Пролог

Все персонажи, места, их названия, организации, их аббревиатуры и сокращения являются плодом воображения автора. Любое совпадение с реальными людьми, местами, названиями, организациями, их аббревиатурами и сокращениями являются случайными. Употребление алкогольной продукции и табачных изделий героями романа не является пропагандой и служит лишь художественным приемом для раскрытия образов и внутреннего мира персонажей.

Пролог

Я прижимаюсь лбом к холодному стеклу огромного окна спортивного зала моей дворовой школы. Оно мгновенно запотевает круглым матовым пятном у меня перед глазами. Я отстраняюсь от него, стягивая зубами мокрую вязаную варежку с руки — варежка вся в белых снежных катышках, словно в ледяном репейнике, безвольно повисает на резинке. Я провожу ладонью по стеклу и снова прижимаюсь к нему в попытке разглядеть, что происходит там, внутри, в этот субботний декабрьский вечер. Уже стемнело, и будто сами по себе зажглись тусклые, ледяного света редкие фонари в нашем дворе. Совершенно нет ветра, оттого синие снежинки, медленно падающие на землю, кажутся тяжелыми и задумчивыми. Внутри, посередине волейбольной площадки, на стуле сидит юноша и внимательными, усталыми глазами смотрит на мальчишку моих лет. Тот в одних трусиках выделывает перед ним какие-то смешные и нелепые па. Это сложно назвать танцем, но юноша серьезен, ведь мальчик старается. В дверном проеме, по всей видимости, замерли его родители. Держа в руках его одежду и зимние валенки в галошах, они одними лишь глазами переживают за сына, боясь пошевелится, как будто своим, даже малейшим движением собьют его с ритма, который выстукивает юноша, ударяя себя ладонью по ноге. Квача монотонно, будто подчиняясь неслышному ритму невидимого метронома, капает с галош на крашенные в желтый цвет половые доски зала, но родители не замечают бурой лужицы, растекающейся под ними. Они пристально следят за ногами сына — бледные, жилистые, и тощие, и непомерно длинные для его возраста. На деревянной узкой лавочке, стоящей у противоположного окна, сидят дети — мальчики и девочки. Так же как и танцующий мальчик, они все в одних трусиках прижимаются синюшными телами друг другу и испуганно, но внимательно смотрят то на его танец, то на юношу на стуле. Они напоминают мне костлявых, полудохлых цыплят, лежащих в ряд мертвыми тушками на грязном прилавке нашего гастронома. Из таких мама по субботам варит бульон, предварительно отрубив им головы и желтые когтистые лапки. Я делаю шаг назад и поворачиваюсь. Я очень хорошо помню тот вечер, тот первый раз, когда увидела Его. По-моему, это произошло именно тогда. Он стоял на противоположной стороне улицы и смотрел в мою сторону. В тот момент я не смогла как следует разглядеть Его — лишь черный силуэт и ощущение взгляда, пронизывающего меня, как холод этого зимнего московского вечера. Странно, я совершенно не видела Его лица, но точно знала: Он смотрит именно на меня. С этой минуты, с этого мгновения Он всегда будет смотреть только на меня. Чуть повзрослев, я часто спотыкалась о мысль, что абсолютно не помню себя до встречи с Ним. Как будто до этого момента меня совершенно не существовало. Во всяком случае — для Него, в Его поле зрения. Так, отрывочные блики воспоминаний, как вспышки отцовского фотоаппарата. Кадр — я, совсем маленькая, на руках у матери. Кадр — теперь я в костюме снежинки у елки. Следующий кадр — я в пачке из тюля изображаю балерину. Я знаю, что этих фотографий не существует. Может, и существовали когда-то, но сейчас, по прошествии времени, затерялись где-то на просторах моей биографии, а может, всегда были лишь застывшими и выдуманными картинками у меня в голове. Но даже они со временем стираются, а некоторые и вовсе исчезают, как ненужные, прожеванные умом, глупые мысли. Может быть, они и есть мои мысленные фантазии из далекого детства? Может быть. Я никогда не была уверена на этот счет. Я смотрю на Его неподвижный силуэт и ощущаю непонятное душевное спокойствие. Спокойствие. Я не была знакома с этим ощущением до встречи с ним. В нем хорошо. Время течет медленнее, и голубые снежинки как будто замирают, на мгновение повиснув в воздухе пушистыми каплями.

— Куда ты смотришь? — отец подходит ко мне и вглядывается в сторону черного силуэта, но видит только фонарный столб, покосившийся то ли от времени, то ли от обиды на людей, которые уже давно не замечают его треснувший плафон, из-за чего свет от старой лампы словно разламывается пополам, подобно его сознанию, внезапно понявшему, что появилось у полусгнившей деревяшки с лампочкой наверху.

— Никуда, просто задумалась, — с ходу вру я, и история фонарного столба прерывается так же внезапно, как снегопад этим вечером. — А что там такое?

Я указываю на окно спортзала.

— Там? Не знаю. Ты хочешь туда? — спрашивает он нехотя.

— Я бы станцевала, — я поднимаю на него взгляд. — Можно я станцую перед тем человеком?

Отец смотрит на меня недоумением пустых глаз и черными пышными усами. Усы ухмыляются мне Чеширским котом. Ему холодно гулять со мной. Он хочет домой, в тепло. И, наверное, только поэтому соглашается.

— Пойдем. — Он берет меня за руку.

Его шаги большие. Очень широкие. Я семеню рядом, стараясь не отставать от его штанов, и крепко цепляюсь замерзшими пальцами за его холодную, безвольную ладонь. Я никогда прежде не танцевала, но, когда на черно-белом экране телевизора возникал силуэт балерины, я мысленно примеряла на себя ее пачку и замирала внутри в красивой балетной позе. Почему я захотела тогда станцевать перед странным юношей, сидящем на стуле? Я не помню. Или не хочу помнить?

Глава первая

Глава первая

Поклон

Входная дверь скрипом пригласила нас войти. Внутри школы пахло котлетами и мочой. У входа в спортзал девушка без внешности и возраста попросила меня раздеться до трусов, пройти и сесть вместе с остальными детьми. Отец, забрав мои вещи, остался стоять в коридоре, в голубиной стае других родителей. Они переминались с ноги на ногу и клевали носами в немом ожидании. На мне были желтые трусы, в цвет шершавого и неровного пола зала. Странно, но мое появление не привлекло ничьего внимания. Я на цыпочках подошла к краю скамейки и села на свободное место. Мальчики и девочки по очереди вставали с нее, выходили в центр и исполняли свои странные, нелепые движения. Меня не интересовали их ужимки — я смотрела на человека на стуле, а он на меня — нет. Несмотря на молодой возраст, его коротко стриженную голову украшала большая залысина. На лице — серые, впалые глаза и встревоженная щетина. Мальчика сменяла девочка, девочку — мальчик. Перед тем как они начинали танцевать, он что-то спрашивал у каждого из них. Я не могла разобрать что. Потом он начинал отстукивал ритм — монотонный, безэмоциональный. Этот ритм вводил меня в транс. Дремота, подобно рвоте, медленно поднималась от низа живота к моему горлу. Я поняла, что, чтобы как-то побороть накатывающую на меня сонливость, надо соединить этот ритм с какими-нибудь словами, но в памяти всплывала лишь колыбельная, которую мать никогда не пела мне. Где я могла услышать ее слова? Я не знала. Или не хотела знать. Я стала петь ее шепотом, одними губами, подстроившись под темп ударов его руки, сосредоточив внимание на ее движении. Слова колыбельной закончились, и я начала свою молчаливую песню с начала, как парижская шарманка на площади у собора Нотр-Дам. На третьем круге на скамейке не осталось никого, кроме меня. Человек на стуле повернул голову в мою сторону и зрачками глаз позвал к себе. Я подошла и встала перед ним в своих желтых трусах на желтом полу.

— Тебе нравится танцевать? — спрашивает он.

— Не знаю, — отвечаю я, — я никогда раньше не танцевала.

— Что, вообще никогда? — удивляется он.

— Только в мыслях. Иногда. Это считается?

— Не знаю, — задумался он, — я могу его увидеть?

— Мой танец? Вы что, умеете видеть мысли?

— Умею, — сказал он медленно и уверенно, — но я хочу, чтобы ты сама показала мне их.

Прежде чем ответить, я на секунду задумалась. Вспоминая тот день, я до сих пор не понимаю, почему тогда ответила ему именно так. Или не хочу понимать?

— Что вы будете делать, если вам по-настоящему понравится то, что вы увидите?

— Если понравится по-настоящему, попробую сделать из тебя танцовщицу. Но только если по-настоящему.

— А если не понравится?

— Останешься той, кем являешься сейчас.

— Лизой Большаковой?

— Лизой Большаковой. Ну что, Лиза, покажешь мне свои мысли?

— Только одну, — согласно кивнула я.

— Но самую интересную, договорились?

— Хорошо. Стучите уже.

Сейчас я бы многое отдала за то, чтобы посмотреть на танец той меня, семилетней девочки в желтых трусах. Но, к сожалению, это невозможно. Хотя иногда мне кажется, что, если я закрою глаза и представлю на мгновение себя там, в том зале, перед человеком на стуле, и услышу тот самый ритм, я, быть может, смогу повторить его. Каким он был? Наверное, таким же странным и нелепым, как и у остальных детей. Я бешено кружилась, раскинув руки в сторону, задирала, как сумасшедшая, ноги выше головы, прыгала и пыталась изобразить балетные движения, которые видела по телевизору. Наверное, это было ужасно. Хотя почему наверное?

— Достаточно, — он резко прервал мое выступление.

— Уже? Я же ведь только начала! — остановилась я, переводя дыхание.

— Я увидел все, что мне надо. С кем ты пришла на просмотр? — он встал со стула.

— На просмотр? — удивилась я. — Я пришла станцевать для вас!

— Ну, хорошо, Лиза Большакова, — согласился он, — с кем ты пришла станцевать для меня?

— С папой, — я указала рукой на дверь, — он там, в коридоре.

— Пойдем, — он протянул мне руку, — познакомишь меня с ним.

Его рука на ощупь была уверенной и спокойной. Я отвела его к отцу. Они что-то долго обсуждали, папа хмурился и вопросительно смотрел сверху вниз на молодого человека. Тот тихо, но настойчиво убеждал его в чем-то снизу вверх.

— Ты хотела бы ходить в танцевальную студию при хоре? — спросил меня отец, сидя на кухне передо мной часом позже. Он курил в сторону приоткрытого окна, пока я размазывала манную кашу ложкой по белой суповой тарелке с синим орнаментом.

— А что будет петь хор? — поинтересовалась я, продолжая свое нехитрое занятие.

— Какая разница? Ты танцевать хочешь? — Он стряхивал пепел в банку из-под кофе и смотрел пустыми глазами на мать — та, стоя в переднике у плиты, кипятила белье в большом сером ведре.

— Как по телевизору? Белого лебедя?

— Белого? — хмыкнул он. — Нет. Народные танцы. Кокошник, красные сапожки — вот это вот все. Будешь ходить?

Глава вторая

Глава вторая

Demi, grand plié

— Большакова, я задала тебе вопрос! — Острые, как бритва, ногти Нинель Михайловны впиваются в мою лопатку. — Кто и где тебя так учил делать plié?

Я стою на боковом станке, лицом к окну. Руки на палке на ширине плеч, все пять пальцев каждой сверху ненавистной деревяшки. Как быстро я научилась ее ненавидеть? Ноги по первой выворотной позиции, без завала. Вроде бы. Плечи опущены до пяток, будто пригвожденных к полу, подбородок «на полочке», ягодицы, или, как говорит мой новый педагог, «хвост» втянут и, по-моему, прилип к костям таза. Я стараюсь исполнить это чертово полуприседание как можно выворотнее, колени идут по линии стопы. Кажется, что идут, или мне только хочется, чтобы они шли в этом направлении?

— Большакова, ты оглохла от натуги? — кричит она прямо мне в ухо, и ее острые ногти своими кончиками еще глубже впиваются мне в кожу. У нее криво накрашенные губы и ровные, желтые от постоянного курения, зубы, от которых смердит за километр табаком и гнилью. Небольшого роста, с вечно залаченными волосами, собранными по старой балетной привычке в тугой маленький пучок, она напоминает мне ворону, иногда высушенную на солнце воблу, а в те дни, когда уж слишком сильно орет на меня, эти два образа смешиваются между собой и Нинель Михайловна предстает предо мной в виде черной рыбы с крыльями и клювом. И сегодня как раз один из таких дней.

— Отвечай, дура! — каркает рыба и отвешивает мне звонкий подзатыльник.

— Вы же знаете кто, — цежу я сквозь зубы. — Зачем спрашиваете?

— Нахалка! — Она бьет меня ладонью по колену. — Хочешь сказать, Алексей Виссарионович тебя учил делать так невывортно? И пятки отрывать от пола он тебя тоже учил?

«Черт, — проносится у меня в голове, — пятки, будь они неладны. Оторвала. И вправду. Черт!».

— Сегодня же позвоню ему и расскажу, каких бездарных учениц он мне подсовывает! Сядь, сядь я сказала, дрянь тупая. Не дергай, плавно, вот так. Еще раз!

Я заливаюсь пунцовой краской стыда — то ли перед своим первым педагогом, то ли от того, что остальные девочки в зале все это слышат. Пошел уже восьмой день наших мучений, и нам не привыкать. Нас двадцать. Десять девочек и десять мальчиков. Обычные уроки вроде математики или русского языка идут вперемешку с танцевальными дисциплинами. Классический танец. С него начинается наш день. Шесть раз в неделю по полтора часа. Заканчивается учебный день в семь вечера. Пока в семь. Потом, через год, начнутся репетиции танцевальных номеров для выступлений и учебный день растянется до девяти, а домашнее задание, как в обычной школе, никто не отменял. Еще и уроки игры на фортепьяно. Не часто, два раза в неделю, но от них почему-то тошнит больше всего. Тошнит и во время сорокапятиминутного каждодневного перерыва на обед, и есть паровую котлету с вонючим пюре или же тертую морковку с сахаром совершенно невозможно. Наверное, это от физических нагрузок. Но, сидя в большой, яркой от изобилия окон столовой, что находится на первом этаже здания, мы, распределившись по четверо за столами, с усердной покорностью и обреченной необходимостью впихиваем в себя эту не самую вкусную, но, по всей видимости, очень полезную для нас, будущих артистов балета, еду. Иначе, если не будешь нормально есть, точно протянешь ноги через неделю-другую. Помимо столовой, на первом этаже расположилась медчасть, кабинеты директрисы и ее многочисленных замов, на втором — шестнадцать балетных залов и раздевалки для мальчиков и девочек, разнесенные по разные стороны здания. К слову, все хореографические дисциплины у нас с мальчишками пока проходят раздельно. Встречаемся мы с ними только на коротких, по пять минут, переменах и на общеобразовательных дисциплинах, кабинеты для которых расположились на третьем этаже. Там же находится интернат для иногородних, классы по фортепьяно, учебная часть и маленькая, но довольно уютная библиотека. Еще есть учебный театр, где проходят концерты производственной практики и репетиции больших выступлений. Но пока нас туда не пускают, да и незачем, наверное. Хотя тут я лукавлю, мы были там два раза: первый раз, когда фотографировались для личного дела в сыром и страшном подвале, а второй — первого сентября. Торжественная, по мнению руководства училища, линейка проходила прямиком на сцене, где нас, перепуганных и нарядных, с разностоимостными сообразно семейному достатку, букетами цветов построили шеренгами в несколько рядов с одной стороны, а выпускной курс — с другой. Директриса толкнула пламенную речь перед родителями, переполнявшими зал, и сочувствующими в виде родственников и друзей учащихся. Выпускники вручили нам по паре новеньких, пахнущих клеем и западней пуантов, мальчикам — мягкие балетные туфли асфальтового цвета. Этакий символический жест, правда, что он символизировал, догадаться было непросто. Какой символизм может быть в паре новых туфель? Вот если бы мне подарили старые, ношеные, с днк в виде капель крови и пота их владелицы, то, не ровен час, я, видимо, стала бы обладательницей редкого артефакта, принадлежащего, возможно, будущей звезде хореографии, хотя с моим везением эти шансы стремились к нулю. Повертев пуанты в руках, я попыталась в черноте зала отыскать родителей, но наткнулась на Него. Он сидел в первом ряду партера, практически по центру. Мы встретились глазами, я, почему-то глупо улыбнувшись, замахала Ему рукой с зажатыми в ней пуантами, а Он, махнув мне в ответ, достал откуда-то из-под полы своего пиджака фотоаппарат и, наведя на толпу детей со мной по центру его объектив, сверкнув вспышкой, сделал снимок. Потом этот снимок, всплывший из небытия повседневности, отыщется в одной из старых пыльных коробок, будет помещен в рамку и провисит на зеленой стене Его квартиры много-много лет. С чего я так решила? Ума не приложу, но то, что это будет именно так, почему-то знала наверняка.

Глава третья

Глава третья

Battements tendus

Страх вытесняется только злобой. Через три месяца, проведенные в училище, я убедилась в этом окончательно. Я обозлилась: на себя за собственную телесную и умственную немощность, на невозможность сделать все сразу и так, как требует педагог, на учителей общеобразовательных предметов за то, что, несмотря на кратно увеличившиеся нагрузки, они задавали нам дикое количество домашних заданий, на кровавые мозоли, появившиеся сразу после того, как нас поставили на пуанты и мы, как коровы на льду, пытались хоть как-то сделать в них первые танцевальные элементы. Зато я абсолютно перестала бояться криков и оскорблений Нинель Михайловны, научившись отделять от них, как зерна от плевел, замечания. Перестала бояться новых сложных движений, одноклассников и серых, сумрачных теток, обитавших в методическом кабинете, куда нас, видимо в тайне от советского режима, водили смотреть видеозаписи балетных перебежцев. Как только Ворона видела, что класс выдохся физически и стух морально, она, как мать гусыня, собирала нас вокруг себя, и мы тихо, практически на цыпочках, шли за ней на первый этаж смотреть запрещенку. Вдохновляться, как говорила она. Это было очень странно. На уроках по истории балета нам рассказывали о том, как гениально танцуют Екатерина Максимова и Владимир Васильев, какие шедевральные образы демонстрируют советскому зрителю Марис Лиепа и Наталья Бессмертнова, про замечательных характерных танцовщиков Сергея Кореня и Ярослава Сеха, о гениальных постановках Мариуса Петипа и Юрия Григоровича, а демонстрировали записи выступлений Рудольфа Нуреева, Михаила Барышникова и Натальи Макаровой. Тех, кто здесь считался предателем родины, а на Нурееве после его легендарного побега во французском аэропорту еще много лет висела статья за мужеложство. Парадокс: рассказывали об одних, а показывали других. Может быть, они уже тогда понимали, что нафталин, привезенный в Лондон в пятьдесят шестом году во главе с Улановой, это, как говорила наша педагогиня по французскому языку Светлана Юзефовна, «passé composé», и не стоит посыпать им умы прогрессивных зрителей загнивающего Запада, взросших на творчестве Боба Фосса и Мориса Бежара? В восемьдесят девятом попасть в Большой театр было так же сложно, как и сейчас, поэтому с «Жизелью» в постановке Матса Эка со всей этой его сумасшедшей и удивительной современной хореографией мы познакомились гораздо раньше, чем с классической версией того же Петипа. Тогда-то я впервые познакомилась с современным танцем. Могу только догадываться, какое впечатление он произвел на других девчонок. Культ хореографического целомудрия, потихоньку растворяющийся вместе с Советским Союзом, но все еще существующий в нашем сознании, всегда имел понятную природную изнанку: чем сильнее запрет, тем больше страстного вожделения к запретному. Не знаю, что тогда остановило меня от желания прильнуть к выпуклому экрану телевизора в попытке во всех деталях рассмотреть эти диковинные движения. Образ незнакомых мне доселе танцевальных комбинаций отпечатался на сетчатке моих глаз как переводная картинка, как тавро, и как бы я старательно ни моргала, все оставшееся время в этот день на переднем плане в свете софитов я видела только их. Смешно сказать, но тогда я, ошарашенная и взволнованная, совершенно не понимала, как мне теперь дальше с этим жить. Словно до этого мы изъяснялись посредством наших тел на уродливом тарабарском, а тут нас познакомили с истинным и прекрасным, а главное, свободным языком тела. Последним уроком в этот день была гимнастика, и мы, как обычно, неспешно переодевались в раздевалке; девчонки — с усталостью во взгляде, а я — с думами об увиденном, сидела неподвижно, уставившись в одну точку, будто стукнутая пыльным мешком.

— Ты чего, Большакова, паузу словила? — подсела рядом со мной Настя.

— Нет, ну, ты видела? — отрешенно мычу я.

— Что видела?

— Как они двигались!

— На пленке-то? Еще бы. Как по мне — это все странно. Не по-нашенски.

— Точно, не по-нашенски. Но ведь круто, скажи?

— Круто? Не знаю. Тридцать два фуэте — вот это круто.

— Я же не спорю, — соглашаюсь я, — просто это так необычно и красиво!

— Ну, может быть, хотя как по мне — классический танец красивее. И потом, это все у них там, за границей. У нас, тут, это не преподают, — с сознанием дела объясняет Настя.

— Вот жалко, знаешь! — с тоской восклицаю я. — Я бы попробовала!

— Ты для начала попробуй два пируэта чисто скрутить! Давай уже переодевайся, а то расселась, как баба на самоваре. Сейчас дежурная по этажу придет и ускорит нас так, что мало не покажется! Закончим, дай-то бог, училище, вот тогда и напробуемся. Всего и сразу.

В декабре город замело снегом, ударили трескучие морозы и Москву-реку сковала тонкая, но упрямая корочка льда. Я же свои корочки на мозолях сдирала, не дождавшись, пока те отвалятся сами, свидетельствуя о заживлении ранок. За две недели до экзамена по классике Нинель Михайловна устроила нам мозговой штурм, который, по ее задумке, должен был собрать нашу волю в кулак, жопы в орех, а мысли в кучу. Отпустив концертмейстера Ниночку, она, усадив нас полукругом, принялась вышагивать перед нами взад и вперед, сложив руки сзади в волевой замок.

— Девочки, закройте рот и откройте уши, чтобы мозг, или что там у вас вместо него, я так и не поняла за это полугодие что, но похоже, что пустота, начал хоть что-то воспринимать наконец. Смотреть на меня, отсюда будет проистекать звук, который, я надеюсь, до вас дойдет без искажений, и пусть то, что сейчас будет произнесено мной, для вас будет не просто услышано, но и понято.

Загрузка...