Кольчуга богатыря.
Вольфрам Зиверс не любил февраль. Месяц сырости, когда даже камень в старых домах начинал пахнуть плесенью и холодом, а архивные папки разбухали от влаги и отдавали старой бумагой. В его кабинете на Потсдамской улице висел тяжёлый запах табака, лака и типографской краски, как в типографии, которая давно не видела свежего воздуха. На столе лежали карты Восточного фронта, сводки о переброске эшелонов и отдельная папка с пометкой: «Murom – Sonderakte».
Муром. Русский город на Оке, тыловой, но нагруженный по полной: машиностроительный и приборостроительный заводы работали на фронт, выпускали гильзы для артиллерийских снарядов, корпуса реактивных снарядов для «Катюш», миномётные мины, детали ходовой части танков и самоходок, днём и ночью гремела станция. К папке был приложен странный отчёт: не только о цехах и мостах, но и о легенде — будто в подвале под алтарём одного из муромских храмов хранится кольчуга былинного Ильи, почти народного святого.
Старинный доспех веками лежал в церкви, а до войны его хотели перевезти в музей, но не успели. Теперь, по слухам, артефакт снова спрятали в храме, заложив вход кирпичом. В обычное время Зиверс лишь усмехнулся бы. Но шёл сорок второй год, и мистике теперь верили даже физики.
Зиверс верил в силу символов не меньше, чем в сплавы и баллистику. В узком кругу он любил повторять, что истинная мощь народа живёт не в пушках, а в мифах, и если суметь подчинить или уничтожить ключевой символ, надломишь людей глубже, чем бомбёжками. Теперь у него был шанс проверить эту идею в полевых условиях.
Заброска диверсантов в глубокий советский тыл к сорок второму стала почти рутиной: малые группы перебрасывали через линию фронта, сбрасывали с самолётов, подводили к железнодорожным узлам, а дальше они растворялись в толпе эвакуированных, железнодорожников и тех, кого в сводках называли «спецконтингентом». В полосе под Брянском несколько ночей подряд немецкие самолёты, помимо бомб, роняли контейнеры и людей. Одной из таких групп предстояло добраться до узла, а оттуда — под видом специалистов — уйти вглубь, на линию Мурома.
Состав группы Зиверс продумал лично.
Эрих Грост превращался в инженера Григория Громова — специалиста по промышленным сооружениям. Марта Кляйн — в Марину Кляйн, «инженера‑проектировщика» из Прибалтики, эвакуированную ближе к центру. Вадим Синицын, бывший уголовник и военнопленный, становился Виктором Синицыным — техником с биографией, в которой было достаточно лагерей и этапов, чтобы никто не удивился его прищуренному взгляду и привычке держаться чуть в стороне.
Ночью их сбросили с «Юнкерса» над лесом. Парашюты раскрылись чёрными пятнами в сером небе. Внизу темнели полосы просек и чёрные стволы. Посадка прошла без трагедий — только «Виктор» выбил плечо, но упёрся в ствол дерева, рывком поставил сустав на место и только потом позволил себе коротко выругаться.
Несколько дней они шли лесом, обходя деревни, слушая редкий гул далёких поездов, пока не вышли к однопутке. По расписанию здесь должен был пройти состав с эвакуированными специалистами и оборудованием. На переполненном полустанке три уставших человека с ярославскими документами ничем не выделялись среди других — усталость делала всех похожими.
Через сутки три «инженера» уже стояли на платформе муромского вокзала, где пахло угольной пылью, горячим металлом и солдатской кашей.
Муром встретил их густым дымом заводских труб и влажным ветром с Оки. Утром город выглядел упрямо живым: женщины в ватниках шагали к проходной, мальчишки тащили санки с дровами, старики курили махорку у подъездов, обсуждая свежие слухи о фронте. Над всем этим не умолкал глухой гул — стук молотов, звон металла, скрежет колёс на стрелках.
— Воздух будто мирный, — Марина подняла воротник, глядя на купола, утыкающиеся в низкое небо. — Будто война — это где‑то в сводках, а здесь только гул от неё долетает.
— Война не обязана шуметь, — отозвался Эрих. — Иногда она приходит тихо, как насморк. Только потом вдруг понимаешь, что уже не дышишь.
«Виктор» усмехнулся:
— А иногда приходит в виде трёх инженеров из Ярославля, верно, товарищ гауптштурмфюрер?
— Здесь я инженер Громов, — мягко поправил его Эрих. — И лучше не забывай об этом, Вадим.
Церковь Троицы стояла чуть в стороне от заводских кварталов, как старый родственник, которого не успели выселить и теперь стесняются. Белые стены с потёками, потемневший купол, во дворе — колодец и неровный бурьян, который так и не превратили в картофельные грядки. Храм не закрыли окончательно: службы шли редко, часть ценностей вывезли, часть спрятали, а подвал собирались приспособить под убежище на случай налёта — так же, как в других городах приспосабливали подвалы и подклетья под укрытия гражданской обороны.
Это и стало их официальным поводом.
Псаломщик Фомин оказался приземистым стариком с крепкими руками и спокойным, недоверчивым взглядом.
— От городского комитета обороны, значит? — он задумчиво вертел в пальцах документы «Григория Громова» и «Марины Кляйн». — Опять комиссия… Под убежище, говорите, подгоняете?
— Не «опять», а вовремя, — ровно ответил «Громов». — Приказ — обследовать все капитальные здания, где можно спрятать людей при налёте. Толстые стены, каменный подвал. Ваш храм на виду, сюда первым делом побегут. Если подклеть обвалится, отвечать будем все вместе.
Фомин вздохнул, но кивнул:
— Людей жалеть надо… Это верно. Только у нас там внизу склад. Утварь, доски, иконы старые. Мне прямо сказано — никого туда без спросу не пускать.
— Потому мы и пришли с бумагой, — спокойно сказала Марина, подавая лист с печатью. — Нам святыни не нужны. Нам нужны стены и своды. Если дадут добро, укрепим, расчистим, вентиляцию подумаем. Людям жить захочется — спасибо скажут.
Старик с сомнением посмотрел на печать, потом на их лица. Война научила: спорить с бумагой бесполезно.
— Ладно, — сказал он наконец. — Только я сам с вами пойду. Здесь всё под моей душой.