Глава 1

Белое платье висит на мне неимоверной тяжестью, будто сшитое не из шёлка и жемчугов, а из слёз и молчаливых клятв. Я стою перед высоким зеркалом в оправе из черного дерева и пытаюсь найти в отражении черты той девушки, которая согласилась на этот брак неделю назад. Той, что ещё верила в жертву во имя семьи, в долг как высшую добродетель. Но зеркало возвращает мне лишь холодный, застывший образ с глазами цвета зимнего неба — пустыми и бездонными. Шёлк шелестит при малейшем движении, и этот звук напоминает мне о змеях, бесшумно скользящих в траве сада Эмерсонов.

Я прикасаюсь пальцами к серебряной цепочке на туалетном столике — последнему, что осталось от дома. Фамильная печатка Кренделлов, крошечный щит с угасшим драконом. Завтра и её снимут, заменят на тяжёлый перстень с волком — символом дома Игнисов. Чужой символ и чужая жизнь.

Тяжёлый, дурманящий аромат ночных лилий плывёт из сада через приоткрытое окно, смешиваясь с запахом воска от свечей и лёгкой пылью на старинных книгах. Я глубоко вдыхаю, пытаясь унять дрожь в коленях. Я представляю, как завтра буду стоять здесь же, уже облачённая в этот ослепительный саван, а старый граф Эмерсон протянет мне свою сухую, покрытую пятнами руку. Как будут звучать слова клятвы. Как моя собственная душа будет медленно угасать под их тяжестью.

Внезапный скрип двери вырывает меня из тягостных размышлений.

— Эмма? — оборачиваюсь я, ожидая увидеть круглолицую горничную, которая должна помочь мне выйти из хитросплетений шёлковых шнуров.

Но в дверном проёме замирает не Эмма.

Это Сильвия. Моя кузина, чья красота всегда имела оттенок ядовитости, словно у тропического цветка. Сильвия стоит, неестественно прямая, и в её расширенных зрачках пляшут отблески свечного пламени. В руках, сжатых в белых костяшках, она держит небольшой свёрток из тёмной, грубой ткани.

— Сильвия? Что ты... — начинаю я, но голос обрывается, когда я вижу выражение на лице кузины.

Это не просто злорадство. Это нечто большее — лихорадочная решимость, смешанная со страхом.

— Прости, — выдыхает Сильвия, и её голос звучит хрипло, будто горло сдавила невидимая рука. — Мне правда жаль, Эли.

И прежде чем моё сознание успевает сложить эти слова в осмысленную угрозу, Сильвия резко, почти броском, швыряет свёрток под резную дубовую кровать. Предмет глухо стучится о полированный паркет, и этот звук отзывается в тишине комнаты подобно похоронному колоколу.

— Что ты делаешь?! — шагаю вперёд я, инстинктивно протягивая руку, чтобы остановить её, схватить, вытребовать ответ.

Но Сильвия уже отпрыгивает назад, в тёмный коридор. Её губы растягиваются в улыбке, которая не достигает глаз.

— Спи спокойно, невестушка, — бросает она через плечо, и в голосе снова звучит знакомая, ядовитая нотка, заглушающая на мгновение ту странную жалость. — Последнюю ночь в чистоте.

Дверь захлопывается. Металлический щелчок поворачивающегося ключа звучит чётко и неумолимо, словно ломающаяся кость.

Моё сердце начинает биться с такой силой, что я чувствую его стук в висках, в горле, в кончиках пальцев. Я бросаюсь к двери, дёргаю бронзовую ручку — намертво. Паника, острая и леденящая, поднимается из желудка к горлу, сдавливая его так, что становится трудно дышать. Я опускаюсь на колени, и грубый паркет впивается в мою кожу через тонкий шёлк. Под кроватью, в полосе тени, лежит тот самый свёрток. Тёмная ткань кажется влажной, липкой, и на её поверхности угадывается нечто тёмное и ужасное.

Затаив дыхание, словно боясь спугнуть притаившуюся в комнате беду, я тяну свёрток к себе. Грубая ткань разворачивается, высвобождая то, что было внутри.

Кинжал.

Но не просто оружие — изысканный артефакт, свидетельство богатства и вкуса. Рукоять из чёрного эбенового дерева инкрустирована перламутром, образующим изящную спираль — родовой знак Дома Вэйлов. Искусную работу портит лишь одно: клинок, от острия до половины, залит чем-то тёмным, густым и ещё не успевшим окончательно засохнуть. Кровь. А у самого основания лезвия, едва заметный, выбит крошечный, но отчётливый герб — два скрещённых якоря.

Герб Кассиана Вэйла. Брата невестки графа Эмерсона. Того самого молодого лорда, чьё тело с перерезанным горлом нашли сегодня на рассвете в саду для уединённых прогулок.

Мир вокруг меня теряет чёткость, плывёт, звуки приглушаются, остаётся лишь гулкое, нарастающее биение собственного сердца, заглушающее всё. Это ловушка. Примитивная, злобная, смертельная и очень искусно подстроенная.

Я вскакиваю на ноги, белое платье предательски запутывается вокруг моих лодыжек, едва не сваливая меня с ног. Я бросаюсь к окну, к единственному возможному выходу, но железные решётки, украшенные витиеватым узором, намертво вмурованные в камень, преграждают путь. Кричать? Звать на помощь? Чью? Слуг графа, которые уже, наверное, получили приказ не вмешиваться? Стражу, которая в эту самую минуту обыскивает покои в поисках оружия убийцы?

Я мечусь по комнате, шёлк шуршит, цепляясь за резные ножки кровати и стульев, словно пытаясь удержать меня, привязать к месту преступления. Нужно избавиться от кинжала. Выбросить в окно, спрятать в дымоходе, сломать, растворить. Но разум, холодный и ясный вопреки панике, шепчет: всё просчитано. Меня найдут. Слишком очевидно, слишком удобно.

И тогда я слышу шаги. Не тихие шаги служанки, а тяжёлые, мерные, гулко отдающиеся в каменном коридоре. Бряцанье доспехов, металла о металл.

Дверь не открывается. Её вышибают одним мощным ударом плеча, и массивные дубовые створки с грохотом распахиваются, ударяясь о стены. В проёме, заполняя его собой, высится фигура капитана королевской стражи в латах, на которых красовался пылающий вулкан — герб Игнисов. Его взгляд, острый и неумолимый, скользит по мне в подвенечном платье, по развёрнутому у моих ног тёмному свёртку, по блестящему на полу кинжалу, и его лицо, и без того суровое, каменеет, превращаясь в каменную маску служителя закона.

— Элиана из Дома Кренделл, — его голос звучит низко и гулко, как набат, не оставляя места для вопросов. — Вы обвиняетесь в умышленном убийстве лорда Кассиана Вэйла. Сопротивление бесполезно и лишь усугубит вашу вину.

Глава 2

И тогда мой взгляд, ища хоть крупицу понимания, находит другую фигуру в дверном проёме, стоящую за спиной капитана.

Леонард. Мой жених. Наследник графа Эмерсона.

Он стоит, опираясь на косяк, и его обычно скульптурно-прекрасное лицо бело как мрамор. Но не от страха, а от отвращения. Чистого, беспримесного, физически ощутимого. Его губы плотно сжаты, а в глазах, таких же холодных и синих, как и у меня, нет ни тени сомнения, ни желания разобраться. Только ненависть. Та самая, что рождается от разочарования в купленной вещи, оказавшейся бракованной.

— Молчи! — его голос, обычно такой ровный и надменный, звучит как рык раненого зверя. Он шагает вперёд, оттесняя капитана жестом, полным презрительного права собственности. — Не смей осквернять имя моего дома ещё и ложью! Всё видели. Все знают. Твоя мелочная ревность, твоя низменная, плебейская натура... Я всегда чувствовал это. Чувствовал грязь, что твой обанкротившийся род пытается принести в наши стены.

Капитан инстинктивно делает шаг вперёд, как бы чтобы защитить обвиняемую от ярости лорда, но Леонард резко взмахивает рукой, останавливая его. Он подходит ко мне так близко, что я чувствую тепло его дыхания на своём лице, дыхание, пахнущее дорогим вином и безусловной правотой.

— Ты действительно думала, что станешь одной из нас? — шипит он, и каждый слог отточен как лезвие того самого кинжала. — Жалкая дочь неудачников, возомнившая себя леди? Ты — пятно. Пятно на безупречной чести моего дома. Пятно на моей репутации. И пятна... — его взгляд медленно, с наслаждением скользит с моих растрёпанных волос до кончиков туфель, испачканных пылью от пола, — пятна либо выводят, либо сжигают.

Что-то обрывается внутри меня. Не связь с ним — этой связи никогда и не было. Оборвалась последняя, тончайшая нить, что ещё связывала меня с миром, в котором правила, долг и честь имели смысл. Нить веры в то, что правда имеет значение. Она лопается с тихим, беззвучным щелчком, и в образовавшуюся пустоту хлынет леденящий ветер абсолютного одиночества.

Стражники, дождавшись молчаливого кивка капитана, грубо хватают меня за руки. Шёлк на рукавах рвётся с резким, неприличным звуком. Жемчужины, аккуратно пришитые к лифу, срываются и, словно слёзы, заскакивают по полированному паркету, теряясь в трещинах между досками.

Меня таща по длинным, знакомым коридорам, мимо притихшей, сгрудившейся у стен прислуги, чьи лица смесь страха, любопытства и злорадства. Мимо портретов суровых предков Игнисов в золочёных рамах — их нарисованные глаза, кажется, следят за мной с немым, одобрительным осуждением.

В главном зале с высокими сводами и витражными окнами, изображающими подвиги дома Игнис, меня ждёт последнее, самое горькое предательство. Моя семья.

Отец стоит у самого большого окна, спиной к происходящему, его плечи неестественно напряжены, а руки сцеплены за спиной так, что костяшки пальцев побелели. Мать рыдает, уткнувшись в кружевную косынку, её плечи трепещут в надрывных, театральных судорогах, но когда она на мгновение отодвигает ткань, чтобы взглянуть на меня, я вижу не заплаканные, а сухие, острые, стремительно подсчитывающие шансы глаза. Сестра, бледная как полотно, прячет лицо в ладонях, её тонкие пальцы дрожат. Младший брат, мой шаловливый Лорин, смотрит в пол, и его уши пылают таким ярким стыдом, будто он сам виноват во всём.

— Ради её же безопасности... — всхлипывает мать, обращаясь больше к капитану и Леонарду, чем ко мне. — Увезите её, умоляю. В монастырь, в отдалённые земли, в изгнание... Только бы жива была, моя бедная, заблудшая девочка... Пусть бог простит её душу.

Лицемерие витает в воздухе зала густым, удушающим облаком, смешиваясь с запахом воска и старого камня. Они не просто отрекаются, они сдают меня. Свою плоть и кровь. Ради того, чтобы самим удержаться на краю социальной пропасти, ради жалких обломков своего положения, ради возможности сказать: «Мы сделали всё, что могли. Это она одна во всём виновата».

— Мама... — срывается с моих губ, и в этом слове, таком простом и детском, вся моя последняя, отчаянная надежда. Мольба. Зов о помощи. — Папа...

Отец не оборачивается. Он лишь глубже вжимает голову в плечи, словно защищаясь от сквозняка. Мать снова закрывает лицо косынкой, её рыдания становятся ещё громче, ещё искуснее.

А Леонард, стоящий теперь в центре зала, возле камина, изрекает громко и чётко, чтобы каждое слово услышали все присутствующие, от капитана до последнего лакея:

— От имени Дома Игнис и от своего собственного, я, Леонард Эмерсон, публично и бесповоротно отрекаюсь от этой женщины и от данного ей слова. Пусть правосудие королевства свершится без промедления и снисхождения.

Меня выталкивают из зала, из дома, из жизни. Холод ночного воздуха ударяет по лицу, заставляя вздрогнуть. Вместо свадебного балдахина меня ждёт тёмная, вонючая повозка с деревянными стенками и железными решётками на маленьких окнах. Вместо свадебного марша грубый смех стражников, перебрасывающихся похабными шутками о том, как они «развлекутся с благородной еретичкой» по дороге к тюрьме.

Повозка трогается, скрипя колёсами по булыжнику, увозя меня в чёрную бездну. Я сижу на голых досках, поджав под себя изорванное белое платье, и не чувствую холода. Я чувствую лишь огромную, зияющую пустоту там, где ещё недавно билось моё сердце.

Глава 3

Королевская тюрьма Эмбирии располагается в самых глубоких подземельях замка Игнис. Это не просто набор камер — это каменный организм, пропитанный насквозь запахом страха, боли, гнили и отчаяния, впитавший за столетия стоны тех, кого система перемолола и выплюнула.

Меня швыряют в одиночную камеру, где сырость сочится по стенам живыми, мерцающими в тусклом свете рунами, а воздух настолько густ, что им кажется невозможно дышать. Единственный источник света — бледно-голубая магическая сфера за решёткой в двери отбрасывает призрачные, пляшущие тени.

Цепи. Холодные, тяжёлые, грубо сработанные звенья впиваются в мои тонкие запястья и щиколотки, приковывая к сырой каменной стене так, что я могу лишь сидеть на ледяном полу, вытянув ноги.

Время теряет смысл. Оно течёт медленно, как смола, капающая с потолка где-то вдалеке. Я не плачу. Кажется, все слёзы выгорели, испарились в тот момент, когда я увидела спину отца. Внутри осталась лишь холодная, острая осколочная боль. Я думаю о белом платье. Наверное, его уже сожгли очистительным пламенем, как велел ритуал. О жемчужинах, рассыпанных по полу чужого дома. О глазах Леонарда, полных ненависти к тому, что он считает ниже себя. О сухих глазах матери, подсчитывающей выгоду даже в момент гибели дочери.

Предательство. Полное, абсолютное и без возможности апелляции.

Они отняли у меня всё. Будущее, имя, честь, семью и даже право на собственную правду.

Что осталось? Голая, ничем не прикрытая боль. Она копится в глубине моего существа, в самой сердцевине, куда не доходит свет разума. Она растёт, пульсирует, требует выхода, как кипящая лава в жерле вулкана. Моя грудь горит, будто под кожей, прямо под левой ключицей, тлеет настоящий уголёк, забытый и позабытый всеми.

Суд — жестокая и быстрая пародия на правосудие. Доказательства неопровержимы. Мотив — ревность отвергнутой, озлобленной невесты (ложь, но кто станет слушать еретичку?). Свидетели — влиятельные и единодушные. Мой собственный защитник, нанятый и оплаченный семьёй Кренделлов, даже не взглянул на меня, зачитывая заранее заготовленную, полную самоуничижения речь о помиловании.

Приговор звучит ровно, без эмоций, как констатация погоды: «Смертная казнь через обезглавливание. Привести в исполнение на рассвете следующего дня».

Когда меня снова вталкивают в камеру, когда железный засов с грохотом задвигается, я наконец ощущаю это отчаяние во всей его полноте. Оно не горячее, а ледяное. Бездонное. Оно заполняет меня с ног до головы, вытесняя воздух из лёгких, мысли из головы, саму жизнь из тела. Я — пустая, хрупкая скорлупа, которую утром разобьют о камень правосудия и выбросят на помойку истории.

Мой взгляд, тусклый и безжизненный, падает на цепи. Грубый, тёмный металл. Символ. Символ всего, что держало меня в плену всю жизнь: долга перед семьёй, ожиданий общества, лживых условностей, чужой воли, навязанной судьбы.

И тогда... уголёк внутри вспыхивает.

Не метафорически, а по-настоящему и физически.

В самой глубине моей груди, там, где, как мне казалось, уже ничего не осталось, что-то зажигается. Сначала это лишь слабый, едва уловимый пульс, тёплый луч в ледяной тьме. Потом горячая волна, разлившаяся по моим венам, яростный, всесокрушающий, первозданный гнев.

Но это не мой гнев. Моя обида слишком человеческая, слишком мелкая. Это ярость самой стихии, заключённой в оковы, объявленной вне закона, забытой и проклятой. Древняя, безличная, очищающая ярость Феникса, которого люди назвали ересью, потому что боялись его свободы.

Цепи на моих запястьях... шипят.

Я медленно, будто во сне, опускаю на них взгляд. Тёмный металл не просто нагревается. Он светится изнутри, как раскалённый уголь, багрово-золотым светом, проступающим сквозь потускневшую поверхность. И затем... он начинает не плавиться, а рассыпаться. Звенья крошатся, превращаясь в мелкий, лёгкий, абсолютно чёрный пепел, который бесшумно осыпается на грязный каменный пол, оставляя на моей коже лишь тонкий тёмный след, словно тень от оков.

Тепло разливается по моему телу, по каждому сосуду, каждой клеточке. Оно не обжигает, оно освобождает и прожигает насквозь ледяную корку страха. Выжигает дотла память о предательских взглядах и лживых словах. Остаётся только сила. Дикая, необузданная, прекрасная и ужасающая в своей чистоте.

На моей левой ключице, там, где бьётся этот внутренний огненный источник, кожу будто прочерчивают пером из чистой энергии. Боль пронзает меня — острая, яркая, невыносимая, но это иная боль. Не боль разрушения, а боль рождения. Боль появления чего-то нового на месте старого.

Когда волна боли отхлынет, я открываю глаза. В луже грязной воды, скопившейся в углублении на полу, я вижу своё отражение и вижу это. Клеймо.

Золотисто-багровый ожог, навсегда вплавленный в кожу. Не просто шрам, а символ — стилизованное изображение птицы с расправленными крыльями, готовой взметнуться в небо. Оно светится мягким, внутренним светом, пульсируя в такт новому, мощному ритму моего сердца. Не рана, а метка, печать и признание.

Я больше не Элиана Кренделл, жертва, пешка, пятно на чьей-то чести. Я еретичка. Чудовище. Беглянка.

И в этой мысли, впервые за бесконечные часы отчаяния, мелькает искра чего-то иного. Свободы.

Где-то наверху, за десятками футов камня, слышны тревожные крики, топот бегущих ног, звон оружия. Они почувствовали пробуждение, ощутили жар, пробивающийся сквозь толщу земли.

Я встаю и моё тело невесомо, наполнено странной, жужжащей энергией, которая требует движения, действия, полёта. Я поднимаю руку, медленно разжимаю ладонь. Над кожей, в воздухе, пляшет крошечная, совершенная искра. Затем ещё одна и ещё. Они сливаются, переплетаются, образуя маленькое, живое, послушное пламя, которое танцует на моей ладони, не обжигая, а лаская кожу теплом, которое часть меня самой.

Дверь камеры заперта не просто на железный засов, а на магический замок, синюю руну, мерцающую на месте замочной скважины. Я прикасаюсь к холодному металлу двери. Не к руне, а просто к стали рядом с ней. Камень дверной рамы вокруг мгновенно чернеет, покрывается густой паутиной трещин и с тихим, шелестящим звуком рассыпается в мелкую крошку, падающую к моим ногам облаком пыли.

Загрузка...