Глава первая. Шуты всем говорят «ты»

Меня зовут Конрад Шенберг. Только узкий круг людей знает мое настоящее имя. Для большинства я шут, или дурак — это кому как угодно. Да, я шут при дворе его светлости герцога Эйсен-Вазбургского, и этим все сказано. Ну что ж, я не в обиде на судьбу. Если одному на роду написано носить корону, а другому — шутовской колпак, то здесь — увы! — ничего не попишешь.

Однажды природа решила разыграть шута горохового и вылепила меня. Не знаю, сколько на это ушло времени, но фантазия ее была неистощимой. Судите сами: ростом я с воробьиный нос, но на закорках моих высится огромный горб, в сумерках похожий на бычью голову. Это обстоятельство немаловажно, поскольку от рождения я тщедушен и физически не защищен от насилия, но зато мой вид внушает страх — увы, в наше неспокойное время каждый приспосабливается, как может.

Ноги мои едва ли предназначены для перемещения тела, потому как коротки и кривы. Двигаться на них так же непросто, как циркачу балансировать на канате. До семи лет я ползал на четвереньках, не оставляя попыток преодолеть земное притяжение, покуда весь в синяках и ссадинах не встал наконец в полный рост. Во время этих бесконечных упражнений я повредил левую руку в локтевом суставе, и теперь она плохо сгибается. Но правая хорошо развита и при необходимости может совладать даже с кавалерийским клинком.

Двигаюсь я мягкой неслышной поступью (привычка, наработанная годами придворной жизни), согнувшись в три погибели, что неудивительно при моей тяжелой ноше. Руки свисают ниже колен, а огромная клиновидная голова лепится где-то на середине груди.

Моя наружность настолько омерзительна, что ее не обошел вниманием придворный художник герр Кляйн.

— Вы, мой друг, уникальный индивид, — как-то высказался он. — В искусстве я служу совершенной красоте и гармонии, но когда встречаю в жизни образцы совершенного уродства, я все более убеждаюсь, что и то, и другое достойно восхищения.

— С одной лишь оговоркой, герр Кляйн. Красоту воспевают в звучных эклогах[1], а уродство награждают затрещинами и пинками в гузно, — ответил я.

Художник запечатлел меня на холсте в масле, восседающим на ступеньках герцогского трона. Позируя, чтобы не заскучать, я читал вслух Гёте и Шиллера, а когда портрет был готов, герр Кляйн долго и придирчиво разглядывал его и в конце концов затиснул в кладовую — с глаз долой. Я не мечтал о чести украшать своей персоной дворцовую портретную галерею, так как напрочь лишен тщеславия, но, кажется, понял, что так напугало художника. Недавно он закончил парадный портрет герцога и, несмотря на тщательно выписанные регалии власти, так и не смог придать ума и величия простодушно-весёлой, фальстафовской внешности нашего славного владетеля. Видимо, контраст с портретом дурака получился слишком убедительным.

Об этой истории я поведал своему давнему приятелю доктору Бремеру. Старик смеялся взахлеб.

Но, простите, я отвлекся...

Итак, я живу в городе Вазбурге, столице небольшого герцогства, граничащего с Прусским королевством. Вазбургский дом широко известен в Европе не только своей древней историей, но и богатой казной. Не секрет, что деньги в политике решают многое. Изящная дипломатия, тонкий расчет, подкуп, умение находить союзников, играя на человеческих пороках, а именно на зависти, алчности, сластолюбии, в течение нескольких десятилетий избавляли земли герцогства от вражеских нашествий.

Голконда[2] Вазбургских властителей никогда не истощалась. Во все времена здесь жили на широкую ногу. Так, новый дворец Людвига Вильгельма обошелся казне в несколько сот тысяч талеров — сооружение уникальное по своему масштабу и архитектурному воплощению. В его роскошных залах течет такая же роскошная придворная жизнь — балы, рауты, обеды, блеск золота, изысканные яства на столах. Дамы — молодые и старые — как будто соревнуются в изощренном богатстве своих нарядов и украшений...

Вот торжественно и чинно выступает хозяйка дома, герцогиня Брунхильда. На ней серо-лиловое левантиновое[3] платье с шелковой бахромой, на поясе — усыпанный бриллиантами аграф[4], на голове — черная бархатная шляпа с тюлевыми рюшами и пятью лиловыми перьями. Камер-лакей уверяет, что в гардеробе герцогини свыше тысячи платьев, и я ему верю.

Принцесса Гертруда не отстает от мамаши в изысканности туалета, а в легкомыслии и расточительности, пожалуй, превосходит ее…

Балы, балы, балы… Звенят шпоры, стучат об пол низкие ташки[5], тренькают шпаги придворных, на хорах ударяет в смычки оркестр, и все пускается в безудержный пляс. Весело и беззаботно!

На фоне бесконечных балов и маскарадов только я не меняю свой костюм. Порой мне кажется, что из лона матери я выпал уже в двурогом колпаке с бубенцами, звон которых ласкает слух полусумасшедшей старухе герцогине Амалии. Даже ночью во время сна я не расстаюсь со своим нарядом, ибо герцог, страдающий от обжорства и бессонницы, часто прибегает к моим услугам. Пара-тройка свежих анекдотов из дворцовой жизни действуют успокаивающе на его психику.

Прочий мой шутовской костюм так же вполне традиционен: шею стягивает накрахмаленный воротничок-плиссе чудовищных размеров; красно-синее трико плотно облегает фигуру; на ногах — туфли с длинными носками и тяжелыми пряжками, в которых трудно ходить и легко падать.

И я падаю — нарочно! — на потеху герцогу и его двору. В конце концов в этом и состоит моя профессия — комичностью выходок и положений возбуждать смех. Я стараюсь это делать изо дня в день, отрабатывая свой хлеб и особенно не утруждаясь в изобретательности. Вчера, например, я опрокинул на себя супницу, чем вызвал бурю восторга у его светлости и придворного синклита.

Глава вторая. Взгляд из-под колпака

Наш герцог — большой добряк и рубаха-парень (если так можно выразиться о человеке подобного сана) и чем-то напоминает бакалейщика Михеля, что держит лавку у рыночной площади. У него такое же одутловатое лицо с двойным подбородком и пятнами живого румянца на щеках, увесистый и плотный, как бурдюк вина, живот, саженный рост и громоподобный голос. Раскаты смеха его высочества разносятся по всему дворцу.

Несмотря на изрядную комплекцию, герцог весьма подвижен, легок на подъем и питает пристрастие к парфорсной охоте и пиву. Пожалуй, если бы в наши дни жил Питер Пауль Рубенс, то лучшей натуры для своего знаменитого Вакха он бы не сыскал. Я так и вижу грузную фигуру нашего герцога в окружении соблазнительных вакханок. На столе розовые ломти семги, балык, поджаренный ромштекс, итальянский пармезан, имбирные бисквиты на десерт и, конечно, пиво! Герцог знает в нем толк. За беседой у камина или у охотничьего костра он может пить его без меры. Однажды герцог на спор выдул целый бочонок, потом как ни в чем не бывало вскочил в седло и вместе с ловчими и доезжачим отправился травить несчастного зайца.

Герцог — прекрасный наездник. Когда он несется на полном скаку, охваченный азартом погони, им можно залюбоваться. Кавалькада придворных и слуг едва поспевает за ним.

Правда, страсть герцога к псовой охоте вредит крестьянским полям, чьи посевы безжалостно вытаптываются. Но кто станет печься о бедном Клаусе или Фрице и его полуголодных детях среди всей этой разряженной и сибаритствующей публики? Её ли представителям забивать головы такой ерундой?

Герцог неутомим, его вулканический темперамент жаждет все новых и новых впечатлений. Охота, обеды, балы, театр... и вновь охота... Между тем корабль государства плывет сам по себе. Поразительно, что у его кормила никого нет!

Ганс фон Вольф, канцлер, начальник канцелярии, хранитель печати и т. д. и т. п., призванный вершить дела государства, — отпетый прохвост. Его рвение показное, а плоды деятельности — никчемны. Вся мудрость сего высокопоставленного мужа заключена в расчетах обыкновенного спекулянта-лабазника, озабоченного прежде всего собственной выгодой. Такие понятия, как долг, честь, совесть не стоят для него и плевка. Сухонький, ледащий старик, жующий жвачку ежедневных докладов, в которые герцог никогда не вникает, вызывающий зевоту и какую-то злую тоску.

Зато в вопросах личного обогащения канцлер проявляет незаурядные дарования, а его предприимчивость порой обескураживает. Удивительно, но он ухитряется украсть всюду, где только возможно. При этом делишки свои обделывает так ловко, что все остается шито-крыто. Ни для кого не секрет, что фон Вольф запускает руку в казну, но поймать с поличным воришку еще никому не удавалось. Впрочем, кто станет заниматься этим всерьез? Ведь каждый озабочен своими шкурными интересами, исходя из которых быть с канцлером на дружеской ноге выгоднее, чем портить с ним отношения. Воистину, в нашем мире выразить презрение к таким подлецам может лишь... дурак.

Как-то раз я разыграл спектакль: в присутствии герцога и его великосветского окружения напустил на себя маску страха, зажал руками свой нагрудный карман и стал шнырять глазами по сторонам.

— Что случилось, дружище? Почему ты дрожишь, как осиновый лист? — спросил герцог, пребывавший в благодушном послеобеденном настроении.

— Ой боюсь, папашка, ой боюсь! — запричитал я.

— Чего же ты боишься?

— Боюсь, папашка, за свой карман...

— Но почему?.. Объясни нам, пожалуйста.

— Видишь ли, — ответил я, — мой карман — единственное место, куда не залезла еще рука канцлера. И я, как непорочная девственница, страшусь часа, когда мне в конце концов придется расстаться со своей невинностью…

Надо было видеть лицо канцлера! Его дряблые щеки позеленели, глаза вылезли из орбит; громкий смех сорвал с негодяя личину высокомерия, и перед всеми предстало жалкое и ничтожное существо. Поделом вору и мука!

После этого случая канцлер стал моим заклятым врагом и, я уверен, не упустит возможности поквитаться. С каким удовольствием он распял бы меня на кресте или заточил в подземелье! Но покуда герцог благоволит мне, опасаться нечего. Я — вещь из обихода Людвига Вильгельма (причем очень ценная), и покуситься на мое здоровье никто не посмеет.

Впрочем, моим врагам (а их у меня превеликое множество) ничего не стоит прибегнуть и к более действенным способам мести. Были бы деньги! Человек в один миг может исчезнуть, как будто его и не существовало, и никто о нем никогда не вспомнит.

— Вы, мой друг, поостереглись бы, — советует доктор Бремер. — Слишком влиятельные особы точат на вас зуб. И тут даже покровительство герцога не поможет...

Что ж, он прав. Но я не боюсь. Не знаю почему. Быть может, это безрассудство зарвавшегося наглеца? А может, просто... стыд? Да — стыд. Ведь стыдно бояться людей, которых презираешь. Вот они, все передо мной как на ладони.

Герцогиня Амалия — свекровь, ненавидящая, кажется, весь свет. Ее заунывное брюзжание по любому поводу может вывести из себя кого угодно. По-моему, даже мыши, которых во дворце несть числа, избегают покоев герцогини, будто под ее кроватью прячется дюжина котов. Страдая мигренью и несварением желудка, Амалия изливает злобу на все и вся. И только мое тихое пение и игра на клавикорде успокаивают нервы грозной старухи.

Герцогиня Брунхильда, жена Людвига Вильгельма, в молодости пережила бурный роман с каким-то ландграфом. Теперь же усердно наставляет мужу рога. Сначала она трепала юбки с министром фон Кванцем, затем воспылала любовью к маршалу графу Фердинанду фон Бергману — вояке, который не выиграл ни одного сражения, зато обеспечил себе карьерный рост, расстреляв картечью толпу взбунтовавшейся черни. В душе пышнотелой, экзальтированной и недалекой герцогини Брунхильды пылает костер неутоленной страсти, и его жар привлекает ловеласов всех мастей. Я сам видел, как спальню герцогини тайком навещал паж. Удивительно, но эта избалованная, изнеженная, капризная женщина чувствует себя в любовных интрижках так же уверенно, как паук в собственной паутине.

Глава третья. Довольно-таки грустная история

Одна дальняя и чахлая ветвь рода герцогини Амалии произвела на свет ребенка — девочку, не успевшую, однако, сделать в жизни и первых двух шагов, как разразилась беда: дитя осиротело. Ребенка передавали из рук в руки, покуда некий благодетель не протежировал его герцогине. Выбор был неудачным, поскольку старуха любила попить кровушки как у своих подчиненных, так и подопечных. Располагая самым обширным штатом фрейлин (от скуки, верно!), она взяла сиротку-родственницу под свое крыло. Звали девочку Каролиной.

Это был болезненно худой, нескладный ребенок с опухшими от слез глазами. Ночью в осеннюю распутицу ее привезли в карете, заляпанной грязью, и отвели в левое крыло дворца. И перед сироткой открылся затхлый и узкий мирок, в тяжелых зеркалах которого мелькали восковые фигуры.

Однажды вечером, уняв расшатанные нервы герцогини Амалии игрою на клавикорде, я возвращался к себе и услышал поблизости детский плач. Я поспешил на него и увидел девочку. Забившись в нишу, она рыдала, размазывая слезы по щекам.

— Ты чего ревешь? — спросил я, пытаясь заглянуть ей в глаза.

Мои внешность и наряд произвели действие — на несколько секунд плач прекратился, девочка сжалась в комок и с любопытством и страхом уставилась на меня своими огромными блестящими глазами.

— Тебя кто-то обидел?

Кусая пухлые губки, девочка тряхнула кудряшками и едва слышно проронила:

— Нет.

— Нет? Так что же случилось?.. А-а, должно быть, ты новенькая? То-то я не видел тебя раньше... Трудно, наверное, привыкать к новому месту?

Девочка вновь мотнула головой и всхлипнула, дернув худенькими острыми плечиками.

Конечно, я догадался сразу — это герцогиня Амалия или кто-то из ее окружения довели бедняжку. С годами, нажив кучу болячек, Амалия остервенилась вконец. Ее фрейлины и даже лакеи не отставали от старухи, точно заражаясь болезнью ненависти ко всему живому. Что было ждать бедной сиротке в вертепе разврата, скудоумия и жестокосердия?

Я постарался успокоить девочку, как мог. И сделал первое, что пришло в голову, — спародировал старую герцогиню, ее скрипучий голос и манеру говорить. Пока я пыхтел, выпучив глаза и раздув щеки, девочка сидела тихо, замерев, только ее маленькие бровки медленно ползли наверх. И вдруг она засмеялась, даже не так, — она взорвалась смехом, будто внутри нее хлопнула веселая хлопушка. Из глаз ее брызнули слезы, но уже другого порядка. Я и сам не смог сдержаться, и через секунду мы хохотали вдвоем — так неуемно, громко и заразительно, что люстра венецианского стекла на потолке звенела и смеялась вместе с нами.

— Меня зовут Каролина. А вас?

Так мы познакомились и вскоре крепко подружились. Ничего удивительного. Каролина нуждалась в человеческом тепле и участии, и я старался помочь ей.

Что это было с моей стороны? Подспудно зреющее чувство отцовства, которое не суждено мне испытать по отношению к собственному ребенку? Или что-то другое, до времени скрытое? Но мне доставляли огромное удовольствие и даже счастье общение с девочкой и хранимые нами маленькие секреты.

Когда наступала ночь, я незаметно пробирался в спальню Каролины, чтобы рассказать ей перед сном сказку, а утром, пока она спала, осыпал ее постель свежими цветами, еще хранящими луговой аромат. Я покупал у лоточников и дарил девочке леденцы и игрушки — самые простые, которые, однако, в детстве кажутся дороже самых дорогих сокровищ.

Да, так все и было... Шут и сирота. В их судьбах, согласитесь, есть что-то общее, взаимно притягивающее: это — одиночество. Наверное, именно чувство одиночества среди чадного и оголтелого придворного мира связало нас так крепко. Со стороны это может показаться наивным и смешным. Этакая сентиментальная история о шуте, в котором проснулся родительский инстинкт. Но мне ли, шуту, бояться выглядеть смешным? И все же в людях таится много злобы и зависти, а посему я старался скрывать свою привязанность к девочке.

Шло время. Мне стукнуло тридцать восемь, когда Каролина вступила в возраст самой очаровательной молодости — ей исполнилось семнадцать. На глазах у всех угловатый подросток превратился в красивую, высокую и стройную девушку. Естественное превращение, которое, однако, повергло меня в ужас.

В моих отношениях с Каролиной что-то сломалось. Уже не было той девочки, которая своим веселым щебетанием разглаживала морщины на моем лице, и не было цветов, которые я раскладывал на туалетном столике возле ее постели.

Почему? Да потому что в одно прекрасное утро я возненавидел самого себя. Никогда раньше мой горб не становился помехой в моих отношениях с Каролиной. Для нее он не существовал. Да и сам я привык не обращать внимания на свое физическое уродство, потому как не собирался превращать собственную жизнь в невыносимую пытку.

Но тогда... все изменилось. Набалдашником трости я разбил зеркало в своей комнате, не боясь дурной приметой накликать беду. И беда пришла… Или счастье?.. Я полюбил... Я полюбил, как слепой любит свет, а глухой — музыку, как безногий любит быстрый бег, а бескрылый — полет. Я полюбил Каролину. И все мучения, и все безумия этой страсти легли на меня невыносимым грузом.

— Конрад, что с тобой? У тебя печальные глаза. И ты не пришел вчера, как обычно, пожелать мне доброй ночи. Что-то случилось?..

Да, случилось. Но эта была моя тайна, так и оставшаяся для Каролины неразгаданной. Вскоре и в ее жизни произошли большие перемены.

Загрузка...