

Дверь захлопнулась.

Мое сердце рванулось в горло и замерло.

Шаги.

Твердые, уверенные, чуть рассеянные.

Он вошел в столовую.

Не глядя на меня, сбросил портфель на стул, потянулся за салфеткой.

Сел.

Его взгляд скользнул по только что поставленной тарелке.

— Суп холодный! — голос был ровным, почти бесстрастным, но в нем — сталь.

Я вздрогнула, словно от удара током, хотя он еще не двинулся.

«Но я только что...» — начало было робкой мыслью, но она замерла на моих губах.

Оправдываться — хуже.

Шлеп!

Его ладонь с размаху врезалась мне в щеку.

Голова дернулась, в ушах зазвенело.

Тепло разлилось по коже, сменилось жгучим холодом.

Я ухватилась за край стола, чтобы не упасть.

Глаза застилали слезы.

Не плакать.

Ни в коем случае не плакать.

— По какому праву ты встречаешь меня без улыбки на лице? Совсем охамела?! — его лицо приблизилось, глаза, налитые кровью и чем-то нечеловечески холодным, впились в меня.

Запах дорогого виски и терпкого одеколона смешался, вызывая тошноту.

— Я устал, как собака, а ты тут с кислой мордой!

Удар кулаком в плечо.

Я отлетела к стене, ударившись спиной о косяк.

Боль пронзила лопатку, перехватило дыхание.

Я съежилась, пытаясь стать меньше, незаметнее.

Как таракан под лампой.

— Что за мечтательное выражение лица?! О любовнике помышляешь, дрянь?

Он схватил меня за подбородок, грубо приподняв голову.

Его пальцы впивались в кожу.

— Глаза бегают! Небось, считаешь минуты, когда я уйду?

Толчок.

Я споткнулась о ножку стула, упала на колени.

Паркетный пол был ледяным даже через ткань юбки.

— Кто так рубашки гладит?!

Он уже рвал с вешалки в прихожей свою любимую сорочку.

— Твою мать! У тебя руки из жопы растут?! Складка! Видишь?! Мне потом целый день в этом ходить и позориться?!

Он швырнул рубашку мне в лицо.

Тонкая ткань скользнула по мокрой от слез щеке.

Удар ногой в бок.

Я застонала, свернувшись калачиком на полу, прикрывая голову руками.

Боль, острая и глубокая, пульсировала в ребрах.

Дыши.

Просто дыши.

— Из тебя домохозяйка никудышная!

Он стоял надо мной, дыша тяжело.

— Неужели ты даже с минимумом обязанностей нормально справляться не можешь?! Тряпка! Дармоедка! Я тебя содержу, а ты…

И снова удар ногой в бедро.

На этот раз — тупой, сокрушающий.

Слёзы хлынули ручьём, но я закусила губу до крови, стараясь не кричать.

Крик только раззадоривал.

Таня...

Таня спит?

Услышит?

Боже, только бы не проснулась.

Да, Борис всегда находил повод.

Любой предлог был хорош, чтобы выпустить пар, утвердить свою власть, напомнить, кто здесь хозяин.

Пустяк в его извращенной логике превращался в государственную измену.

А после — методичное, расчетливое «воспитание».

До состояния тряпичной куклы, валяющейся на полу и лишь мечтающей, чтобы это кончилось.

***

В последнее время он всё чаще приезжал «с работы» пьяным.

Не валился в стельку, нет.

Борис пил дорогое, крепкое, и это делало его не слабее, а опаснее.

Алкоголь не смягчал его, а снимал последние жалкие тормоза, ту самую маску респектабельности, которую он так тщательно надевал для публики.

Его злоба, всегда клокотавшая под поверхностью, вырывалась наружу с пугающей, животной силой.

Я чувствовала себя еще более беспомощной перед этой нечеловеческой мощью, разъярённой и абсолютно бесконтрольной.

Мои попытки увернуться, прикрыться лишь провоцировали новые, более жестокие удары.

Были, конечно, мероприятия.

Приемы, встречи.

Там требовалось мое присутствие — живое украшение, подтверждение статуса примерного семьянина.

— А вот и моя прелесть, — представлял он меня, обнимая за талию с такой силой, что оставались синяки под дорогим платьем.

Я улыбалась.

Улыбалась до боли в скулах, глотая слезы, чувствуя, как опухшее от вчерашних побоев веко норовит закрыться.

И надеялась: может, эти выходы в свет — передышка?

Может, он побоится синяков не только на видных местах?

Наивная.

Он просто стал бить умнее.

Лицо, шея, руки — табу.

Удары сыпались туда, куда не заглянет ничей глаз: под ребра, в живот, по спине, по бедрам.

Боль была та же, унижение — то же, но доказательств — ноль.

— Неуклюжая, — вздыхал он с наигранной нежностью, когда я хромала или морщилась от боли, садясь. — Вечно ты что-то уронишь, обо что-то ударишься.

И его взгляд, полный презрительного торжества, говорил яснее слов:

«Видишь? Ты в моей клетке. И никому до тебя нет дела».

Глава 15. Врач в приемном покое все понял. Но, как и все, предпочел не лезть в чужие «семейные дела»

Я больная, да?

За любую, даже самую пустяковую «провинность» — недосоленный суп, недостаточно горячий чай, слишком громкий вздох — мое тело превращалось в полигон для его гнева.

Кости ныли, синяки цвели синими и желтыми пятнами под одеждой, страх стал моей второй кожей.

Но в глубине изуродованного сердца, в каком-то закоулке души, который он еще не сумел раздавить, все еще теплился жалкий огонек.

Огонек веры.

Веры в то, что этот ужас — лишь полоса.

Что где-то там, под толщей льда его жестокости, еще живет тот Боря, который ухаживал за мной, дарил цветы, чьи глаза светились чем-то, похожим на нежность.

Я цеплялась за эти обрывки памяти, как утопающий за соломинку.

Он же может быть другим!

Он был другим!

Почему же это не происходит?!

Почему с каждым днем он все страшнее, все безжалостнее?

Этот вопрос бился в моих висках, как пойманная птица, каждый раз, когда он поднимал на меня руку.

Может, я недостаточно стараюсь?

Недостаточно хороша?

Не умею любить?

Мысль о собственной вине, въевшаяся с детства родительскими побоями и унижениями, была ядом, парализующим волю.

«Родители тоже били... Значит, было за что?» — этот шепот саморазрушения звучал в голове громче его криков.

***

Тот день врезался в память острыми осколками.

Я убиралась в детской, стараясь не шуметь, — Таня наконец уснула после долгого плача (Борис накануне орал на нас обеих из-за разбитой вазы).

Он ворвался внезапно, уже на взводе, — что-то не заладилось на работе.

Повод нашелся мгновенно: пыль на полке кукольного домика.

— Ты совсем уже квартиру засрать хочешь?! Наш ребенок из-за тебя в грязи копошиться должен, что ли?! — прошипел он, и понеслось.

Толчки, пинки, удары.

Я пыталась прикрыться, отползти к двери.

Он схватил меня за руку, резко дернул на себя.

Хруст.

Острая, белая, ослепляющая боль пронзила предплечье, вырвав из моего горла дикий, нечеловеческий вопль.

Агония была настолько всепоглощающей, что на секунду даже его лицо, искаженное яростью, расплылось.

Таня проснулась с испуганным вскриком.

И только тогда, увидев перекошенное от ужаса лицо дочери, услышав ее рев, Борис словно опомнился.

Злоба в его глазах сменилась на мгновение чем-то вроде досады.

Он бросил взгляд на меня, скорчившуюся на полу и держащую неестественно выгнутую руку, фыркнул:

— Истеричка!

И вышел, хлопнув дверью.

Его шаги удалились в сторону спальни.

Боль была адской.

Рука висела плетью, малейшее движение отзывалось нестерпимой мукой.

Таня рыдала, трясясь от страха.

Я подползла к кроватке, одной рукой пытаясь успокоить дочь, прижимая ее к себе, шепча сквозь стиснутые зубы:

— Мама тут... Всё хорошо... Папа просто... рассердился...

Слова звучали фальшиво даже в моих ушах.

Хорошо? Это?

Слёзы текли по моему лицу, смешиваясь с потом и кровью с разбитой губы.

Я знала, что нужно в больницу.

В приемном покое дежурный врач, усталый мужчина с добрыми глазами, поднял бровь, осматривая неестественный изгиб моей руки и свежие синяки на плече.

— Как получили? — спросил он нейтрально, но я почувствовала его настороженность.

Мой голос дрожал:

— Упала... С лестницы... В спешке.

Я не смотрела ему в глаза, уставившись в белый кафель пола.

Стыд жёг меня изнутри.

Стыд за ложь, стыд за свою беспомощность, стыд за то, что позволяю с собой так обращаться.

Разрушать картинку образцовой семьи?

Боже, какая картинка?

Она давно треснула вдребезги.

Но признаться?

Сказать: «Мой муж, уважаемый Борис Николаевич, сломал мне руку»?

Представить его реакцию...

Представить скандал, вопросы полиции, его ярость потом...

Страх сжал мое горло сильнее боли.

— С лестницы? — переспросил врач, его взгляд скользнул по моему лицу, задержался на синяке под глазом, скрытом тональным кремом (я всё же попыталась замазать перед выходом).

Он вздохнул.

— Нужен гипс. Будет больно, потерпите.

Врач больше ничего не спрашивал.

Он видел.

Он знал.

Этот молчаливый взгляд понимания, смешанного с усталой беспомощностью, был почти хуже допроса.

Система работала.

«Семейные дела».

Никто не полезет в это болото.

⚙️⚙️⚙️ P.S. ⚙️⚙️⚙️

Система. Бездушный механизм, в котором человеческая боль — всего лишь «мелкий бытовой конфликт».

Страшно, когда твою трагедию архивируют под грифом «не наше дело». Есть ли в этом механизме место для одного сломанного ребра, одной разбитой судьбы?

Кажется, в этот момент Лена поняла: она абсолютно одна. А что думаете вы?

Глава 16. Она верила его раскаяниям, потому что иначе надо было признать — вся ее жизнь стала чудовищной ошибкой

Лежа потом на больничной койке, с гипсом, с головой, раскалывающейся от боли и стыда, я думала о страхе.

Не о том остром, диком страхе, который охватывал во время побоев, а о другом.

О большом, тяжелом, постоянном страхе, который жил во мне всегда, с детства, а теперь лишь укрепился и оброс новыми кошмарами.

Я не боялась сейчас за свою жизнь.

Нет.

Борис не убьет меня.

Не сейчас.

Он слишком дорожил своим положением, своей репутацией «крепкого хозяйственника», «семейного человека».

Убийство — это грязь, скандал, конец карьере.

Он был слишком расчетлив для этого.

Но он умел запугивать.

Искусно.

«Кому ты будешь нужна с прицепом?!» — его слова висели в воздухе детской, в которой я теперь боялась оставаться одна.

«Прицеп» — это Таня.

Мой свет, моя единственная причина дышать.

И он был прав.

Жестоко, цинично прав.

Кому я нужна?

Без образования — школа закончена кое-как, родители не пустили в институт («Деньги на что? Замуж выйдешь!»).

Без профессии — до замужества мыла подъезды, подрабатывала уборщицей во всяких злачных местах.

Без денег — всё, что у меня было, он контролировал, выдавая жалкие суммы «на хозяйство».

Без жилья — квартира его, все документы на нем.

Начать с нуля?

С переломанной душой, с ребенком на руках, с нулевым счетом в банке?

Даже представить страшно.

Где жить?

На что?

Как защитить Таню от него, если я уйду?

Он найдет.

Он всегда находил то, что хотел.

Его связи, его деньги, его безнаказанность...

Но и это, возможно, пережить можно было бы.

Чудом.

Унижениями.

Голодом.

Страхом.

Если бы не его туманные, но леденящие душу угрозы:

«Если сбежишь — не жить тебе. Ни тебе, ни твоему любимому выродку».

Это были не просто слова злости.

Это была констатация факта.

Он мог испортить мне жизнь так, что смерть показалась бы милосердием.

Подстроить ДТП.

Обвинить в воровстве.

Отобрать Таню через подкупленных судей и лживые справки о моей «неадекватности».

А то и просто... нанять кого-то.

Я видела, как с ним спорили конкуренты — и как быстро они «успокаивались» или исчезали с горизонта.

Его безнаказанность была абсолютной.

В его мире он был богом.

И я была его собственностью.

«Я тебя купил!» — кричал он как-то в пьяном угаре, имея в виду долги моих родителей.

И это была его самая страшная правда.

И все же...

Все же в этом аду теплилась искра безумия под названием «надежда».

Память цеплялась за редкие моменты «раскаяния».

Когда после особо жестокой расправы он приходил ночью, садился на край кровати, брал мою изуродованную руку (не сломанную еще тогда) и говорил хрипло, почти плача:

«Ленка... Прости... Я не хотел... Не знаю, что на меня нашло... Ты же понимаешь, давление, работа, эти сволочи...».

Или дарил нелепо дорогую безделушку.

Или просто смотрел на меня усталыми глазами, в которых мелькало что-то похожее на стыд.

«Все наладится, солнышко. Держись. Я исправлюсь. Просто люби меня».

И я... верила.

Боже, как же я хотела верить!

Как цеплялась за эти жалкие крохи «нормальности», как за воздух.

Верила, потому что иначе надо было признать: весь мой мир, вся моя жертва, все мое терпение были чудовищной ошибкой.

А признать это было равносильно смерти души.

Как не поверить гордому, влиятельному Борису Васильевичу, который смиренно (о, это унизительное для него смирение!) преклонял колени?

Как не растаять от его покаянных речей, когда он умолял простить, клялся в вечной любви и обещал золотые горы?

Как отвергнуть его «искренние» (такими они казались в тот миг!) уверения, что он изменится?

Он же мой муж!

Самый близкий человек!

Мы — семья!

Разве семья не преодолевает трудности?

— Подумаешь, «чашка» разбилась, — отчаянно убеждала я себя, глядя в зеркало на очередной синяк. — Ее ведь можно склеить! Главное — общее желание и усилия!

А мое желание было — выжить и сохранить иллюзию семьи для Тани.

Его «усилия» сводились к тому, чтобы бить так, чтобы не было видно.

Но я верила.

Верила, что если буду терпеть, стараться быть идеальной (как он это понимал), то однажды...

Однажды тот старый Боря вернется.

И все будет как в начале.

Как в той короткой, обманчивой сказке до свадьбы.

Я смогу…

Наверное.

Это «наверное» было моим щитом и моей тюрьмой.

Глава 17. Он бил ее молча. Без криков, без оскорблений. И эта ледяная пустота в его глазах была страшнее любой ярости

Так прошло полтора года.

Вечность в аду.

Каждый день добавлял новый ужас в мою личную, разорванную на части копилку памяти.

Особенно страшными были те моменты, когда Борис не сдерживался и бил меня при Танечке.

Когда его кулак обрушивался на мою спину, а я, прикрывая голову руками, видела сквозь пелену слез широко раскрытые, полные животного ужаса глаза моей дочери.

Когда Таня вцеплялась в мою юбку, дрожа всем телом, а он, крича, мог швырнуть в нас игрушкой или толкнуть меня так, что я падала, почти что придавив ее маленькое тельце.

Или когда малышка, не выдерживая, заходилась в истерическом плаче, а он, разъяренный «шумом», рявкал на нее так, что та замирала от страха, задыхаясь в беззвучном рыдании.

Мои крики от боли, всхлипы Тани, его хриплый рев — этот кошмарный концерт стал саундтреком нашей роскошной, мертвой квартиры.

Я часто ловила себя на мысли, что замираю и прислушиваюсь к стенам.

Слышат ли соседи?

Тонкие стены этого элитного дома наверняка должны пропускать звуки.

Но за полтора года — ни единого стука в дверь, ни звонка в полицию, ни даже косого взгляда в лифте.

Люди делали вид, что не слышат.

Или действительно не слышали, заглушая чужие кошмары громкой музыкой или мыслями о своих делах.

Весь мир вокруг был глух и слеп.

Или просто удобно глух и слеп.

«Не мои проблемы».

Я научилась не судить их.

У меня и своего ада хватало с лихвой.

***

Сегодня было особенно тяжко.

Какая-то свинцовая усталость сковывала всё мое тело с самого утра.

Голова гудела, в висках отчаянно стучало, ноги подкашивались, будто ватные.

Не давление ли?

Или я просто подошла к концу своих сил?

Я еле доползла до детской и почти рухнула на стул у кроватки Тани.

Дочка тихонько играла куклами, изредка бросая на меня тревожные, взрослые взгляды.

Я сидела неподвижно, пытаясь собраться, преодолеть это всепоглощающее физическое бессилие.

«Надо встретить его... Надо ужин...» — мысли путались и расползались.

Но главный страх вытеснял все остальные, холодный и отчетливый:

«Что будет, если я не встану? Если не встречу?»

И вот он.

Тот самый, леденящий душу звук ключа в замке.

Тяжелые, привычно уверенные шаги в прихожей.

Пауза.

Он заметил отсутствие «встречающей комиссии».

Тишина в квартире натянулась, как струна перед разрывом.

Его шаги, теперь уже медленные и целенаправленные, направились в детскую.

Дверь открылась.

Борис замер на пороге.

Молчал.

Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по моей неподвижной фигуре, по испуганно замершей Танечке, по куклам, разбросанным на полу.

В воздухе повисло тяжелое, немое обвинение.

Он вошел.

Не спеша.

Подошел ко мне вплотную.

Я с трудом подняла на него глаза, пытаясь прочесть, найти в них хоть каплю понимания, хоть искорку человеческого.

Но в его глазах не было ничего.

Ни знакомого гнева, ни раздражения.

Только пустота.

И эта ледяная пустота была в тысячу раз страшнее любой ярости.

Он не сказал ни слова.

Просто резко, с размаху, всей мощью своей ладони ударил меня по лицу.

Хлоп!

Звук был сухим, оглушительно громким в тишине комнаты.

Сила удара сбросила меня со стула прямо на пол.

Голова гудела и звенела, щека горела огнем, а во рту тут же появился знакомый металлический привкус крови — я снова прикусила язык.

Я лежала, не в силах пошевелиться, парализованная болью и этим леденящим молчанием.

Слезы текли сами собой, жгли распухшую, пылающую кожу.

Он не уходил.

Я чувствовала его присутствие, его тяжелый, давящий взгляд сверху.

«Уйди... Пожалуйста, просто уйди...» — бессвязно молилась я про себя, зажмурившись.

Но он медленно обошел мое лежащее тело, как будто рассматривал неодушевленный трофей или кусок мусора.

Потом остановился у меня за спиной.

И пнул.

Резко, каблуком своей дорогой туфли, точно в почки.

Боль, острая, пронзительная, живая, вырвала у меня короткий, сдавленный стон.

Я инстинктивно сжалась в комок, зажмурилась еще сильнее, стараясь не кричать, только беззвучные рыдания сотрясали мое тело, а слезы текли ручьем, смешиваясь с пылью на полу.

«Таня... Боже, только бы она не крикнула, только бы молчала...»

Он не сказал ни слова.

Ни единого.

Просто развернулся и вышел.

Дверь в детскую захлопнулась с таким оглушительным грохотом, что, казалось, задрожали стены.

Его шаги медленно затихли в глубине квартиры.

Я так и лежала на холодном паркете, содрогаясь от беззвучных рыданий.

Боль в лице, в боку, в спине сливалась в один сплошной огненный шквал, пульсирующий и жгучий.

Но хуже любой физической боли был всепоглощающий страх.

Страх за Таню, которая сидела в своей кроватке, сжимая в руках куклу, и смотрела на меня огромными, полными первобытного ужаса и немого вопроса глазами.

У меня не было сил подняться, подойти, обнять ее, успокоить.

Не было сил даже на слова, на шепот.

Только на жалкую, беззвучную мысленную мольбу:

«Малышка моя... Не бойся... Прости меня...»

Но широкие, испуганные глаза дочки ясно говорили, что она уже боится.

Боится всего этого мира.

И эта гробовая тишина, воцарившаяся после хлопнувшей двери, была страшнее любого его крика.

Глава 18. Она поняла, что его жестокость — не случайность, а суть. Но все еще цеплялась за призрак того человека, которым он притворялся вначале

Тишина в доме густая, тяжелая, как свинцовое одеяло.

Борис так и не вернулся.

Часы на каминной полке отсчитывают секунды с металлическим равнодушием, каждое «тик» отдается в висках пульсирующей болью.

Я лежу, вцепившись в подушку, мое лицо тонет в мокрой от слез наволочке, которая пахнет безнадегой и отчаянием.

Рыдания давно стихли, сменившись леденящим онемением, проникающим в самые кости.

Но внутри все еще бушевал ураган неверия, стыда и жгучей, унизительной боли.

«Как?» — этот вопрос крутится в моей голове навязчивой, изматывающей каруселью.

Как он мог?

Как я могла так ошибиться?

Зажмуриваюсь, пытаясь поймать призраки тех первых месяцев.

Солнечные залы нашей огромной квартиры, наполненные смехом (моим смехом, наивным и звонким).

Борис, не Боря, а Борис Николаевич, важный, представительный, но со мной — неожиданно внимательный, даже нежный.

Он дарил цветы без повода, водил в дорогие рестораны, где я чувствовала себя Золушкой на балу, боясь пролить суп или сказать что-то не то.

Он слушал мои сбивчивые рассказы о детстве — урезанные, причесанные, лишенные самой черной грязи — и кивал, а его взгляд казался понимающим.

Я, изголодавшаяся по капле тепла, почти поверила.

Поверила с отчаянной силой утопающего, хватающегося за соломинку.

Он был моим спасением.

Моим щитом от прошлого.

Моим доказательством, что я могу быть любима, достойна хорошей жизни.

А прошлое…

Оно всегда было рядом, как холодная тень.

Воспоминания о кулаках отца, пахнущих перегаром и злобой; о ледяном презрении матери, чьи добрые прикосновения были реже и жестче удара; о вечном чувстве вины, грязи, ненужности.

Я принесла этот груз в свой брак, спрятав его поглубже, надеясь, что сияние новой жизни растворит его навсегда.

И Борис…

Борис первое время казался тем, кто способен это сделать.

Самым воспитанным.

Самым добрым.

Самым настоящим.

Я жестоко ошиблась.

Его доброта оказалась тонким позолотом на железной хватке собственника.

Его воспитанность — маской для мира, которую он сбрасывал, как только захлопывалась дверь нашей роскошной тюрьмы.

Теперь, лежа в этой огромной холодной кровати, я понимала: он не «скатился» до рукоприкладства.

Он просто начал показывать свое истинное лицо.

Его гнев, его потребность контролировать, унижать, властвовать — это и был настоящий Борис.

А та «сказка» — лишь приманка, ловушка для моей доверчивой, израненной души.

— Нельзя отчаиваться, — прошептала я в подушку, мой голос хриплый, сорванный. — Были же хорошие дни… Значит, не всё потеряно. Значит, я могу что-то исправить.

Мысль эта была слабой, как тлеющий уголёк, но я цеплялась за неё.

Ведь он бил меня не просто так?

Он всегда находил причину.

Неловко поставленная чашка, пятнышко на скатерти, платье, которое «обнажает слишком много» (хотя оно было скромнее многих), мой растерянный взгляд, когда он говорил о политике, мой смех над шуткой не того человека…

Каждый удар, каждое оскорбление сопровождалось «объяснением»: ты спровоцировала.

Ты виновата.

Ты недостаточно хороша.

Ты не умеешь.

Ты не понимаешь своего счастья.

И я верила.

О, как же легко было верить!

Гораздо легче, чем признать, что твой спаситель — твой мучитель.

Что твой дом — поле боя.

Что мое собственное прошлое, моя выученная беспомощность, моя вера в то, что я заслуживаю плохого обращения, сделали меня идеальной жертвой.

Я должна стать лучше.

Идеальнее.

Предугадывать его желания, читать его настроение по едва заметной тени на лице, быть тише воды, ниже травы.

Тогда он снова станет тем, кем был вначале.

Тогда он снова… полюбит меня?

Или хотя бы перестанет бить?

Я должна все вернуть, — заклинала я себя, сжимая кулаки до боли в ногтях.

В конце концов, у меня есть крыша над головой, еда, красивые вещи.

У Танечки — все необходимое.

Кто-то живет в настоящем аду.

Я просто… не нашла правильный ключик к нему.

Надо терпеть.

Надо быть умнее.

Надо найти этот ключик.

Загрузка...