Полина
Я вышла на улицу, словно выброшенная изнутри старой кофемашины — выжатая до последней капли, чуть теплая и уже не нужная. Куртка, пропитанная ароматами ванили и жженого эспрессо, прилипала к коже, рукава были в разводах от молока, а подошвы — в сиропе, который вечно капает с барной стойки. Мои волосы, когда-то уложенные в нечто похожее на аккуратную волну, теперь казались паклей — рассыпались под тонкой вязкой шапкой, которую я натянула еще утром и больше не трогала. Телефон в руке мигнул — я прижала его к груди, будто молясь, и посмотрела на экран: ноль. Зарплата не пришла. Ни рубля. Даже не аванс. Даже не копейка на сигарету, которую я не курю, но которую бы выкурила сейчас просто, чтобы не думать.
Небо нависло — низкое, серое, промозглое. Оно, казалось, готовилось к истерике, как и я. Воздух был густым от влаги, он лип к лицу, к ресницам, к горлу. Я шла медленно, будто сопротивляясь времени, к остановке, где обычно в этот час стояло человек десять таких же уставших, как и я. Но сегодня их было больше. Гораздо больше. Люди толпились, натягивая капюшоны, кто-то ругался в телефон, кто-то расставлял локти шире, чтобы не дать себя вытеснить из шеренги под навесом. Кто-то плакал. Не всерьез, конечно, просто в голосе — женском, утомленном — слышалась истерика. Кто-то бормотал: «Не будет автобусов, все перекрыли, авария на шоссе, сказали ждать до ночи». Я вслушалась, будто в приговор.
Мои пальцы сами нашли кнопку вызова — сначала подруге, Анне. Гудки. Один, два, три — потом сброс. Ее голос в голове: «Полин, прости, я не могу, у меня самой разрядка, и у парня нет машины». Я знала. Все знала. Но все равно звонила. Маме не стала звонить, у нее нет машины, чтобы забрать меня, но есть сердце, которое все чувствует. Папа на вахте, и тоже без машины. А мне двадцать один и я должна начать решать свои проблемы сама. Должна…
Такси стоило четыреста. На карте — сто девять. На телефоне осталось девятнадцать процентов. И в душе — такая тишина, словно внутри меня наступила ночь. Черная, вязкая, без окон. Без света. Только я — стоящая под серым небом, между каплями, между мирами, где у других есть машины, деньги, руки, готовые вытянуться к ним. А у меня — только усталость. И холод. И мертвая банковская карта.
Черная машина, словно капля чернил, впиталась в серый ландшафт мокрого города — глухо подкатила к обочине и замерла, как хищник, выжидающий. Глянцевый кузов поблескивал в свинцовом свете фонаря, будто в ночи распластался не автомобиль, а тень чего-то куда более древнего, таинственного, недобро чарующего. Стекла — тонированные, зеркальные — отражали мокрую улицу, перекошенные лица спешащих людей, и среди них — меня. Маленькую, сгорбленную под тяжестью собственной беспомощности, промокшую насквозь, с телом, дрожащим не только от холода, но и от боли, скопившейся за последние месяцы, что давила на меня, как груз бетонных плит.
Окно медленно опустилось, словно по мановению невидимого режиссера, решившего добавить в этот серый кадр элемент опасного чуда. Я ожидала увидеть кого угодно — водителя в бейсболке, развратного типа с перегаром или деловую женщину, которая перепутала меня с кем-то другим. Но увидела… его. И все вокруг затихло. Влажный шум дороги, плеск луж, хриплое дыхание города — все будто улетучилось, оставив только нас двоих: меня — замерзшую, простую, с каплями дождя, бегущими по вискам, и его — сухого, безупречно одетого, окруженного мягким светом изнутри машины, как будто он приехал не из этой реальности, а вырезался из другого, более дорогого, опасного мира.
— Подвезти? — спросил он.
Голос — бархатный, бесцветный и потому пугающий. Спокойствие, в котором было слишком много контроля, чтобы быть настоящим. Он говорил так, будто уже знал, что я соглашусь. Как будто не просил, а приговаривал.
Я сглотнула. Все учебники, все фильмы, все, чему учили, — кричало "нет". Кричало: не садись. Но мои ноги налились свинцом, грудь сжалась, а голова — отказалась мыслить. Сердце билось, как пойманная птица, и я вдруг осознала, что в мире, где у меня не осталось ни крыши, ни денег, ни даже гордости, страх — это роскошь. И выбор — тоже.
Я кивнула, не сказав ни слова, будто вступаю в сделку, цену которой еще не знаю. Дверь открылась плавно, бесшумно. Кожа салона пахла теплом, дорогой древесиной и чем-то едва уловимым — как ночной ветер в саду, где только что кого-то похоронили. Я села внутрь. Закрылась дверь. И мир за окном перестал быть моим.
Салон машины обволакивал, как крепкие мужские объятия — не те, что дарят утешение, а те, что подчиняют. Воздух внутри был теплым, почти томным, с ароматом дорогой кожи, сандалового дерева и чего-то еле уловимого, но пугающе знакомого — как дыхание опасности. Я вжалась в спинку кресла, будто боялась пошевелиться, нарушить эту тишину, натянутую между нами, как тончайшая струна — звенящая от напряжения, но еще не порванная.
Он не смотрел на меня, не задавал вопросов, не спрашивал, как зовут, почему я одна. Только спросил “Куда едем” И я назвала адрес общежития. Его пальцы лежали на руле — длинные, точные, безупречно ухоженные, как у музыканта или убийцы. И от этого внутри все дрожало. Ни громкой музыки, ни назойливого радио, только ровный шум дождя по крыше и мерное шипение шин по мокрому асфальту. Он говорил редко — коротко, будто каждое слово весило слишком много, чтобы разбрасываться ими в пустоту. Что-то про пробку впереди. Про короткий объезд. Про то, что улицы нынче слишком шумные. И все это — в том же ровном, почти безэмоциональном тоне, как будто ему не надо было казаться интересным или добрым. Он не старался — и в этом было что-то по-настоящему тревожное.
Анжело Дель Сорро -
Полина -
Полина
Подруга спросила меня почти без интереса — на автомате, между вздохом и укусом несчастного яблока, которое хрустело в ее зубах так, будто хотело отвлечь меня от мыслей. Она сидела у окна, с ногами, поджатыми под себя, обернутая в одеяло, и уставилась в потолок, но каким-то шестым чувством поймала мой рассеянный взгляд и бросила вполголоса:
— Ты чего такая?
Я пожала плечами.
— Ничего. Просто устала, — ответила я, глядя на экран телефона, который вот уже третий раз подряд не выдавал мне ни одного результата по запросу имени, которого я, к слову, не знала. Я искала вслепую — через геолокации, через страницы с метками, где мелькали черные машины, похожие на его. Искала глаза, похожие на его — колючие, темные, чуть прищуренные. Искала манеру — строгую, как линия лезвия. Но — ничего. Ни следа. Будто его и не было вовсе. Будто он — не человек, а наваждение, ошибка в системе.
Подруга что-то говорила, щелкала пультом, смеялась с телефоном в руках, а я уже погружалась куда-то глубже, за грань сна и яви, туда, где нет слов, нет объяснений, нет логики.
Мне снился он.
Без лица. Без звука.
Он стоял в метельном пейзаже, где все было белым, ослепительно стерильным, как чистый лист бумаги, на котором еще не написали приговор. Он протягивал руку — спокойно, без настойчивости, и я шла за ним, босиком, по льду, который не обжигал, а звенел под ногами, как стекло.
Он вел меня куда-то — без слов, без касаний, без обещаний. Я не спрашивала. Мне не нужно было. Я шла за ним, потому что... так нужно. Потому что он — тот, кто идет первым.
А я — просто следую.
И в этом сне не было страха.
Была только странная, тихая обреченность.
Будто я всегда шла за ним. Просто раньше не замечала.
Я проснулась резко, как будто изнутри меня кто-то выкрикнул: Остановись!
В комнате было душно, луна резала подушку своей стальной улыбкой, а сердце билось быстро — не от ужаса, нет. От ожидания.
Только я не понимала — чего именно.
Его?
Или того, кем я стану, если он появится снова.
***
Утро в общаге наступает не как рассвет, а как приговор. Необратимый, тусклый, с запахом сырости, пересохших труб и дешевого шампуня, которым пахнет все — от подушек до надежд. Будильник не звенит — его давно нет, он умер в битве с реальностью еще в прошлом семестре. Вместо него — шаги по коридору, плеск воды в общей раковине, кто-то громко ругается из соседней комнаты, а за окном — тот самый бесконечный серый, который не меняется ни в дождь, ни в солнце. Просто серая пелена, в которой утопают и дни, и мечты.
Я села на кровати, завернувшись в свое бедное, вытертое до дыр одеяло, и посмотрела в одну точку на стене. Там когда-то была приклеена открытка, слетевшая вместе с верой в чудо. Вместо нее — облупившаяся краска и тень от лампы.
Все возвращалось на круги своя. Учеба — монотонная, дистанционная, где никто не видит твоего лица, а значит, не важно, как ты выглядишь и жив ли ты вообще. Работа — такая же, изматывающая, где чаевые копятся в мыслях, а не в кошельке. Обед — лапша, ужин — то, что останется. Все это — не жизнь, а выживание. Постоянное, тягучее, с налетом стыда за то, что тебе двадцать один, а ты не можешь позволить себе даже потерять зонт.
И все бы ничего — я умею терпеть. Я всегда умела.
Но сегодня…
Сегодня в груди поселилось чувство, от которого было горько и стыдно. Не желание — нет. Не влюбленность. Не романтическая глупость. Это было похоже на ломку.
Я поймала себя на мысли, что хочу, чтобы он появился снова.
Просто — чтобы машина вновь вынырнула из дождя. Чтобы его голос, спокойный и вкрадчивый, разрезал серость, как нож — полусгнившую ткань моей обыденности. Чтобы он просто посмотрел, не говоря ни слова, и я бы снова почувствовала себя… не на месте, а в каком-то другом мире. Где все не имеет значения, кроме одного — что ты сидишь рядом с ним.
И мне стало страшно.
Потому что я не знала, чего хочу больше — жить нормально, или снова оказаться в той машине,
где впервые за долгое время
я забыла,
что я — никто.
Пена вздулась не туда, кофе убежал, а я, как назло, проморгала момент — результат: молоко с глухим шипением вылилось через край питчера, обжигая палец. Я дернулась, чуть не уронив все на пол, выругалась сквозь зубы и отступила назад, сраженная собственной неуклюжестью.
— Прекрасно, — пробормотала я, вытирая руку салфеткой. — Просто королева бариста. Через час закроюсь в подвале и никогда не выйду.
— Полина, — окликнула Катя от кассы. — Столик в углу, второй. Латте без сахара. Я не успеваю, пожалуйста.
— Угу, — буркнула я, — и пусть он будет последним, а потом — в мирную могилу под пледом.
Я выдохнула. Уловила горячую чашку обеими руками и пошла через зал, ощущая, как пальцы дрожат не только от ожога. Просто день. Просто еще один глупый, вымотанный, бесцветный день, в котором хочется исчезнуть.
Но когда я подошла к столику — он поднял глаза.
И я поняла, что исчезнуть — уже невозможно.
Он.
Сидел в углу. Пальто, аккуратно сложенное, рубашка — простая, но острая в каждом изгибе, как костяной нож. Он сидел так, будто у него под кожей — сталь. Спокойный. Собранный. Словно знал: я иду именно к нему.
Я чуть не остановилась. Сердце дернулось, будто его выдернули из клетки — и теперь оно билось где-то в горле. Нога на секунду подвела, и я выровнялась только потому, что в руках — кофе. А значит, нельзя упасть. Нельзя дрогнуть. Нельзя сгореть прямо на месте.
— Ваш латте, — произнесла я, как могла ровно. Но мой голос… он был чужим. Сдавленным. Слишком тихим.
Он поднял глаза. Спокойно. Ровно. В лицо.
Не спеша взял чашку.
— Спасибо.
Одно слово. Простое. Но от него меня чуть повело. Голос — теплый, ровный, но с той самой каплей... остроты.
Не оскорбление. Не флирт.
Просто остро.
Как лимон в меде.
Полина
Он ушел, а тишина осталась. Не простая, не уютная — а та, что ложится на плечи тяжелым пледом, в котором не укрыться. Я вернулась домой, но будто не вошла в пространство, а в собственную затянувшуюся паузу. Все было на месте — кровать, кривая вешалка, дешевый свет от настольной лампы, влажный воздух от сохнущего полотенца на батарее. Все привычное, родное, но вдруг — чужое. Словно я влезла в себя прежнюю, а она уже не подходит по размеру.
На столе лежали деньги. Они казались не деньгами, а чем-то гораздо большим и гораздо страшней — как будто он оставил часть себя, и она теперь смотрит на меня, свернувшись в прямоугольник, и молчит громче, чем я могу вынести. Я подходила к ним, отходила, оборачивалась, как будто они могли исчезнуть. Но нет. Они были здесь. Как укор. Как вызов. Как доказательство, что это все было. Что он — был.
Я могла бы оплатить за них проживание в общежитии, учебу, долг за прошлый месяц, даже купить продукты родителям, и впервые не выслушивать их вежливую, тихую, унизительно-благодарную ноту в голосе. Но я не могла. Ни прикоснуться к ним, ни спрятать, ни, тем более, потратить. Они будто обжигали воздух, лежали с упреком — мол, взяла, значит приняла. А я не принимала. Я не могла. Это было неправильно. Это было… слишком.
Я не знаю, кто он. Даже имени его не знаю. Ни номера. Ни работы. Ни... ничего. Только пальто. Только руки. Только голос. Только фраза, выброшенная на прощание с такой хищной нежностью, что она все еще стояла у меня в ушах, как эхо, которое не стихает, а только тише звучит под кожей.
Он — странный. Загадочный. Очень тихий и при этом такой уверенный. В нем была сила, которую невозможно описать словами. Как будто он сам — время. Или ветер. Или город, который не терпит шума, но знает каждую улицу. Он смотрел не прямо — а сквозь. Говорил не много — но каждое слово оседало внутри, как яд. Или мед.
И при этом он был... простой. Обычный в движениях. Сухо-вежливый. Почти бытовой. Как будто с ним можно было говорить про погоду, и все равно это звучало бы как признание.
Именно этот контраст — и сводил с ума. Эта невозможность удержать его в одной плоскости. Он был как мираж.
Я снова прокручивала в голове все. Как стояла. Как смотрела. Как пыталась выглядеть спокойной. Как не получилось. И как он это понял. Увидел. Словно читал по коже. И все равно не осудил. Ни словом, ни взглядом. Просто... ушел.
Мне казалось — мы встретимся снова. Обязательно. Как будто жизнь не может выдать такое случайно. Не может вот так дать — и забрать. Не может оставить без продолжения. Я хотела его поблагодарить. Вернуть эти проклятые деньги. Посмотреть в глаза и сказать: «Не надо так. Не со мной. Я не умею так». Я хотела почувствовать себя честной, а не купленной. Свободной, а не обязанной.
Но прошел день.
Потом второй.
Потом третий.
Он не появился. Ни в кафе. Ни в моих попытках найти его в интернете.
Я искала — по описаниям, по глазам, по пальто. По никому. Он не дал мне ничего. Только свое молчание. Только то, что знает мое имя. Место работы. И то, что может найти меня — если захочет.
А я не знала даже, как его звать.
С каждой новой попыткой найти его — уходила вера, что он вернется.
И с каждым днем мысль, что мы, возможно, больше никогда не увидимся, сжимала сердце не рукой — плоскогубцами. Медленно, мучительно, до белых костяшек.
Он знает.
Он может.
Он — может все.
А я — девчонка из дешевого общежития, у которой одна кофточка на два сезона, и зарплата, которой не хватает даже на проездной.
Я — не его уровень. Не его лига. Не его вселенная.
Но почему, черт возьми,
мне до боли хочется,
чтобы он
еще раз
просто
вошел.
И сказал мое имя.
Дома у родителей пахло сушеными травами и чем-то таким... что можно назвать только словом "детство". Этот запах не менялся годами, как не менялись и занавески, и скрип табурета под отцом, и пятнышко под чайником на клеенке с облезшими лимонами. Все было по-прежнему — только мы стали другими. Уставшими. Тише. Тяжелее.
Я сидела за кухонным столом, будто вернулась на место, которое однажды покинула. Мама, как всегда, положила слишком много еды, хотя знала, что я не съем. Просто ей нужно было позаботиться обо мне хоть как-то — через ложку супа, через лишнюю гренку, через теплый чай, настоявшийся на старой мяте. Папа молчал, аккуратно крошил хлеб на блюдце, будто в этих крошках был смысл. А потом вдруг — тихо, без жалобы, без нажима — сказал:
— Я начал подыскивать подработку. Ночами, может… пару смен грузчиком. Или в охране. Мы не тянем больше оплату квартиры. Все дорожает. Живем впритык. Каждый месяц — как минное поле.
И он улыбнулся. Пытался. Но в глазах — ни капли силы. Только смирение.
Мама не посмотрела на него. Только аккуратно пододвинула свою ладонь ближе — не обнять, нет. Просто быть рядом. Они давно не нуждались в словах. Их любовь была в молчании.
А у меня в груди будто зашумел дождь.
Я смотрела на них, на то, как они держатся — за стол, за друг друга, за меня, — и внутри что-то ломалось. По частям. По капле. Никакой слезы не хватило бы, чтобы смыть ту вину, что я чувствовала. Я взрослая. Работающая. Словно бы самостоятельная. Но я приехала к ним — без предупреждения, с пакетом дешевого печенья и глазами, полными растерянности.
И ведь у меня есть деньги. Они дома. Лежат, сложенные в ящике стола, аккуратно, как грех.
Его деньги. Его тень. Его след.
Я смотрю на них каждый день, как на что-то недозволенное. Как будто они заражают все вокруг.
И я не могу — не прикоснуться, не забыть.
Но сейчас, глядя на руки отца, на морщины у глаз мамы, я впервые подумала не о себе.
Не о неловкости. Не о справедливости.
А о них.
Им тяжело. По-настоящему. Без красивых формулировок.
Они не жалуются — но я чувствую, как каждый месяц давит им в грудь, как счетчик на стене тикает громче часов.
Им бы немного… немного спокойствия. Немного воздуха.
Полина
Кровать казалась непростительно мягкой. Притягательной, будто теплая воронка, в которую хочется провалиться, забыться, исчезнуть. Я лежала на боку, не открывая глаз, как будто сон мог продлиться, если не трогать реальность.
Тело болело — не остро, глухо, как после долгой дороги в неудобной позе. Я потянулась, вытянула руку вперед — как делала сотню раз на своей узкой кроватке в общаге. Ожидала, что ладонь привычно свесится в пустоту.
Но рука легла на гладкую прохладную ткань. И пошла дальше. Дальше… чем могла.
Глаза распахнулись.
Я резко села, будто вынырнула из глубокой воды — и жадно втянула воздух. Кислород в легких зазвенел, как ржавое железо. Все вокруг было чужим. Не моим.
Просторная комната. Высокий потолок. Белоснежные простыни, мягкие, будто облака, и такой матрас, что казался бездонным. Шторы — тяжелые, кремовые, немного распахнутые. Свет проникал сквозь них, как слишком яркое воспоминание. Все было… дорого. И невыносимо красиво. Слишком красиво, чтобы быть моим. Слишком спокойно, чтобы быть безопасным.
Я сглотнула. Дыхание сбилось. Рука непроизвольно поднялась к шее — и я ощутила странную тупую боль. Не сильную, но будто от удара или…
Я вспомнила.
Вспышками. Обрывками. Строчками из кошмара.
Переулок.
Тот мужчина.
Пистолет.
Щелчок. Смех. Его слова.
Его дыхание у моего уха.
— Раздевайся.
Я судорожно вдохнула, сердце сорвалось с места и застучало так громко, что казалось, его должно быть слышно через стены. Я вцепилась в одеяло, сбрасывая его с себя — с паникой, с отвращением, с ужасом. Пальцы дрожали.
Одежда. Моя. Вчерашняя. Все на мне. Все.
Я прикрыла рот ладонью, почти задыхаясь от облегчения и одновременно — стыда. Или страха. Или чего-то, для чего у меня нет названия. Только внутри — горело, разливалось и обволакивало.
Голова кружилась. Легко. Опасно. Как будто сознание стояло у края и могло снова сорваться. Но я уже сидела. Смотрела. Ощущала. Жила.
И не понимала, где я.
Медленно, будто каждый жест мог что-то запустить, я спустила ноги на пол. Подошла к двери — белой, глухой. Подергала ручку.
Заперто.
Повернулась к окну. Подошла. Дернула — не открывается. Заблокировано изнутри. Плотно, намеренно.
Шаг назад. Еще.
Дыхание срывается. Пальцы дрожат. Воздух стал вязким, будто дышу через ткань.
Что это за место? Кто меня сюда притащил? Почему я… здесь? Почему жива?
Что это — спасение или клетка?
Ноги будто подгибались, и я стояла посреди этой комнаты — чужой, молчаливой, слишком чистой — как посреди красивого гроба.
И все во мне шептало:
ты попала.
Я снова подошла к двери. Впервые за последние минуты мои пальцы слушались. Хрупкие, дрожащие, как лопнувшая паутина, но все же — слушались. Я сжала кулак, стукнула. Один раз. Второй. Глухо. Как по камню.
— Откройте… — тихо, почти неслышно вырвалось у меня. Голос дрогнул. Прятался. Он больше не звучал как мой.
Я постучала еще. Уже чуть громче. Пальцы вспотели. Сердце колотилось, как птица в клетке — но не крыльями, а клювом, яростно и без шанса выбраться.
— Пожалуйста... откройте...
Может, меня спасли? Вчера. После...
Может, кто-то нашел меня в том переулке? Забрал, привез, отдал врачам? И я просто — не помню. Потеряла сознание, а потом оказалась здесь.
Или… может быть, все это... не совсем реальность?
Я обернулась, медленно, скользя взглядом по комнате. Все — такое белое. Такое идеально приглушенное. Простыни, стены, занавески, даже в воздухе было что-то вымытое, стерильное. Никаких запахов, никаких теней.
Белизна, от которой начинало сводить дыхание.
Так в фильмах показывают.
Рай. После смерти.
Ты просыпаешься — чистый, в белом. И ждешь, что войдет кто-то в светлом, с мягкой улыбкой и глазами, полными ответов. Скажет: «Ты умерла, Полина. Но не до конца. У тебя есть задание. Ты должна вернуться на землю…»
Я стиснула зубы, сжала ладони в кулаки.
— Проклятие, — прошептала я, — все, Полина, никаких больше ночей с дебильными фильмами. Все. Хватит.
Слишком тихо. Слишком… чисто. Словно кто-то специально посадил меня в эту идеальную, вылизанную комнату, где ни пылинки, ни щели, чтобы мысли казались еще грязнее, больнее, страшнее. Эта белизна резала глаза — не светом, а безжизненностью. Не комната, а лаборатория для пыток без прикосновений. Все дышало спокойствием — кроме меня.
Я стояла у двери, вцепившись в ручку, как в последнюю надежду, и не понимала — что хуже: если кто-то войдет… или если никто не войдет.
И вдруг я услышала.
Шаги.
Сначала едва уловимые, как будто пол дышит. Потом четче, тяжелей. Они приближались. С каждым глухим эхом я чувствовала, как сжимается грудь, как будто кто-то давит изнутри, чтобы я не могла вдохнуть.
Спасение?
Или… конец?
Я попятилась. Медленно, как во сне, где нельзя кричать и невозможно проснуться. Назад, еще шаг — и уткнулась в край кровати. Вздрогнула, как от удара. Но не оторвала взгляда от двери. Даже не моргнула. Потому что не могла. Потому что все внутри застыло.
Щелчок.
Тихий. Точный. Безжалостный.
Дверная ручка медленно, не спеша, начала поворачиваться.
И я стояла.
Оцепеневшая.
Словно сейчас в эту комнату войдет
не человек — а мой приговор.
Дверь открылась не резко — плавно, бесшумно, но в этом молчании было что-то такое, от чего мурашки пробежали по спине не стройной дорожкой, а оглушающим шквалом. Я не сразу поняла, что именно меня пугает — само открытие, шаг, тень, или то, что в этом движении не было ни угрозы, ни спешки. Только намерение. Холодное, сдержанное, почти театральное.
В проеме возник мужчина, и я будто бы на секунду забыла, как дышать. В груди резко потянуло воздух, как будто дыхание само вырвалось наружу, испугавшись раньше меня. Он был высоким, почти излишне — этот рост не казался комфортным, он будто создан для того, чтобы довлеть, закрывать собой свет. Белая рубашка с расстегнутыми верхними пуговицами, темный приталенный костюм, на запястье — массивные часы, а по коже, от рук и выше — ускользающие линии татуировок, словно под кожей проползли тени.
Полина
Сердце билось в горле, а в груди было пусто — словно все внутри обескровили. Мне действительно послышалось? Или он только что сказал это — спокойно, с полуулыбкой, так, как говорят что-то будничное, вроде прогноза на завтра? Я пыталась цепляться за мысль, что это — просто жесткий юмор. Но он не шутил. Он не моргнул. Не играл интонацией. Он просто произнес — и посмотрел, как я это проглочу. Как отраву, которую глотаешь, не зная, есть ли противоядие. Он поднял руку, щелкнул пальцами — коротко, четко, как директиву. И Сильвер исчез. Тот самый мужчина, из-за которого мне до сих пор казалось, что у меня сжаты запястья, будто на них остались его пальцы. Он вышел молча, почти растворившись в воздухе, и я осталась одна — напротив него. Слишком близко к чему-то, чего не понимала. Он был… другим. Тем же — но в истинной форме. И я не знала, как смотреть на него теперь.
— Ты пошутил?.. Зачем ты это сказал? — Слова падали изо рта, как плохо выученные. — В кафе ты был другим… и…
— И в машине, — сухо добавил он, без эмоции, будто просто напомнил мне точку маршрута.
— Может, пошутил, — его голос стал ниже. — А может, нет.
Мурашки. Холод по спине, как от близкого присутствия чего-то животного. Я все еще хотела верить, что внутри него есть остаток того, кого я запомнила. Хотела — но уже не верила.
— Я хочу домой, — сказала я тихо. Это было не требование и не просьба. Это была простая констатация: я не принадлежу этому месту. Я не принадлежу ему.
Он чуть улыбнулся — не по-настоящему, а потому что хотел. Как делают те, кто знает: даже улыбка может быть оружием.
— Сядь на кровать, Полина.
Никаких эмоций. Просто команда, произнесенная ровным, контролирующим голосом, от которого не хотелось спорить, даже если бы я могла.
Нет. Нет. Что он собирается…
— Сядь. На кровать.
Второй раз — медленно, с нажимом. Словно он ставил точку. Как будто проверял, сколько команд мне нужно, чтобы я подчинилась. Я встала, подошла и села. Медленно. Тихо. Как будто это могло что-то изменить.
Он стоял передо мной. Спокойный. Уверенный. Легкая тень на щеке, татуировка возле шеи, будто вытекла из подворотничка белой рубашки. Он выглядел не просто опасным — он выглядел тем, кто создает правила. И нарушает их — когда решит.
— Меня зовут Анжело.
— Анжело… — я выдохнула его имя, скорее чтобы не молчать. Оно будто обожгло язык — красиво, уверенно, и одновременно... странно. Оно не подходило ни под одну категорию, но ему — подходило слишком.
— Это формальность, — сказал он, не отводя взгляда. — Можешь звать меня как угодно. Мне плевать. Главное — чтобы ты слушала.
Я вздрогнула. Не потому что он сказал это грубо. А потому что не оставил пространства для "если". Он не просил слушать. Он просто... обозначил, как должно быть.
— Ты не тот, кем был, — прошептала я, не узнавая собственный голос.
Он опустил взгляд на меня, оценивающе, точно, как хирург, просчитывающий разрез.
— Ошибаешься, Полина. Я был именно тем. Просто ты увидела только то, что хотела. Это — твоя проблема. Не моя.
Он сказал это не обвиняя. Не унижая. Просто — разложив все на столе. Без сантиментов. Как делает взрослый с ребенком, которому пора понять, что сказки — это товар, а не правда.
Он сделал шаг ближе. Я не отпрянула. Не смогла. Слишком резко стало ясно — я не просто в комнате. Я в его мире. И пока я не пойму, по каким законам он устроен — выхода не будет.
— Запомни, — сказал он спокойно, — я никогда не выдаю себя полностью. Только тем, кто готов это пережить. Ты — пока нет. Но у тебя будет выбор.
— Что это все значит? Ты в сговоре с тем парнем?! — Я не кричала, но голос срывался, дрожал, цеплялся за воздух, потому что внутри все уже рушилось. Все, что я думала, что знала, что пыталась построить о нем в голове — расползалось, как ткань под огнем. А он… он даже не моргнул. Только усмехнулся. Спокойно. Чуть. Так, как улыбаются взрослые, когда ребенок вдруг считает, что в силах диктовать правила.
— Может и так, — бросил он сухо. — Это неважно.
Я смотрела на него, не веря. Не понимая. Не принимая. Он говорил так, будто весь этот спектакль — часть чего-то большого, слишком большого, чтобы я могла даже попытаться понять. Словно мне просто дали роль. Без репетиций.
— Есть один человек, — продолжил он уже медленнее, будто выбирая слова. — Не самый хороший. Очень умный. Очень опасный. Он угрожает мне. Моему бизнесу, — он почти усмехнулся на этом слове, с таким видом, будто "бизнес" — это просто удобное прикрытие для хаоса. — Его нельзя поймать лоб в лоб. Он не приходит по вызову. Он выходит только тогда, когда ему интересно. Когда есть наживка.
Я слушала. Не потому что верила. А потому что не могла не слушать. Он говорил так, будто слова — это кандалы. И каждое звено уже сомкнуто.
— И чтобы вытащить его, чтобы получить то, что мне нужно, — он замер. В его взгляде было что-то слишком прямое, слишком читающее. — Мне нужна ты.
— Я?! — я отшатнулась, дрожь прошла по телу. — Почему я?!
Он смотрел спокойно. Немного устало. Не раздраженно — скорее, как на человека, у которого нет инструментов для понимания.
— Слишком много вопросов, Полина, — сказал он ровно, и в этом тоне не было ни жалости, ни злости. Просто стена. Глухая, бетонная стена.
— Много вопросов? Конечно много! — я выдохнула это резко, на одном дыхании. — Я вижу тебя третий раз в жизни! На самом деле — первый! Потому что сейчас ты... ты не тот, кем был тогда! И ты хочешь, чтобы я — я! — помогала тебе с каким-то опасным человеком?! Ты ошибся! Ты явно меня с кем-то спутал!
Я запнулась. Слова вылетали сами. Сердце било в груди как в кулак. А он... он просто посмотрел. И чуть усмехнулся. Не в ответ — в превосходстве. Как будто уже знал, что скажу. И не сомневался, что все равно сделаю то, что он решит.
— Отпусти меня домой, просто отпусти!
— Полина, — голос его был низкий, твердый, но не резкий. — Ты работаешь в кафе на минимальную ставку, где тебе уже три недели задерживают зарплату. Живешь в общежитии, за которое не можешь внести оплату. Родители — Матвей и Ольга — ютятся в однушке в двадцатом квартале. Твой отец убивается на стройке по шестнадцать часов, твоя мать сидит дома, потому что на дорогу до работы уходит больше, чем она там получает. Вы не живете — вы выживаете.
Полина
Сердце грохотало так, будто в груди бился кулак, выламывая себе путь наружу. Кончики пальцев онемели, и я поняла, что даже не ощущаю их — слишком холодно стало изнутри. Мурашки под кожей ползли вверх, с каждой секундой затачивая мой страх до предела. Он стоял напротив, спокойный, уверенный, чужой. А я — словно кукла, оставленная в чьей-то грязной игре.
— Я жду ответа, Белль, — проговорил он с ледяным спокойствием, будто обсуждали погоду, а не мою жизнь.
Меня выворачивало от того, как он называл меня этим именем. Белль. Так... театрально, с каким-то пренебрежительным оттенком, будто я и правда персонаж в его личной сказке, но только здесь чудовище никогда не становилось человеком. Меня это бесило, да. Но злость тонула. Потому что за ней снова поднималась знакомая дрожь — страх, липкий, беспомощный, живой. Он размазывался под кожей, заставляя меня задыхаться, но я держалась. Из последних сил. Я не хотела плакать. Не перед ним. Не при нем. Не давать ни капли слабости, но она уже пульсировала в висках.
— Я хочу домой, — сказала я почти беззвучно, одними губами, почти на выдохе, потому что говорить — значило сломаться. Я смотрела на него, будто в его взгляде могла найти хоть каплю сочувствия. Хоть что-то, что скажет мне, что он играет, что это временно, что я ошиблась. Но его глаза оставались ровными. Он смотрел сквозь меня, как будто мой страх был не поводом остановиться, а подтверждением его правоты.
Он закатил глаза. Медленно. С ленивым раздражением.
— Все-таки идиотка, — устало бросил он, развернулся и вышел.
Щелчок двери.
Я не сразу осознала, что осталась одна. Только когда воздух хлынул в грудную клетку, я резко вдохнула, будто всплыла из-под воды. Мозг начал лихорадочно перекладывать значение его слов. “Идиотка.” За что? Что я сделала не так? Почему он ушел? Почему так спокойно?
И потом меня пронзило. А если он пошел…
Сердце остановилось, а потом больно ударилось, будто поняло первым. Я подскочила с кровати, ноги подкосились, стали ватными, но я все равно бросилась к двери, спотыкаясь о собственное дыхание. Рывок за ручку. Замок. Еще. Бью в нее кулаками, ладонями, в панике не чувствую боли, но уже знаю — заперто.
— Нет! Нет-нет-нет! Стой! — я кричала, глотая воздух, теряя голос. — Не уходи! Не уходи! Я согласна! Слышишь?! Я согласна! Пожалуйста, только не трогай их!
Мое горло сжалось, слезы вырвались, и я больше не могла их остановить. Меня трясло. Тело заломило от напряжения. Я просто опустилась на пол, скользнула вниз по двери, руки дрожали, ноги подогнулись. Я повторяла, как молитву: “Я согласна… я согласна… только не трогай их… пожалуйста…” Но в ответ — только тишина. Глухая. Безразличная. Без лица.
И она была страшнее всего.
Мне уже было плевать, что будет со мной. На самом деле. Не из-за силы, не из-за отваги — от усталости. От ощущения, что мой выбор закончился, и теперь я просто смотрю, как падает дом, который даже не я строила. Единственное, что оставалось живым, пульсирующим, неистово жгущим внутри — это одна мысль: только бы не они. Только бы он не тронул их. Пусть все, что угодно, только не мои родители. Я бы сожгла себя заживо, если бы это избавило их от его взгляда. От того холодного, все рассчитывающего взгляда, который не просто оценивает — выбирает, как резать.
Я сидела у двери, вжавшись спиной в холодную древесину, и в голове, будто кто-то чужой листал мои страхи, одна за другой всплывали образы. Он входит в нашу крошечную квартиру. Его шаги — глухие, тяжелые. Папа не успевает даже повернуться, а мама уже кричит. Я видела их лица, их руки, кровь на полу. Я не знаю, где видела это раньше — в фильмах? в кошмарах? — но сейчас все казалось реальным. Слишком реальным. И именно от этого по щекам текли слезы. Тихие, ровные, почти незаметные — как будто тело само знало, что плач не должен быть истерикой. Он должен быть внутренним распадом, немым, как страх.
Я зажмурила глаза и начала повторять, как молитву, едва шевеля губами: все будет хорошо, все будет хорошо, все будет хорошо. Это была ложь. Но ложь, за которую я цеплялась изо всех сил. Если я перестану это говорить, если проглочу последнюю надежду — я просто перестану быть.
Я поднялась и снова подошла к окну. Почему-то хотелось верить, что вдруг… вдруг оно откроется. Может, он забыл. Может, не до конца закрыл. Может, Бог смилостивился. Но нет. Холодное стекло, запертые защелки. Все так же непроницаемо. Я уперлась лбом в стекло, чувствуя, как к вискам прилипает влажная прядь волос. Комната была мертва. Без времени. Без движения.
За дверью открывалась еще одна — когда я пришла, она уже была приоткрыта. Санузел. Я зашла туда, больше от безысходности, чем от необходимости. Маленькое помещение, стерильное до абсурда. Ни одного окна. Ни одного острого предмета. Зеркало над раковиной, белые стены, белый унитаз, белый пол. Все белое, как будто смерть здесь должна быть аккуратной. Я обвела взглядом каждый угол. В душе мелькнула мысль: нож. Любой предмет, хоть что-то. И сразу же другая — а ты бы справилась? Что бы ты сделала? Вот ты находишь нож. И что? Побежишь на него? Проткнешь себе шею? Или только подержишь в руке, дрожа, пока он не отберет его, как у ребенка?
Я вышла, прижавшись плечом к косяку. Тело будто выжато изнутри. Не голодное — пустое. Умно ли было мечтать? Опасно — надеяться? Я не знала. Страшнее всего было осознание: я не разбираюсь в людях. Совсем. Я думаю, что читаю их. Думаю, что чувствую. Но вот он… Он снился мне ночами. В его молчании я искала смысл, в его взгляде — доброту. А теперь… Я не могу выносить даже его имя у себя в голове. Анжело. Слишком красивое для монстра. Слишком звучное, чтобы быть проклятием. И все же — именно он. Именно это имя.
Прошло несколько часов. Мысли гонялись по кругу, как загнанные звери. Живот свело, внутри глухо урчало. Я думала о еде и одновременно чувствовала, как она бы не пошла. Гадко. Глупо. Ненужно. Перед глазами всплывали кадры: как выносят мои вещи из общежития. Как администратор, уставшая, но деловая, складывает в коробку мои книги, мою тетрадь, чашку с трещиной. Я же не оплатила. Конечно. День прошел. А потом — другой. Он знал. Он все просчитал.
Полина
Он улыбался. Не губами. Глазами. Так, как улыбается человек, который знает, что ты уже проиграл, но ждет, когда ты сам это произнесешь. Я не могла дышать. Легкие как будто забились пылью — я делала короткие, бесполезные вдохи, просто чтобы не потерять сознание.
— Ты сказал… — голос мой дрогнул, и я проглотила остатки слез, — сказал, что не будешь ломать меня, чтобы я сказала «да».
Он оперся локтями на колени и посмотрел прямо. Его лицо стало спокойным, как у врача, который собирается озвучить диагноз без прикрас.
— Я не так сказал, — ответил он с легкой усмешкой, как будто поправлял мою бездарную цитату. — Я говорил, что ломают слабых. А ты… — он на секунду замолчал, склонив голову чуть вбок, будто изучал меня под другим углом, — я считал тебя сильной.
Он медленно выпрямился, пальцы сцепились в замок, положенные перед ним. Тон не изменился — холодный, все так же равнодушно-уверенный.
— Но, видимо, ошибся. Впрочем, это тоже полезно. Ошибки показывают пределы. Теперь я знаю твои. А значит, могу выстраивать план точнее.
План. Не разговор. Не решение. План.
Я сглотнула. Горло было сухим, как будто я проглатывала стекло.
— Я не… я не сдалась, — прошептала я, но даже сама не поверила в эту фразу.
Он чуть приподнял брови.
— Нет? Тогда почему ты здесь, в этой комнате, напротив меня, со слезами на щеках, с голосом, дрожащим как бумага? Ты не сдаешься, Полина, ты затягиваешь момент капитуляции, как человек, который уже упал, но все еще делает вид, будто это часть танца.
Он замолчал. Я не знала, что сказать. Все во мне кричало — нет! Но рот был пуст, как и сердце. Я чувствовала, как ломаюсь — не от страха, от того, что он был прав. И это было хуже, чем боль. Хуже, чем обида. Это было — как смерть уверенности в себе.
— Но ты знаешь, в чем твое преимущество? — вдруг сказал он, откидываясь назад, спокойно, почти с усталой снисходительностью. — В том, что даже когда ты сломана — ты все равно пригодна.
И это, пожалуй, была самая страшная фраза за весь вечер.
— Понравилось сидеть взаперти? — он спросил это небрежно, как будто между делом. Ни интереса, ни злобы. Просто... вопрос. В его голосе не было желания меня напугать — он не играл. Он наблюдал. Как смотрят на что-то, что должно сломаться по законам физики. И если не сломалось — нужно просто еще немного подождать.
Во мне что-то сорвалось. Хотелось вскочить и ударить его. Резко, с силой, всем телом. Хотелось стереть с его лица это равнодушие, эту ленивую ухмылку, этот взгляд, в котором я — не человек, а инструмент. Но эта мысль сгорела, не дожив до действия. Потому что он бы не удивился. Не испугался. Он бы просто уничтожил. Без лишних слов.
— Отвечай, — сказал он, и голос стал другим. Ниже. Холоднее. Резче. В нем исчезло все, кроме сути. Слова были как замки, которые не открываются — ты либо подбираешь ключ, либо ломаешься.
Я сглотнула, губы дрогнули.
— Нет… — еле слышно прошептала я.
Он чуть кивнул. Как будто подтвердил. И тут же — удар. Не физический. Вербальный. Острый, как клинок, загнанный точно между ребер.
— Хорошо, — проговорил он и, выпрямившись, посмотрел на меня спокойно, почти устало. — Значит, перестань трахать мне мозг и дай нормальный ответ.
Он наклонился вперед. Глаза впились в меня. Острые. Ядовитые. Блестящие от осознания своей власти.
— Или мы пойдем по-другому. Системно. Подвал. Трое суток. Пол — бетон. Температура — плюс пять. Влажность — высокая. Свет — отсутствует. Еда — ноль. Вода — стакан в сутки, чтобы ты потеряла ощущение времени.
— День первый — у тебя начнет сводить живот. День второй — начнешь терять ориентацию. К третьему дню ты будешь разговаривать с собственными мыслями. И это, Полина, только начало. Потому что я не дам тебе умереть. Я дам тебе почувствовать, как это — быть никем. Быть куском плоти без имени, без голоса, без веса.
Он подошел ко мне. Медленно. Уверенно. Ни на секунду не теряя равновесия в голосе.
— И нет, я не делаю это из ненависти. Или злобы. Все гораздо проще. Ты ресурс. Либо рабочий — либо списанный. Ты должна быть либо полезна — либо покорна. Все остальное — иллюзия.
Он склонился ближе. Его дыхание было едва слышным, но я чувствовала, как по спине прошел холод.
— Ты думаешь, это жестоко? — прошептал он. — Нет, Белль. Жестокость — это хаос. А я — порядок. Я не ломаю. Я переписываю. Стираю твою структуру, чтобы построить свою. И поверь, я это делаю красиво.
Он выпрямился. И медленно, почти грациозно, отступил на шаг.
— Последний раз. Выбор. Сейчас. Или я превращу тебя в нечто, от чего сама себя будешь просить избавить. И ты уже знаешь — я не угрожаю. Я реализую.
Он замолчал. И в этой тишине было громче, чем в крике. Потому что теперь я знала: если не скажу, если не подчинюсь — он начнет. И не остановится.
— Я согласна, — произнесла я, и тишина, что повисла в комнате, была похожа на короткий траур. По самой себе. По той части, которая надеялась, что он все же блефует. Что есть какой-то путь «выбраться». Но нет. Это не спасение. Это выбор между режимами подчинения. И я выбрала тот, где хотя бы можно дышать. Он не улыбнулся. Не среагировал вообще. Просто взял вилку, молча повернул тарелку ко мне и подтолкнул ближе.
— Так бы сразу, — произнес глухо. Ни эмоции. Ни капли участия. Как будто я сдала отчет, и он, наконец, может перейти к следующему пункту.
Запах ударил в лицо. Горячее тушеное мясо, обжаренное до легкой корочки. Пряный рис. Масло. Тонкий лаваш. Все выглядело бы аппетитно… в другом месте. В другой жизни. Сейчас — это был вызов. Унизительный. Потому что я знала: я не смогу. Я даже не прикоснулась, но желудок уже сжался. Слюна скапливалась, но не от голода.
— Меня тошнит, — сорвалось с губ тихо. Не как жалоба. Просто как констатация. Я не просила. Не умоляла. Он, похоже, и не ожидал. Только откинулся на спинку стула и произнес:
Полина
Я даже не поняла сразу, что именно он сказал. Просто какое-то искаженное, жуткое эхо в голове. Не фраза — приговор. Как будто язык не поворачивался поверить. «Ты станешь шлюхой, Полина». Это не было броском слов в лицо. Не истерикой. Не яростью. Он произнес это так, как будто отдавал распоряжение. Как будто подписывал договор. Спокойно. Ровно. Так, что меня пробрало до мурашек.
Все сжалось внутри, будто кто-то схватил меня изнутри за позвоночник и медленно тянул вверх, ломая позвонок за позвонком.
— Почему ты просто не взял какую-то эскортницу? Проститутку? — выдохнула я. — Я не… я не хочу с ним… спать.
Мой голос предал меня. Он дрожал, будто я впервые в жизни открывала рот. Не потому что не знала, что сказать. А потому что не могла поверить, что мне пришлось это произнести вслух. Я чувствовала себя ребенком, которого отправляют в клетку с хищником и требуют не пикнуть.
Он не рассмеялся. Даже не усмехнулся. Он посмотрел на меня как на глупую, но нужную пешку, которую придется научить играть по-взрослому.
— Он не идиот, — холодно бросил он, подходя ближе. — Ты правда думаешь, что он поведется на дешевку из эскорта? У него вкус. И знаешь, в чем его извращенная гениальность? Он выбирает девушек, которые умеют выглядеть как элита… но внутри — абсолютно чистые. Или почти.
Он наклонился, и мне показалось, что в этом движении была угроза больше, чем в любом оружии.
— У него нюх на фальшь. Он отличит. Он сорвет маску с любой. Кроме тебя. Потому что ты пока еще не играешь. Ты — материал. Я просто обработаю.
Сердце билось где-то в горле, пульс в ушах перекрывал звуки, в животе все сжалось. Я не знала, это страх или отвращение. Или уже все вместе, в каком-то жгучем, мучительном коктейле, от которого подташнивало.
— Тебе не нужно с ним спать, Полина. Ты будешь с ним трахаться, — процедил он и хищно склонил голову.
Меня качнуло. Нет, не от слова. От того, как он его сказал. Как будто оно было из другого языка, чуждого, грубого, чужого моему телу — но именно этому языку меня теперь будут учить. Не буквам. Смыслам.
— Понимаю, — продолжил он с мерзкой ленцой. — Возможно, в твоем лексиконе не было слова «трахаться». Но теперь будет. Оно будет тебе сниться. Оно будет в твоей походке. В голосе. В твоем взгляде, когда ты будешь заходить в его комнату, будто пришла просить, чтобы он тебя использовал. Именно это он захочет видеть. И именно это ты ему покажешь.
Я сжалась, как пружина. У меня внутри все протестовало. Кожа горела, как после ожога, хотя он даже не прикоснулся. Он просто говорил. И от слов хотелось выскрести себя изнутри. Удалить. Исчезнуть.
— Ты девственница? — спросил он вдруг, резко, будто проверял, не солгала ли я про температуру тела.
Он не прикасался ко мне. Но голосом мог вынудить дышать иначе. Жевать иначе. Стыдиться иначе.
— Не слышу ответа, — сказал он, лениво, будто ему наскучило ждать. — Мне что, напомнить тебе, как рот открывается? Или ты начнешь говорить?
— Нет, я не девственница! — выпалила я, слишком быстро, слишком громко.
Он медленно усмехнулся. Не вслух — глазами. Уголок губ дернулся, будто бы я только что сдала первую контрольную, и он знал, что поставит мне двойку. Взгляд скользнул по мне — не похотливо, нет. Как будто он разбирал меня на части, проверяя, какие детали еще можно подогнать под план.
— Допустим, — протянул он, как будто проверяя вкус слов. — Допустим, ты занималась сексом. Но вот трахалась ли ты — очень сомневаюсь. А разница, Белль, между этими понятиями — как между дыханием и криком.
Я прикусила губу. Не потому что хотела остановить его. А потому что иначе могла сорваться сама.
— Мне все равно на разницу, — выдохнула. — Я не буду ни с кем… этим заниматься.
Он откинулся на спинку кресла, сцепив пальцы на животе, и ухмылка стала шире, опасней.
— Ты все еще думаешь, что у тебя есть выбор. Это даже мило. — Пауза. — Но тот, кому ты нужна… не будет спрашивать. Он не будет просить, уговаривать, соблазнять. Он будет брать. Когда захочет. Как захочет. Где захочет. И если ты не научишься быть готовой к этому — ты провалишься. А значит, подставишь меня.
Он встал, шагнул ближе, и я почувствовала его тепло, как ожог. Пальцы легли под подбородок, приподняв лицо, не жестко, но так, чтобы я не могла отвернуться.
— Так что давай проясним. — Его голос стал ниже. Тише. И страшнее. — Это не романтика. Это не любовь. Это не грязная сказка с плохим парнем, который влюбится в тебя и перестанет быть чудовищем. Это сделка. Это игра. Это война.
Он медленно провел большим пальцем по моей щеке, как будто проверял, насколько глубоко я уже провалилась.
— Он подумает, что ты его. Ты будешь для него той, на кого он положит руку — и никто не посмеет вякнуть. Не потому, что ты особенная. А потому, что ты будешь дрессированной. Ты станешь идеальной куклой. С лицом ангела и телом, способным заставить демона молчать.
Я сглотнула. Воздух казался густым, как масло, и я задыхалась в нем.
Дыхание сбилось, грудная клетка будто сдавлена чьей-то невидимой рукой. Мне казалось, я просто стою — но сердце колотится, как после бега в гору. Не потому, что боюсь. Хотя нет, боюсь, конечно. Но сильнее страха — это осознание. Острые, липкие мысли, которые прорезают череп изнутри, словно пытаются вырваться наружу. Я только сейчас по-настоящему понимаю, куда попала. Что будет дальше. Что мне придется делать.
Да лучше бы я осталась в том чертовом кафе, вонючем и тесном, в униформе, пахнущей молоком и старым фартуком. Лучше бы я продолжала считать мелочь в кассе, пить воду из-под крана и просыпаться от шума соседок. Лучше бы не было ни этих денег, ни этого случайного дождя, ни машины, ни взгляда. Я бы справилась. Придумала что-то. Продержалась. Но отдаться кому-то? Позволить себя трогать, ломать, втираться в доверие, играть… собой? Отдать тело ради чужой игры?