1918 год вошёл в Россию, как входит пожар — без предупреждения и без пощады, пожирая всё, к чему прикасался. Он не принёс ни победы, ни мира, ни облегчения. Он принёс распад.
Империя, державшаяся веками на страхе, вере и привычке к порядку, рухнула сразу и повсюду. Не стало центра — лишь осколки. На окраинах гремели выстрелы, горели станции, менялись флаги. Вчерашние солдаты возвращались домой — и не находили дома. Офицеры прятали погоны. Братья вставали по разные стороны баррикад. Россия рвала саму себя, и в этой ране не было ни чистоты, ни правды — только кровь.
Петроград, ещё недавно столица великой державы, теперь жил как осаждённый город. Не войной — голодом.
Хлеб стал ценнее золота. Карточка — важнее паспорта. Печь — последним убежищем. Люди жгли мебель, книги, портреты предков, чтобы протянуть ещё одну ночь. Те, у кого оставались дрова, прятали их глубже всяких сокровищ, запирали на семь замков, сторожили по очереди — потому что в 1918 году вор был не преступником, а человеком, доведённым до края.
Очереди тянулись вдоль улиц, как немые процессии. В них не разговаривали — экономили силы. Сегодня молоко стоило сорок копеек, через час — пятьдесят, к вечеру его уже не было вовсе. Хлеб выдавали по карточкам, но карточка перестала означать хлеб — она стала лишь знаком надежды, которую всё чаще уносил ледяной ветер с Невы.
Город утратил доверие. Соседи перестали быть соседями. Каждый взгляд мог обернуться доносом, каждое слово — приговором. Новая власть требовала лояльности, но платила страхом. Людей забирали ночью — за фамилию, за прошлое, за родство.
И всё же жизнь продолжалась. Женщины вставали затемно, чтобы занять очередь. Старики грели руки над пустыми печами. Дети учились молчать раньше, чем говорить. Город жил не надеждой — упрямством.
Потому что история ломает людей не войной, а тем, что ставит чувства выше идеологий. И за такой выбор в те годы платили жизнью.
Петроград, 1918 год
Петроград ранним зимним утром дышал серой стужей. Узкие улицы Васильевского острова лежали под слоем утрамбованной, грязноватой снежной каши; под ногами жалобно скрипел лёд, а в воздухе тягуче висел запах угольной гари и дешёвого керосина. Тревога, поселившаяся здесь ещё осенью семнадцатого года, не покидала город ни на день.
Ольга Михайловна сжимала в ладони потрёпанную продовольственную карточку - не как серую бумажку, а как пропуск к жизни. Тонкие пальцы, когда-то привыкшие к перчаткам из мягкой замши, подрагивали от холода в прохудившихся рукавицах. Руку она держала чуть согнутой, как учили гувернантки, но мороз вгрызался в кожу, заставляя забывать манеры.
Она шла к распределительному пункту на Большом проспекте быстро, с выправкой, впитанной с детства. Даже в старом, давно потерявшем форму чёрном пальто, перешитом из маминых вещей, Ольга выглядела не как голодная женщина Северной столицы, а как барышня, чьё происхождение невозможно скрыть ни бедностью, ни временем.
Пальто плохо держало тепло, но она всё равно поднимала к лицу потёртый бархатистый воротник тем же движением, каким когда-то поправляла меховой жакет. В этом жесте жила прежняя, тщательно воспитанная аккуратность и тихое, упрямое достоинство человека, который отказывается рассыпаться вместе с рухнувшей Империей.
Её лёгкая походка - отголосок танцевальных шагов с дореволюционных балов - резко контрастировала с серостью вокруг. Лица людей были бледны и утомлены, валенки трескались от холода, молчание и нужда сжимали город, словно стальной обруч.
Лишь бы успеть до полудня… - мелькнула мысль, когда она обходила двух женщин с корзинами.
У стены, где прежде висели афиши театра "Люстдорф", теперь красовался плакат с кричащей красной звездой: "Все на борьбу с контрреволюцией!"
Ярко-красная краска болезненно резала глаз - словно свежая рана на теле зимнего города. Ольга отвела взгляд. С момента смены власти Петроград стал для неё чужим: ледяным, враждебным, пустым. Люди в изношенных шинелях казались узурпаторами, которым вдруг доверили решать судьбу России.
У входа в распределительный пункт толпилось человек пятнадцать. Кто-то спорил, кто-то бранился, а кто-то просто стоял, уставившись в одну точку глазами, выжженными голодом. Нужда делала людей злее - и тише.
Ольга встала в хвост очереди и спрятала карточку в рукавицу. Толпа медленно подталкивала вперёд. Изнутри донёсся усталый голос раздатчицы:
- Граждане, не толпимся. Всем достанется.
Очередь двигалась тяжело, сдавленно. Когда подошла её очередь, Ольга вынула карточку - и в тот же миг сбоку мелькнула тень.
Худой мальчишка лет двенадцати, с быстрыми, голодными глазами, метнулся вперёд. Его ладонь скользнула так ловко, что Ольга не сразу поняла, что произошло. Карточки в руке больше не было.
- Стой! - сорвалось у неё. - Стой!
Мальчишка уже нырнул между женщинами и стрелой рванул в переулок. Ольга бросилась за ним. Под ногами скользили обледенелые плиты, дыхание ломалось, сердце било в виски.
- Верни! - выдохнула она.
- Девушка, с ума сошла? - буркнул кто-то. - Из-за бумажки…
Без карточки они с матерью останутся без хлеба.
Мальчишка петлял, как дворовой кот, скользил по льду, будто родился на нём. Ольга уже почти потеряла его из виду, когда вдруг чья-то фигура шагнула наперерез.
Мальчишка врезался в широкую грудь красноармейца, отскочил, попытался вывернуться - но крепкая рука в серой перчатке ухватила его за ворот.
- Отдай, что не твоё, - сказал мужчина твёрдо.
Мальчишка выругался шёпотом, но дрожащей ладонью протянул бумажку. Красноармеец взял карточку и повернулся к Ольге.
- Ваша? - спросил он, протягивая.
Ольга взяла карточку, едва коснувшись его пальцев. Только теперь она разглядела его лицо: светло-серые, почти прозрачные глаза; строгие скулы; узкий шрам на виске. Он выглядел спокойным, уверенным - и усталым, словно прошёл через слишком многое.
- Благодарю, - сказала она холодно. - Не стоило. Я бы справилась сама.
Он приподнял бровь.
- Сами? Простите, барышня, но он уже мчался как заяц. А вы… - он на миг запнулся, подбирая слово, - не догнали бы.
- Я не нуждаюсь в вашей помощи, - резко ответила она.
Он не обиделся. Лишь слегка повёл плечами - так реагируют люди, привыкшие к неприязни.
- Как скажете, гражданка.
Ольга вскинула подбородок.
- Я вам не гражданка.
Угол его губ едва заметно дрогнул.
- Пётр. Пётр Громов, - сказал он и протянул руку.
Она посмотрела на неё так, будто это была ловушка.
- Мне это знать незачем.
И, неуклонно удерживая своё достоинство, пошла прочь. Она чувствовала его взгляд - недолго, но достаточно, чтобы он её разозлил.
- Сейчас многие хватают хоть что могут, - произнёс он ей вслед негромко. - Будьте осторожны. Времена такие.
Слова ударили больнее, чем мороз.
- Времена?! - крикнула она, обернувшись. - Вы сами их такими сделали!
Он услышал.
- Я? - отозвался он, и в голосе его не было злобы - лишь горькая усталость. - Или те, кто довёл город до голода задолго до нас?
- Не смейте говорить о том, чего не понимаете! - бросила она и почти бегом скрылась за поворотом.
Сзади донёсся его тихий голос - обращённый не к ней, а будто к самому воздуху:
- Я хотел лишь помочь…
2
Очередь к распределительному пункту уже ушла вперёд; несколько человек бросили на Ольгу недоверчивые, цепкие взгляды - в эти времена всякий, кто выделялся хоть осанкой, казался подозрительным. Но она молча встала в хвост, прижала карточку к груди и выпрямилась так, словно стояла не среди продрогших людей у раздачи, а у входа на приём - где ошибиться в манере значило опозориться навсегда.
Раздатчица - бледная, с синими кругами под глазами - выкладывала в мешки по пригоршне крупы да пару мороженых картофелин. Руки у неё двигались механически, без злости и без жалости - как у человека, которому давно уже всё равно, кому достанется жизнь, а кому - нет.