Забегая вперед…
Весна приходила в Нордэм не зелёным натиском, а сырым прозябанием. Индустриальный исполин, распластавшийся на мили вдоль Восточного побережья, входил в пору медленного гниения. Нордсайд, историческое чрево города, с склеротичными венами-улочками, размягчалось от влаги, сочащейся сквозь кирпич и память. Из каждой расщелины выползали запахи ушедшей эпохи — ржавого железа, гниющей древесины портовых свай, мазута и несбывших надежд на возрождение. Грязь, оттаявшая в подворотнях, поднималась в небо едкими испарениями, чтобы низвергнуться обратно плотными потоками, начисто стирая границу между землёй и ядовитым смогом, между вчерашними долгами и сегодняшним крахом. Воздух — густой, влажный, обволакивающий — застревал в горле, как тина в лёгких утопленника. Дышать здесь значило задыхаться намеренно. Не возрождение и торжество природы, а предсмертная агония. Сам блеклый свет весеннего неба, казалось, отворачивался, предоставляя город его единственным верным спутникам — ржавчине и бесконечному, шелестящему дождю.
Мир за окном бара «Халф-Вулф» медленно растворялся в сумеречном мареве, внутри — островок тепла из потемневшего дерева, табачного смога и старого пива — глухо тонул в весеннем киселе Нордсайда. Конденсат стекал по стеклу извилистыми тропами.
Дэдди Дон — главарь банды «Бешеных Псов» стоял у окна, будто прирос к полу, и казалось, наблюдал не за дождём, а за тихим, неумолимым распадом всего сущего. В этот момент он больше походил на последнего солдата, забытого на разбитой позиции. Свое отражение в запыленном окне казалось ему бледным пятном, призраком, навеки заточенным в этом прокуренном коконе. В свои достаточно сильно за тридцать, Дэдди выглядел куда старше — с кожей, высушенной сигаретами до состояния жёлтого пергамента. Под потрёпанной косухой, нашлёпкой времен былой славы, угадывался костлявый силуэт — тень байкера, чьё время безвозвратно утекало в трещины асфальта.
Дэдди ждал. Ждал, что дверь с треском распахнётся, и в вязкую тишину ввалится знакомый силуэт, от которого пахнет дождём, бензином и крепкими Lucky Strike. Ждал, что услышит хриплый смех друга, его уверенные шаги, которые всегда словно бросали вызов законам тяжести. Но дверь оставалась неподвижной. Ни ветер, ни случайный прохожий — никто не нарушал её молчаливого укора.
И Дэдди продолжал ждать. Без надежды — лишь с усталой мольбой о передышке, о последних минутах перед тем, как придётся признать своё окончательное, бесповоротное банкротство. Вопрос, выжигавший изнутри, гранен, прост, и отлично подходил для эпитафии: где Кельт?
Кельт. Не кличка — титул, выкованный в подворотнях и оплаченный кровью. Человек, носивший его, виделся слепком слепой стихии, насильно втиснутым в человеческие кожу и мускулы. Его исчезновение не событие, а изъян в самой ткани реальности — беззвучным провалом, зияющей чёрной дырой, разорвавшей жестокую, но привычную геометрию вселенной. Мир не изменился — он искривился. И в этой новой, уродливой реальности Дэдди делал шаг, боясь провалиться в ту пустоту, что Кельт оставил после себя.
Дэдди перебирал ответы, как чётки, и каждый ломался в пальцах. «Исчез?» — слово для протокола и туповатых копов. «Сбежал?» — подразумевало надежду, будущее. В лексиконе Нордсайда таких слов не водилось. «Умер?» — требовалось доказательство. Тело, которого нет. Только тишина, давящая сильнее любого крика. И Дэдди знал: природа — и такие люди, как Крестный Отец Нордэма, Альберто Романо, — пустоты не терпят. Вакуум немедленно заполняется. Новыми обязательствами. Грузом, который осядет на его, Дэдди Дона, плечах, согнёт хребет, заставит уткнуть взгляд в ту самую грязь под ногами, но уже без малейшего права поднять голову.
Мысль родилась не вспышкой озарения, а как медленное, неотвратимое просачивание истины — подобно тому, как вода годами точит бетон, отыскивая невидимую трещину. Если нет тела, чтобы утолить ненасытный аппетит «семьи», нужно предложить ей иной вклад. Не вещь — ценность. Не долг — актив. Подлинную валюту того изнаночного мира, где любить — значит владеть, а владеть — значит обнажать уязвимое.
Дверь все же заскрипела — неохотно, податливо — под настойчивым напором сырого ветра, впуская в бар длинный, тёмный силуэт. Кира. Ван Смут сбросила капюшон одним резким движением, и её лицо — жёсткое, лишённое полутонов, с глазами цвета закалённой оружейной стали — медленно, методично обследовало пространство. Взгляд скальпельно-точный скользнул по пустым столикам, по стойке, за которой застыл недыщащий бармен, превратившись в часть интерьера, и наконец упал на Дэдди. Ни тени удивления, ни намёка на приветствие. Чистая констатация: ты здесь, я здесь, и причина тому серьёзна.
— Порадуй, — хрипло выдавил Дэдди, отрывая взгляд от призрака себя в отражении.
Кира в ответ лишь подняла палец, дав бармену беззвучную команду: «Двойной эспрессо». Ни сахара, ни взгляда в сторону виски. Ничего, что могло бы смягчить остроту момента.
Ван Смут двинулась к угловому столику, утопающему в тени, и заняла место спиной к стене, лицом к входу. Дэдди, будто на невидимой нити, последовал за ней и опустился на противоположный стул. Фарфоровая чашка с густой, чёрной жидкостью появилась перед ней беззвучно. Кира взяла её, не глядя, сделала первый маленький, обжигающий глоток. И только потом, поставив чашку на блюдце с тихим, но отчётливым лязгом, произнесла:
— По слухам, он ушёл в «Копи».
Копи. Слово повисло между ними. Дэдди почувствовал, как у него внутри всё сжалось в один ледяной ком. Он не стал спрашивать, чьи это слухи. В мире Романо слухи — это просто мягкая форма приказа. В уме щёлкнуло с глухим, металлическим звуком — поворот ключа в замке сейфа. Дерьмо. Чистейшей пробы. Логика Кельта, беспощадная в своей простоте: попытаться аннулировать неоплатный долг не деньгами, а единственной валютой, которая всегда при нём. Собственной плотью. Не расплатиться, а совершить акт хирургического отсечения — одним резким движением отрубить себя от мира живых, из должника превратившись в легенду. В кровавую байку, которую будут шепотом пересказывать в тёмных углах Нордэма, пока не сотрутся все реальные черты лица, оставив только силуэт, ушедший в «Копи». Дон понял — это не бегство, а последнее, отчаянное балансирование на краю, попытка перевести личный крах в вечный миф.