Елена Ламирова забыла многое. Как пахнет мужская кожа на рассвете — солью, мускусом, грехом. Как дрожат колени, когда чужие пальцы впервые касаются внутренней стороны бедра — там, где кожа нежнее шёлка. Как перехватывает дыхание за миг до поцелуя, когда губы ещё не встретились, но воздух между ними уже горит.
Всё это умерло в ней декабрьской ночью два года назад — вместе с мужчиной, которого она любила.
Теперь внутри осталась только вечная мерзлота.
Петербург встречал её холодом, который она не чувствовала. Декабрьский ветер кусал прохожих, выдирая слёзы, извозчичьи лошади роняли сосульки с губ, нищие у Владимирского собора примерзали к паперти насмерть.
А она шла по Литейному проспекту в тонкой шерстяной накидке, без перчаток, без муфты — и ни единой мурашки на молочной коже.
Туманница ордена Серебряной росы не мёрзнет.
Туманница носит лёд в груди — там, где у обычных женщин бьётся сердце, способное любить.
Мужчины оборачивались ей вслед — все до единого. Седой генерал в санях, обитых медвежьим мехом. Молодой чиновник в потёртой шинели. Мастеровой с красными от мороза руками. Мальчишка-гимназист, которому рано ещё было так смотреть на женщин.
Смотрели на волосы цвета гречишного мёда, выбивающиеся из-под скромной шляпки. На серые глаза, в которых стыла изморозь вместо обещания. На губы, созданные для поцелуев и стонов — тёмные, как зимняя рябина, влажные, приоткрытые.
На талию, которую хотелось обхватить обеими руками — и сжать.
На бёдра, которые покачивались под юбкой с каждым шагом — и обещали рай тому, кто окажется между ними.
На грудь, высокую и полную, которую не мог скрыть даже скромный наряд сиделки благотворительного общества.
Мужчины смотрели — и хотели. Это было написано на их лицах яснее любых слов. Желание. Похоть. Готовность отдать что угодно за одну ночь с этой женщиной.
Елена улыбалась им — губами, не глазами.
Любого из них она могла уложить в постель до заката. Любого могла заставить стонать её имя, кончая так, что темнело в глазах. Любого могла выпить до дна — забрать жар, оставить пустую оболочку.
Это было её ремесло.
Это было её проклятие.
Женщины чуяли правду. Косились враждебно, прижимали к себе мужей и любовников, спешили прочь. Тот древний инстинкт, что живёт в каждой самке с начала времён, кричал им: опасность. Соперница. Та, что может отнять.
Они не ошибались.
Но Елене было всё равно. Два года ей было всё равно — с той ночи, когда Михаил умер в её руках, и единственное тепло, которое она знала, ушло из мира навсегда.
Полковой госпиталь Н-ского гусарского полка стоял на углу Фурштатской — жёлтое казённое здание, облупившееся, пропахшее страданием.
Запах Елена почуяла за квартал. Карболка, кровь, моча, дешёвая водка. Человеческая боль имеет свой аромат — густой, тошнотворный, безнадёжный.
И что-то ещё.
Она остановилась у чугунных ворот. Посмотрела на заиндевевшие окна, на облезлую вывеску — и почувствовала.
Тепло.
Волна прокатилась от солнечного сплетения вниз — по животу, в пах, по внутренней стороне бёдер. Почти болезненно. Почти...
Почти как возбуждение.
Два года она не чувствовала ничего подобного. Принимала мужчин в своё тело — и оставалась пустой. Стонала, когда полагалось стонать. Изображала страсть для тех, кто платил за иллюзию. Внутри — лёд.
А сейчас что-то проснулось. Шевельнулось в глубине, как зверь, учуявший добычу.
Или — как добыча, учуявшая охотника.
Интересно.
Опасно.
Правильно.
Записка ордена была лаконичной: «Корнет Вершинин. Третья офицерская. Аномалия. Взять пробу. Доложить».
«Взять пробу» на языке ордена означало одно: переспать. Забрать жар через семя. Понять, что за сила живёт в мужчине, который не должен гореть.
Род Вершининых был в опале три поколения. Опальные — холодные. Опальные мёрзнут в июле, болеют от сквозняков, угасают к сорока.
Но этот корнет — горел. Так горел, что простыни под ним тлели, а сиделки сбегали с ожогами.
Аномалия.
Или — чудо.
Орден хотел знать, что именно.
Елена тоже хотела знать. Но её любопытство не имело отношения к долгу.
Её любопытство было личным.
«И сказано было в древних летописях: когда Глуаровый камень покинул императорскую корону, раскололся мир надвое — на тех, кто горит, и тех, кто гасит пламя чужое телом своим. И вовеки не сойтись огню с водою, ибо там, где они сходятся — рождается пар, застилающий разум. Но однажды, в час, когда луна оденется в кровь, явится тот, в ком оба пламени сплелись воедино. И содрогнутся троны. И падут те, кто считал себя вечными. И сам государь преклонит колени — не перед силой, но перед той, что эту силу носит под сердцем...»
«Сказание о безлунных», апокриф, список сожжён в царствование Елизаветы Петровны
— К раненым, сударыня?
Привратник высунулся из будки, обдав её волной перегара и гнилого дыхания. Маленькие глазки скользнули по её телу — привычно, по-хозяйски. Сначала грудь. Потом бёдра. До лица не добрался — большинство мужчин не добирались.
— Благотворительное общество. Сиделка. Корнет Вершинин.
Глазки округлились. Масляная ухмылка стекла с лица, как жир с горячей сковороды.
— Это который... горячий?
— Ведите.
— Барышня, вы не понимаете... — Привратник перекрестился мелко, воровато. — К нему никто не ходит. Лекари — ни в какую. Санитары — крестятся и бегут. Две сиделки уже в ожоговой лежат, а он их и не трогал вовсе. Просто близко подошли — и готово. Волдыри по всему телу. Одна кричала три дня, пока не померла.
Тепло внутри Елены стало отчётливее. Требовательнее.
— Ведите.
— Да вы послушайте...
— Ведите. Меня.
Что-то в её голосе заставило привратника заткнуться. Он отшатнулся, прижался к косяку — и она увидела в его глазах то, что видела сотни раз.
Страх.
Первобытный, звериный страх добычи перед хищником.
Елена прошла мимо него, даже не обернувшись.
С каждым шагом по госпитальному коридору становилось жарче.
Сначала — едва заметное дуновение, как из приоткрытой печной заслонки. Потом — гуще, плотнее. После второго поворота Елена расстегнула верхнюю пуговицу платья, потому что ткань давила, душила, мешала дышать.
После третьего — почувствовала, как между грудей скатилась капля пота.
Пот.
Туманницы не потеют. За два года в ордене — ни разу. Ни от летнего зноя, ни от жарко натопленных спален, ни от мужских тел, которые бились над ней, в ней, под ней.
А сейчас — влага собиралась в ложбинке между грудей, скатывалась по животу к пупку, по спине — к пояснице. Платье липло к телу. Бельё — к коже.
Что ждёт её за этой дверью?
Кто?
Привратник отстал десять шагов назад. Дальше идти отказался — замер у стены, крестясь и бормоча молитвы.
Елена остановилась перед дверью третьей офицерской палаты.
Дерево было горячим на ощупь. Краска пузырилась. От щелей шёл пар.
Она толкнула дверь.
И вошла в ад.
Жар обрушился на неё — плотный, осязаемый, почти живой.
Как если бы она сунула голову в раскалённую печь. Как если бы нырнула в кипящий котёл. Как если бы оказалась внутри солнца.
Любая другая женщина умерла бы на пороге.
Елена шагнула внутрь.
Палата тонула в полумраке — шторы задёрнуты, свечей не было, да и какая свеча выжила бы в этом воздухе, который сам был пламенем? Но она видела его. Даже в темноте. Даже сквозь марево жара.
Он лежал на узкой госпитальной койке, и простыни под ним тлели — рыжие пятна расползались по ткани, как болезнь. В воздухе пахло горелым полотном, потом, мужским телом, мускусом и чем-то ещё — чем-то, что заставило её сжать бёдра.
Обнажённый до пояса.
Молодой — двадцать, двадцать один? — но тело было телом воина. Широкие плечи, перевитые мускулами. Грудь — твёрдая, рельефная, с тёмным ореолом волос, сбегавшим вниз по животу, к пупку, ниже, туда, где простыня чудом ещё держалась на узких бёдрах.
Живот — плоский, с резко прорисованными мышцами. Косые боковые мускулы, которые мужчины называли «поясом Адониса», а женщины — «дорогой в рай», потому что взгляд скользил по ним вниз, к тому месту, где...
Елена сглотнула.
Его руки были раскинуты — сильные, жилистые, покрытые шрамами. На левом плече — звезда от пули. На рёбрах — сабельный росчерк. На предплечьях — ожоги, но какой огонь мог обжечь того, кто сам — огонь?
Лицо.
Лицо она оставила напоследок — боялась смотреть. Знала, что если посмотрит, то...
Посмотрела.
И пропала.
Он был красив. Не красотой гвардейских щёголей, прилизанных и сладких. Красотой хищника. Волка. Тёмного ангела, падшего с небес за непростительный грех.
Скулы — острые, как клинки. Брови — густые, тёмные, одна рассечена старым шрамом. Нос — прямой, с горбинкой, будто когда-то сломанный. Губы — полные, чувственные, искусанные в кровь.
Чёрные волосы разметались по подушке, мокрые от пота, прилипшие ко лбу.
Он метался в бреду. Стонал что-то невнятное. Мышцы перекатывались под кожей, как змеи под шёлком, и каждое движение было мукой — и обещанием.
Елена подошла ближе.
Ещё ближе.
Жар бил в неё волнами — влажными, горячими, интимными. Так бывает, когда мужчина входит в тебя и начинает двигаться — медленно, глубоко, безжалостно. Так бывает, когда его дыхание опаляет твою шею, а его пот смешивается с твоим.
Между ног стало мокро.
Впервые за два года — по-настоящему мокро. Не от техники, не от приказа тела. От желания.
Она села на край койки.
Наклонилась.
Положила ладонь ему на лоб — и его глаза открылись.
Янтарь.
Расплавленный янтарь с золотом в глубине, с огнём, который плясал в зрачках, как пламя в алхимическом тигле.
Глаза невозможного цвета — и невозможной силы.
Сначала — мутный, бессмысленный взгляд. Лихорадка, бред, край смерти. Потом зрачки сфокусировались на её лице.
И мир остановился.
— Холодная... — выдохнул он.
Одно слово. Хриплый, сорванный, севший от жара голос.
Но в этом слове было всё.
Изумление. Облегчение. Надежда.
И что-то ещё — что-то, от чего внизу живота сжалось сладко и больно.
— Тихо, — сказала Елена, и собственный голос показался ей чужим. Слишком низким. Слишком хриплым. — Я сиделка. Я помогу.
— Холодная, — повторил он, будто не слышал. — Ты... настоящая?
Его рука поднялась. Медленно. Тяжело. Как сквозь воду.
И коснулась её щеки.
Раскалённые пальцы.
На любой другой женщине остались бы волдыри. Кожа вздулась бы пузырями, лопнула, обнажила мясо.
Но Елена только закрыла глаза.
Его жар вошёл в неё. Не снаружи — изнутри. Проник сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь кости. Добрался до того места, где два года был только лёд.
И лёд — дрогнул.
Две силы встретились. Огонь и вода. Пламя и мерзлота.
Должны были уничтожить друг друга.
Вместо этого — переплелись.
Невозможно.
— Ты настоящая, — выдохнул он, и в янтарных глазах стояли слёзы. — Боже. Ты настоящая.
Он притянул её ближе — слабым, почти умоляющим движением. Прижался лбом к её ладони, как ребёнок, как зверь, как мужчина, который слишком долго был один.
— Не уходи. Пожалуйста. Ты — первая, от кого не больно.
Елена смотрела на него сверху вниз.
На опального корнета, который горел ярче императорских фаворитов.
На тело, созданное для греха.
На глаза, в которых плясал огонь.
На задание, которое она должна была выполнить.
«Забрать его жар. Узнать источник. Доложить ордену».
Так почему же ей хотелось остаться?
Так почему же между ног пульсировало, требовало, ныло?
Так почему же впервые за два года она чувствовала себя — живой?
Лихорадка не отступала до рассвета.
Елена сидела рядом — на краю койки, на расстоянии вытянутой руки. Смотрела, как он мечется в бреду. Слушала, как срывается с его губ женское имя — нежное, короткое, с болью и тоской.
Катя. Катенька. Катюша.
Кто она?
Любовница? Невеста? Та, которую он потерял?
Ревность кольнула под рёбрами — неожиданная, неуместная, глупая.
Елена не ревновала. Никогда. Ревность — удел тех, кто любит, а она разучилась любить два года назад.
Но это... это было похоже.
Она меняла компрессы — бесполезно, вода испарялась, едва коснувшись его кожи. Вытирала пот с его лба — бесполезно, новые капли выступали мгновенно. Держала его за руку, когда судороги скручивали тело — и это, только это давало облегчение.
Её холод — и его жар.
Равновесие на грани катастрофы.
Под утро он затих. Дыхание выровнялось, черты лица разгладились. Мускулы расслабились под влажной кожей — и теперь, в покое, его тело было ещё красивее. Ещё опаснее.
Елена позволила себе смотреть.
На его грудь, которая поднималась и опускалась в ритме сна. На тёмные соски, напряжённые даже сейчас. На дорожку волос, сбегавшую от пупка вниз, под простыню, к тому месту, которое она не должна была представлять — но представляла.
На руки, которые могли обнять женщину — и сжечь её заживо.
На губы, которые могли целовать — и оставлять ожоги.
На всё его тело — оружие, тюрьму, проклятие.
Каково это — хотеть и не мочь? Желать женщину — и знать, что причинишь ей боль? Входить в горячую плоть — и слышать крик, который из стона превращается в вопль?
Елена знала.
Два года она жила в такой же тюрьме. Хотела тепла — и не чувствовала ничего. Принимала мужчин в себя — и оставалась пустой.
Они были похожи.
Два урода. Два изгоя. Два существа, неспособных на близость.
Или — способных?
С друг другом?
Мысль была безумной. Опасной. Правильной.
Елена сидела у окна, смотрела на заснеженный госпитальный двор — и впервые за два года думала о будущем.
Рассвет окрасил палату в розовое золото.
Он открыл глаза.
Ясные. Осмысленные. Янтарные с золотом, без лихорадочного блеска.
Посмотрел на неё — долгим, изучающим взглядом. С ног до головы. От растрепавшихся волос до расстёгнутого ворота платья. Задержался на ключицах. На том месте, где под тканью угадывалась грудь.
— Ты осталась.
Не вопрос. Утверждение.
— Мне платят, — сказала Елена.
— Враньё.
Второй раз за ночь он ловил её на лжи. Никто не умел её читать. Никто — за два года.
Кто он такой?
— Сиделки сбегают через час, — продолжал он, приподнимаясь на локте. Мускулы перекатились под кожей — и Елена заставила себя смотреть ему в глаза, а не на тело. — Ты просидела всю ночь. Почему?
— Ты был плох.
— Я всегда плох. Это не ответ.
Она молчала.
Он сел на койке. Спустил ноги на пол. Простыня сползла, открывая бёдра — узкие, мускулистые, с тёмными волосками. Исподнего на нём не было.
Елена видела всё.
И не отвела взгляд.
— Кто ты? — спросил он.
Она могла солгать. Должна была солгать. Правило номер три: никогда не раскрываться перед объектом задания.
Но его жар уже был в ней. Проник через прикосновение, обосновался под сердцем, пульсировал вторым сердцебиением.
И правда вырвалась сама.
— Та, кого ты ждал.
Молчание длилось вечность.
Он смотрел на неё — снизу вверх, потому что она стояла, а он сидел на койке. Янтарные глаза не мигали. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
А потом он улыбнулся.
Медленно. Одним уголком искусанных губ. Улыбка хищника, который видит добычу — или добыча, которая узнаёт своего охотника.
— Та, кого я ждал, — повторил он, пробуя слова на вкус. — Красиво. Но что это значит?
Елена не ответила.
Что она могла сказать? Что она — туманница ордена Серебряной росы, посланная забрать его жар? Что его тело — её задание, его семя — её цель, его удовольствие — её инструмент?
Что она должна уложить его в постель, заставить кончить, и унести частицу его огня тем, кто хочет знать — почему опальный мальчишка горит ярче императорских фаворитов?
— Молчишь, — констатировал он. Не обвинение. Просто факт. — Значит, правда.
— Какая?
— Ты — не сиделка.
— Я...
— Сиделки не пахнут так.
Елена замерла.
— Как — так?
Он поднялся. Медленно, давая ей время отступить. Она не отступила.
Подошёл ближе. Ещё ближе. Остановился в шаге — голый, горячий, опасный. От него шёл жар волнами — густыми, влажными, как в бане.
Склонил голову. Втянул воздух.
— Зимой, — сказал он хрипло. — Льдом. И... возбуждением.
Её щёки вспыхнули.
Невозможно. Туманницы не краснеют. Туманницы контролируют своё тело до последней мурашки.
Но её щёки горели. И не только щёки.
— Ты чувствуешь это? — его голос упал до шёпота. — То же, что я? Эту... тягу?
Она должна была отрицать. Лгать. Быть профессионалом.
— Да.
Слово вырвалось само.
Да.
Одно слово — и все правила ордена полетели к чёрту.
Он смотрел на неё — и в янтарных глазах разгоралось пламя. Не лихорадка. Другое. То, что она видела в глазах мужчин сотни раз, но впервые — чувствовала ответ в собственном теле.
Желание.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Елена.
— Елена. — Он перекатил имя на языке. — Лена. Леночка.
— Не называй меня так.
— Почему?
Потому что так называл меня муж. Потому что я не слышала этого два года. Потому что от твоего голоса у меня слабеют колени.
— Просто не называй.
Он кивнул. Не стал настаивать.
— Я — Дмитрий. Дмитрий Вершинин. Бастард князя Вершинина, корнет Н-ского гусарского, и — судя по твоему лицу — ты уже знаешь обо мне больше, чем я сам.
Она молчала.
Он сделал ещё шаг. Теперь их разделяли дюймы. Его жар окутывал её, проникал сквозь платье, сквозь бельё, к голой коже.
— Ты не боишься, — сказал он. Не вопрос.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я — такая же. Только наоборот.
Его рука поднялась. Замерла у её щеки — в дюйме от кожи.
— Можно?
Он спрашивал разрешения. Мужчина, способный сжечь женщину своим касанием — спрашивал разрешения. Это было... это было...
— Да.
Его пальцы коснулись её скулы.
Жар прошёл сквозь неё волной — от щеки вниз, по шее, по груди, по животу, до самого низа. Там, между бёдер, пульсировало и ныло.
Её холод выплеснулся в ответ. Прохладой окутал его ладонь, поднялся по руке, к плечу, к сердцу.
Он выдохнул — резко, прерывисто. Зрачки расширились, почти съев янтарную радужку.
— Боже. Это... как...
— Как лёд на ожог.
— Да. Именно так. Как ты это делаешь?
Елена накрыла его руку своей. Прижала к щеке.
— Рождена такой. Как и ты.
Она не планировала этого.
Но его лицо было так близко. Его губы — приоткрытые, искусанные, зовущие. Его дыхание опаляло её кожу.
И она подалась вперёд.
Поцелуй был... невозможен.
Его губы обжигали — но не снаружи, а изнутри. Жар проник через рот, через язык, стёк по горлу к сердцу. Там, где два года был только лёд — заполыхало.
Она застонала.
Впервые за два года — не по сценарию. Не потому, что так нужно. Потому что не смогла сдержать.
Его руки легли на её талию — сквозь платье она чувствовала раскалённые ладони. Притянули ближе. Её грудь прижалась к его груди — и даже через ткань она ощущала биение его сердца. Быстрое. Яростное.
Как её собственное.
Язык скользнул в её рот — и это было как глоток горячего вина. Голова закружилась. Колени ослабели. Если бы он не держал её — упала бы.
Его жар входил в неё. Не через плоть — через дыхание, через слюну, через каждую точку, где их тела соприкасались.
Так не бывает.
Жар берут иначе. Телом. Семенем. Главным актом.
Но с ним — всё горело от одного поцелуя.
Она оторвалась от его губ. Тяжело дыша. С пылающими щеками.
Он смотрел на неё — и в янтарных глазах было изумление пополам с голодом.
— Ты не сгорела.
— Нет.
— Как?..
— Не знаю.
Правда. Она не знала. Никто не знал.
Его рука поднялась к её лицу. Большой палец провёл по нижней губе — припухшей, горящей.
— Ещё.
Не просьба. Не приказ. Мольба.
И она — впервые за два года — захотела дать.
Второй поцелуй был глубже.
Третий — отчаяннее.
К четвёртому Елена перестала считать.
Его руки были везде. На её талии, на спине, в волосах. Расстёгивали пуговицы платья — одну за другой, медленно, давая время остановить.
Она не останавливала.
Платье соскользнуло с плеч. Осталось бельё — тонкая сорочка, сквозь которую просвечивали соски. Твёрдые. Тёмные от прилившей крови.
Он смотрел.
Его взгляд был как прикосновение. Горячий. Голодный.
— Красивая, — выдохнул он. — Господи, какая же ты красивая.
Его ладонь легла на её грудь — поверх сорочки. Там, где под тканью билось сердце. Сердце, которое два года было ледяным — и теперь таяло.
— Можно?
— Да.
Сорочка последовала за платьем.
Она стояла перед ним — обнажённая до пояса. Его глаза пожирали её — каждый изгиб, каждую тень, каждый дюйм кожи.
— Я... — его голос осип. — Я могу тебя обжечь.
— Не можешь.
— Я всех обжигаю. Всегда. Каждую женщину, которая...
— Я — не каждая.
Она взяла его руку. Положила на свою грудь — не на ткань, на голую кожу.
Жар проник в неё. Глубоко. До самой сердцевины.
И не обжёг.
Его глаза расширились.
— Как?..
— Не знаю. Не важно. Просто — не отпускай.
Он не отпустил.
Его рука сжалась на её груди — осторожно, нежно. Большой палец нашёл сосок, обвёл, провёл по затвердевшей вершинке.
Елена закусила губу, чтобы не застонать.
Не помогло.
Стон вырвался — низкий, хриплый, откуда-то из глубины, где два года молчало всё живое.
— Ещё, — прошептала она. — Пожалуйста.
Стук ударил как ведро ледяной воды.
Три раза. Громко. Требовательно.
Елена отшатнулась. Схватила платье, прижала к груди.
Сердце колотилось так, что было слышно на весь госпиталь.
Дмитрий стоял неподвижно. Его глаза потемнели — от страсти к ярости за одно мгновение.
— Кто там? — рявкнул он.
— Ваше благородие! — голос из-за двери. Испуганный, дрожащий. — К вам посетительница. Говорит — из благотворительного общества. По начальству.
Елена похолодела.
Нет. Только не сейчас. Только не так.
Она знала этот голос. Знала, кто стоит за дверью.
Старшая сестра Магдалена. Та, что забрала жар у её мужа. Та, что сделала из живого, горячего, любящего Михаила — ледяную мёртвую куклу.
Орден прислал куратора.
Орден хотел отчёта.
И если Магдалена увидит её — полуголую, растрёпанную, с пылающими щеками...
— Мне нужно уйти, — Елена натягивала платье дрожащими руками. — Сейчас же.
— Почему?
— Нет времени объяснять. Окно — оно выходит во двор?
— Да, но...
Она уже была у окна. Распахнула створку — морозный воздух ударил в разгорячённое тело.
— Елена. — Его рука сомкнулась на её запястье. Горячая. Сильная. — Что происходит?
Она обернулась.
Посмотрела в его янтарные глаза — и увидела там то, чего не видела два года ни в одном мужчине.
Страх потерять.
— Я вернусь, — сказала она. — Обещаю. Но сейчас — отпусти.
— Когда?
— Ночью. Как стемнеет.
Стук повторился — громче, настойчивее.
— Ваше благородие! Откройте!
Дмитрий смотрел на неё ещё секунду. Потом разжал пальцы.
— Ночью, — повторил он. — Я буду ждать.
Елена выскользнула в окно.
Прыгнула в сугроб. Морозный воздух обжёг лёгкие.
И побежала — прочь от госпиталя, прочь от человека, который только что разбудил в ней то, что она считала мёртвым.
Не зная, что за её спиной — дверь палаты открылась, и Магдалена шагнула внутрь.
Не зная, что старшая сестра почуяла её запах — лёд и возбуждение — прежде, чем он успел выветриться.
Не зная, что следующая их встреча будет совсем не такой, какой она её себе представляла.
Продолжение следует...
Снег принял её падение мягко, как любовник принимает возлюбленную в свои объятия.
Елена провалилась по колено, выбралась, побежала — не разбирая дороги, не чувствуя холода, хотя на ней было только наспех застёгнутое платье, а декабрьский мороз кусал оголённые руки до крови.
Она не чувствовала ничего, кроме его жара.
Он остался в ней — там, где два года была только мёрзлая пустота. Пульсировал под сердцем, как второе сердцебиение. Тёк по венам расплавленным золотом. Горел между бёдер влажным, требовательным огнём.
Елена бежала, а её тело кричало: вернись.
Вернись к нему. К его рукам. К его губам. К тому месту, где его жар и твой холод сплетаются во что-то невозможное, запретное, правильное.
Вернись — и сгори.
Или — оттай.
Или — и то, и другое.
Она остановилась только за углом Фурштатской, где переулок нырял в тень доходного дома. Привалилась к стене, пытаясь отдышаться. Сердце колотилось о рёбра, как птица о прутья клетки.
Губы горели.
Грудь горела — там, где он касался.
Всё её тело горело, хотя она — туманница. Хотя она — лёд. Хотя два года ни один мужчина не мог разжечь в ней даже искры.
Что он с ней сделал?
Кто он такой?
И — страшнее всего — что она с ним сделала? Она, посланная забрать его жар, — отдала ему свой холод. Она, обученная контролировать каждый вздох, — стонала в его руках, как портовая девка. Она, потерявшая способность чувствовать, — чувствовала так остро, что хотелось кричать.
Два года мёртвая.
Один поцелуй — и живая.
Это было невозможно.
Это было опасно.
Это было — как в древних текстах о Глуаровом камне, которые она читала в библиотеке ордена. О камне, что раскалывал реальность надвое. О пламени, что могло сжечь мир или возродить его.
«Там, где сходятся огонь и лёд — рождается новая сила. Та, что древнее орденов и империй. Та, что носили в себе первые безлунные, пока их не сожгли на кострах...»
Бред.
Легенды.
Сказки для неофиток, которых пугали историями о запретной любви между теми, кто горит, и теми, кто гасит.
Но её губы всё ещё пылали.
И между бёдер всё ещё было мокро.
И она знала — знала каждой клеткой своего предательского тела — что вернётся к нему ночью. Что ляжет с ним. Что позволит ему войти в себя, хотя это уничтожит всё, во что она верила.
Или — создаст что-то новое.
— Далеко ли собралась, сестра?
Голос упал сверху — холодный, шелестящий, как ветер над могилой.
Елена замерла.
Чёрная карета стояла в переулке — неприметная, без гербов, с занавешенными окнами. Дверца была открыта, и изнутри смотрели глаза.
Глаза старшей сестры Магдалены.
Выцветшие, бесцветные, похожие на замёрзшую воду в проруби. Глаза женщины, в которой давно умерло всё человеческое — если оно там когда-то было.
— Садись, — сказала Магдалена. Не предложение. Приказ.
Елена могла бежать. Могла попытаться затеряться в городе, добраться до безопасного места...
Какого безопасного места? От ордена не бегут. От ордена не прячутся. Орден находит своих сестёр везде — по запаху, по следу, по той нити, что связывает туманниц крепче любых цепей.
Она забралась в карету.
Внутри пахло воском, ладаном и чем-то медицинским — тем особым запахом, что сопровождал Магдалену везде. Запах лечебницы. Запах смерти.
Карета тронулась.
— Доклад, — сказала Магдалена.
Елена сглотнула. Во рту пересохло.
— Корнет Вершинин. Двадцать один год. Опальный род, третье поколение под холодом. Но он...
— Горит. Знаю. Это в донесении. Что ещё?
— Аномалия подтверждена. Его жар... — Елена запнулась, подбирая слова. — Его жар невозможен. По всем признакам он должен быть холодным, как все опальные. Но он горит ярче любого фаворита, которого я встречала.
— Ты взяла пробу?
Молчание.
Магдалена подалась вперёд. Её бесцветные глаза впились в лицо Елены — и та почувствовала, как по спине стекает холодный пот.
— Ты взяла пробу, сестра Елена?
— Нет. Он был слишком слаб. Лихорадка...
— Ложь.
Одно слово — и воздух в карете стал ледяным.
Магдалена протянула руку. Её пальцы — сухие, костлявые, похожие на птичьи лапы — сомкнулись на подбородке Елены. Повернули её голову к свету.
— Лихорадка, говоришь? — Тонкие губы растянулись в подобие улыбки. — Тогда почему твои губы распухли от поцелуев? Почему твоя грудь горит там, где её касались мужские руки? Почему от тебя пахнет...
Пауза.
Ноздри Магдалены раздулись, втягивая воздух.
— ...возбуждением?
Елена молчала. Отпираться было бессмысленно.
— Ты позволила ему себя касаться, — продолжала Магдалена. Её голос был ровным, почти ласковым — и от этой ласки мурашки бежали по коже. — Ты целовала его. Ты хотела его.
— Я...
— Молчи. — Пальцы сжались сильнее. Больно. — Ты нарушила протокол. Ты позволила эмоциям... — слово прозвучало как ругательство, — ...взять верх над долгом. Ты знаешь, что бывает за это?
Елена знала.
Михаил.
Три дня — и от горящего человека осталась ледяная кукла.
— Но... — Магдалена отпустила её подбородок. Откинулась на спинку сиденья. — Ты ещё можешь всё исправить.
— Как?
— Вернёшься к нему. Сегодня ночью. Сделаешь то, зачем тебя послали.
— Возьму пробу?
— Возьмёшь всё.
Елена похолодела. Даже для неё — похолодела.
— Всё?..
— Весь его жар. До последней искры. — Магдалена улыбнулась — и эта улыбка была страшнее любой угрозы. — Он — аномалия. А аномалии изучают. Препарируют. Раскладывают на части, чтобы понять, как они устроены.
— Вы хотите его убить.
— Я хочу его использовать. Разница есть. — Бесцветные глаза сверкнули. — Тебе ведь не привыкать, сестра Елена. Ты делала это раньше. Много раз.
Да. Много раз. Десятки мужчин. Сотни ночей. Жар, перетекающий в неё через пот, через семя, через стоны.
Но никогда — досуха.
Никогда — до смерти.
— А если я откажусь?
Магдалена рассмеялась. Сухой, шелестящий смех, похожий на шорох палых листьев.
— Тогда я сделаю это сама. Как сделала с твоим мужем.
Карета остановилась у дома на Моховой.
Елена вышла на негнущихся ногах. Ветер ударил в лицо — ледяной, злой, колючий. Но она не почувствовала холода. Внутри неё бушевал пожар.
Михаил.
Его имя всплыло из глубины, где она похоронила его два года назад. Всплыло — и принесло с собой воспоминания, которые она запретила себе помнить.
Как он смеялся — запрокинув голову, обнажая горло. Как касался её — бережно, нежно, будто она была хрустальной. Как входил в неё — и мир исчезал, оставались только они двое, сплетённые в одно существо.
Как он умирал.
Медленно. Три дня. Жар уходил из него по капле, словно кто-то открыл вену и выпускал кровь. Золотистая кожа становилась серой. Горячие глаза — мутными. Любящие руки — ледяными.
А она сидела рядом и смотрела.
Потому что ей не позволили даже попрощаться. Не позволили коснуться, согреть, удержать. Магдалена забирала его жар, а Елену держали две сестры, и она могла только кричать — пока голос не сорвался, пока в груди не осталось ничего, кроме вечной мерзлоты.
С тех пор — лёд.
До сегодняшнего утра.
До корнета Вершинина.
До поцелуя, который разбудил мёртвое сердце.
Елена стояла на заснеженной улице, а в голове метались мысли, как испуганные птицы.
Если она вернётся к нему и сделает то, что приказала Магдалена, — он умрёт. Как Михаил. Медленно, мучительно, теряя огонь, который делал его живым.
Если она откажется — Магдалена сделает это сама. И заставит Елену смотреть.
Выбора не было.
Но...
Но его губы всё ещё горели на её губах.
Его руки всё ещё ощущались на её коже.
Его голос — хриплый, сорванный — всё ещё звучал в ушах: «Ты — первая, от кого не больно».
Первая.
Единственная.
Как и он для неё.
Два изгоя. Два урода. Два существа, неспособные на близость — кроме как друг с другом.
Если такое существует — любовь с первого прикосновения, судьба, что находит тебя в самый тёмный час, — то это было оно.
И Елена должна была это убить.
Или — спасти.
Ценой собственной жизни.
Он был не один.
На его койке — на той самой койке, где она сидела утром, где его рука касалась её груди — извивалось женское тело.
Обнажённое. Потное. Бесстыдное.
Женщина сидела на нём верхом, запрокинув голову, выгнувшись дугой. Её груди — полные, тяжёлые, с крупными тёмными сосками — покачивались в такт движениям. Рот был открыт в стоне, волосы — распущены, пот стекал по спине.
Она двигалась. Поднималась и опускалась, принимая его в себя снова и снова.
А он лежал под ней. Руки сжимали её бёдра — те самые руки, что утром касались Елены. Глаза были закрыты, голова запрокинута, на губах — гримаса наслаждения.
Елена смотрела — и не могла отвести взгляд.
Смотрела, как чужая женщина трахает мужчину, которого она...
Которого она — что? Любит? После одного поцелуя?
Глупо. Смешно. По-детски наивно.
И всё же — больно.
Так больно, что она едва не сорвалась с карниза.
Женщина внутри застонала громче — протяжно, гортанно. Её движения ускорились. Она падала на него снова и снова, насаживаясь, принимая, поглощая.
И тогда Елена узнала её.
Рыжие волосы. Веснушчатые плечи. Родинка на левой лопатке — в форме полумесяца.
Сестра Варвара.
Туманница ордена Серебряной росы. Младшего чина, но с репутацией самой... эффективной. Той, что могла уложить любого мужчину за час и выпить его за ночь.
Орден не стал ждать.
Магдалена послала другую.
Как тогда — с Михаилом.
Елена висела на карнизе, а внутри что-то ломалось — тихо, страшно, окончательно.
Он не сопротивлялся. Не звал её. Не ждал.
Его руки сжимали чужие бёдра. Его губы шептали чужое имя. Его тело отдавало жар — тот самый жар, что утром горел для неё.
Или — нет?
Что-то было не так.
Что-то в его позе. В его лице. В том, как напряжено его тело — не от страсти, а от...
Боли?
Елена пригляделась.
Его руки на бёдрах Варвары — не сжимали. Отталкивали. Слабо, почти беспомощно, как человек, которого держат.
Его глаза были закрыты — но не в экстазе. Судорожно зажмурены, как от нестерпимой муки.
Его губы шевелились — и это было не имя. Это было слово.
Одно слово.
Снова и снова.
«Нет».
Елена не помнила, как разбила окно.
Помнила только звон стекла. Холод, ворвавшийся в палату. Крик Варвары — испуганный, злой, полный ненависти.
И его глаза.
Янтарные. С золотом в глубине. Измученные, но — живые.
— Елена... — выдохнул он.
Варвара соскочила с него, как ошпаренная кошка. Обернулась к окну — голая, разъярённая, прекрасная той хищной красотой, что есть у всех туманниц.
— Ты?! Магдалена сказала, что ты отказалась!
— Магдалена ошиблась.
Елена шагнула в палату. Стекло хрустело под ногами. Холод — её холод — выплеснулся наружу, окутал комнату морозной дымкой.
Варвара попятилась.
— Не смей! Он — моё задание теперь!
— Нет.
Елена подошла к койке. Посмотрела на Дмитрия сверху вниз.
Он был бледен — мертвенно, страшно. Жар, который утром пылал в нём костром, сейчас едва тлел, как угли на рассвете. Варвара успела взять много.
Слишком много.
Но он был жив. Смотрел на неё — и в его глазах было то же, что она видела утром.
Надежда.
— Ты пришла, — прошептал он.
— Я обещала.
— Я думал... — он сглотнул, облизнул пересохшие губы. — Думал, ты не вернёшься. А потом пришла она, и я не мог... она что-то сделала, я не мог сопротивляться...
— Знаю. — Елена села на край койки. Там, где утром. Положила ладонь ему на лоб — так же, как в первый раз. — Это называется зов. Туманницы умеют... звать мужчин. Так, что невозможно отказать.
— Но ты... ты же тоже...
— Да. Я тоже туманница. — Она улыбнулась горько. — Та, кого послали забрать твой жар. Та, кто должна была сделать то же, что Варвара.
Его глаза расширились. Рука дёрнулась — отстраниться? ударить? — но замерла на полпути.
— Тогда почему...
— Почему я не сделала этого утром? — Елена провела пальцами по его щеке. Горячей — но не так, как раньше. Варвара забрала слишком много. — Почему я здесь? Почему разбила окно?
Она наклонилась ближе. Её губы коснулись его губ — едва, на грани прикосновения.
— Потому что я — идиотка, — прошептала она ему в рот. — Потому что ты — первый за два года, от кого я что-то почувствовала. Потому что когда ты касаешься меня — лёд внутри тает. И я не хочу снова замерзать.
— Елена...
— А ещё потому, что орден убьёт нас обоих. Тебя — за жар. Меня — за предательство. И если мы хотим жить — нам нужно бежать. Сейчас. Немедленно.
За спиной раздался смех.
Тихий. Шелестящий. Страшный.
Елена обернулась.
В дверях палаты стояла Магдалена.
А за её спиной — четыре сестры в серых плащах. Те, кого в ордене звали «ливнями». Те, чьё прикосновение убивало мгновенно.
— Трогательно, — сказала Магдалена. — Очень трогательно. Но боюсь, бежать вам некуда.
Продолжение следует...
Спасибо, что читаете 🌺 Для меня это по-настоящему важно 💛

Четыре ливня.
Елена знала каждую. Знала, скольких мужчин они выпили досуха. Знала, как умирали те, кого касались их пальцы — быстро, беззвучно, с выражением экстаза на застывших лицах.
Смерть от ливня — сладкая смерть. Так говорили в ордене.
Но Елена не хотела умирать — ни сладко, ни горько, никак.
Не сейчас.
Не после того, как впервые за два года почувствовала себя живой.
— Отойди от него, сестра, — голос Магдалены был ровным, почти ласковым. — Ты и так уже достаточно напортила. Не усугубляй.
Елена не двинулась.
Её рука лежала на груди Дмитрия — там, где под рёбрами билось его сердце. Слабое. Неровное. Но — живое.
— Он — мой, — сказала она.
Слова вырвались сами — и она поняла, что это правда. Не задание. Не долг. Он — её. С того мгновения, как их губы встретились. С того вздоха, который они разделили на двоих.
Магдалена приподняла бровь.
— Твой? — В сухом голосе зазвенело веселье. — Какая прелесть. Сестра Елена, кажется, влюбилась.
Ливни за её спиной захихикали — одинаково, в унисон, как куклы-марионетки.
— Два года ты была идеальной туманницей. Холодной. Послушной. Мёртвой внутри. — Магдалена шагнула в палату. Её серые плащи шелестели по полу, как змеиная кожа. — Я так гордилась тобой. Ты была моим лучшим творением. А теперь...
Она остановилась в трёх шагах от койки.
— Теперь придётся начинать сначала. С новой сестрой. Жаль. Ты была талантлива.
— Не подходи.
— Или что? — Магдалена улыбнулась. — Ты заморозишь меня? Милая, я была туманницей, когда твоя бабка ещё титьку сосала. Твой холод для меня — лёгкий бриз.
Она подняла руку.
Ливни двинулись вперёд.
И тогда Дмитрий — еле живой, выпитый почти досуха, — сел на койке.
Спасибо, что уже здесь))
Далее начинается более горячая и платная история, книга будет публиковаться каждый день до 13.01.2026 года 💌
Скидка по промокоду "страсть10"
🎁🎀💝
Не теряйте книгу, положите ее в библиотеку
꧁🪷🌷🌸🌺🦩꧂
— Не трогай её.
Три слова.
Хриплый голос, сорванный до шёпота.
Но жар, который выплеснулся из него, — был как удар кузнечного молота.
Магдалена отшатнулась. Ливни замерли на месте, словно налетели на невидимую стену.
Воздух в палате раскалился. Задымились занавески на окнах. Свечи, стоявшие на тумбочке, вспыхнули и оплыли мгновенно — фитили, воск, металлические подсвечники, всё превратилось в лужу расплавленного месива.
Дмитрий встал.
Пошатнулся — Елена подхватила его, прижалась плечом. Его кожа была раскалённой, как сковорода на огне, но она не обжигалась. Её холод встречал его жар, и между ними рождалось что-то третье.
Равновесие.
Сила.
— Невозможно, — прошептала Магдалена. В её бесцветных глазах впервые мелькнуло что-то, похожее на страх. — Варвара забрала три четверти его огня. Он должен быть пустым. Он должен...
— Должен — что? — Дмитрий шагнул вперёд, увлекая Елену за собой. Их тела соприкасались от плеча до бедра, и с каждым мгновением его жар рос, креп, разгорался.
Он питался ею.
Не забирал — получал. Её холод становился топливом для его огня. Как вода, попадая на раскалённый металл, превращается в пар — так её сила превращалась в его пламя.
— Это... — Магдалена попятилась к двери. — Это как в текстах... Глуаровый камень... союз огня и льда...
— Не знаю никакого камня, — сказал Дмитрий. — Знаю только одно.
Он поднял руку.
Его ладонь пылала — не метафорически, буквально. Оранжевое пламя плясало на пальцах, облизывало запястье.
— Вы хотели её забрать. Вы хотели меня убить. Вы убили её мужа.
— Откуда ты...
— Она мне рассказала. — Он посмотрел на Елену. Коротко. Нежно. — Не словами. Я видел, когда мы целовались. Видел всё.
Елена похолодела — но не от страха. От изумления.
Он видел её воспоминания?
Через поцелуй?
Так бывало только в легендах. Только в тех самых текстах о Глуаровом камне, которые орден прятал в самых глубоких архивах.
«Когда огонь и лёд сплетаются воедино — рождается связь глубже плотской. Они видят сны друг друга. Чувствуют боль друг друга. Становятся — одним».
Древняя магия.
Та, что была до империй.
Та, что орден боялся больше всего на свете.
— Уходите, — сказал Дмитрий. — Сейчас. Пока я вас не сжёг.
Магдалена ушла.
Ливни — за ней.
Елена знала, что это не конец. Знала, что они вернутся — с подкреплением, с ловчими, со всей мощью ордена.
Но сейчас — сейчас они были одни.
Дмитрий пошатнулся, едва дверь закрылась. Огонь в его руке погас, и он обмяк, навалившись на Елену всем весом.
— Прости, — пробормотал он. — Это было... много.
— Тише. — Она довела его до койки, уложила. — Ты чуть не умер, дурак. Откуда в тебе столько?
— Не знаю. — Он смотрел на неё снизу вверх, и в янтарных глазах плясали отблески догорающих занавесок. — Когда она хотела тебя тронуть... что-то поднялось. Изнутри. Как будто...
— Как будто?
— Как будто я горел всю жизнь вполсилы. А сейчас — впервые по-настоящему.
Елена села рядом с ним. Положила ладонь ему на грудь — там, где сердце било тяжело и неровно.
— Нам нужно бежать.
— Знаю.
— Сегодня. Сейчас. До рассвета — выбраться из города.
— Знаю.
— У тебя есть деньги? Документы? Место, где можно спрятаться?
Он молчал.
Смотрел на неё — долгим, странным взглядом. Как человек, который видит чудо и боится поверить.
— Дмитрий?
— Скажи ещё раз.
— Что?
— Моё имя. Скажи ещё раз.
Она не понимала — но сказала:
— Дмитрий.
Он закрыл глаза. Выдохнул — длинно, прерывисто.
— Два года, — прошептал он. — Два года никто не произносил моё имя так. Как будто оно что-то значит. Как будто я — что-то значу.
— Ты значишь.
— Для кого?
Елена наклонилась. Её губы коснулись его лба — горячего, влажного от испарины.
— Для меня.
Он притянул её к себе.
Одним движением — слабым, почти умоляющим. Его руки легли на её талию, скользнули по спине, притиснули ближе.
— Елена...
— Тебе нужно отдохнуть. Ты потерял слишком много...
— К чёрту отдых.
Его губы нашли её губы.
Поцелуй был другим, чем утром. Не осторожным — яростным. Не нежным — голодным. Он целовал её так, словно она была воздухом, а он — тонул.
Елена застонала ему в рот.
Его жар проникал в неё — через губы, через язык, через каждую точку, где их тела соприкасались. Растекался по венам, как расплавленное золото. Собирался внизу живота тяжёлой, пульсирующей потребностью.
Два года она не чувствовала желания.
Сейчас — горела.
— Мы должны бежать, — прошептала она, отрываясь от его губ.
— Потом.
— Дмитрий...
— Потом, — повторил он, и его руки начали расстёгивать её платье. — Сначала — это. Сначала — ты.
Пуговицы поддавались одна за другой. Ткань расходилась, обнажая кожу.
Елена не сопротивлялась.
Платье упало с плеч. Осталась сорочка — тонкая, просвечивающая, не скрывающая ничего.
Он смотрел.
Его взгляд был как прикосновение — горячий, осязаемый. Скользил по её ключицам, по груди, по животу, ниже.
— Боже, — выдохнул он. — Какая же ты...
— Какая?
— Совершенная.
Его ладонь легла на её грудь — поверх сорочки. Там, где под тканью билось сердце. Сердце, которое два года было мёртвым, а теперь колотилось так, что больно было дышать.
— Сними, — сказала она.
Не попросила. Приказала.
Он подчинился.
Сорочка скользнула вниз, открывая её тело его взгляду. Его рукам. Его губам.
Его рот накрыл её сосок.
Горячо. Мокро. Невыносимо.
Елена выгнулась, вцепившись пальцами в его волосы. Стон вырвался из горла — низкий, хриплый, нечеловеческий.
Два года. Два года она принимала мужчин в своё тело и не чувствовала ничего. А сейчас — от одного прикосновения его языка к её груди — её трясло, как в лихорадке.
Он посасывал, покусывал, ласкал. Переходил от одной груди к другой, оставляя влажные следы на коже. Его руки гладили её бока, её бёдра, забирались под юбку...
— Да, — прошептала она. — Да, пожалуйста, да...
Его пальцы нашли её — там, между бёдер, где было мокро и горячо. Скользнули по влажной плоти, раздвигая, исследуя.
— Ты такая... — он задохнулся. — Боже, ты такая мокрая...
— Для тебя, — она двигала бёдрами, насаживаясь на его пальцы. — Только для тебя. Два года — ничего. А сейчас — посмотри, что ты со мной делаешь...
Он вошёл в неё двумя пальцами — глубоко, до костяшек. Её тело приняло его жадно, сжалось вокруг, потребовало ещё.
— Ещё, — выдохнула она. — Глубже. Сильнее.
Он подчинился.
Третий палец растянул её, заполнил. Большой палец нашёл её клитор — набухший, пульсирующий — и начал тереть. Кругами. Медленно. Безжалостно.
Елена вскрикнула.
Оргазм накрыл её волной — внезапно, оглушительно. Она содрогалась на его пальцах, кусая губы до крови, чтобы не кричать на весь госпиталь.
Но это было только начало.