Коляска тряслась так, будто сам Господь решил вытрясти из Алексея Петровича Нечаева душу ещё до прибытия в Санкт-Петербург — авансом, за грехи, которые тот непременно совершит в столице.
Грехи предполагались. Двадцать три года, впервые вырвался из костромского захолустья, в кармане — рекомендательное письмо к троюродному дядюшке, служившему чем-то незначительным при чём-то значительном. В голове — туманные мечты о карьере, в сердце — готовность влюбиться в первую же столичную красавицу.
Дорога, впрочем, к мечтам не располагала. Шестой день пути, и Алексей уже выучил наизусть все оттенки русской грязи — от жидко-коричневой до густо-чёрной, с прожилками прошлогодней соломы. Ямщик Ерофей, философ и пьяница, объяснял это Божьим промыслом:
— Оно ведь как, барин: кабы дороги были гладкие, так всякая шваль в столицу бы ринулась. А так — только достойные доезжают.
Алексей не чувствовал себя достойным. Он чувствовал себя отбивной котлетой, которую старательно готовят к подаче — только вот кому и зачем?
На седьмой день, когда до Петербурга оставалось вёрст двадцать, случилось происшествие, перевернувшее всю его жизнь. Хотя в тот момент оно выглядело всего лишь досадной помехой.
Колесо отвалилось.
Не треснуло, не покосилось — именно отвалилось, с каким-то даже весёлым стуком укатившись в придорожную канаву, полную той самой грязи, оттенки которой Алексей успел так хорошо изучить.
— Это ж надо, — сказал Ерофей, почесав затылок. — Аккурат перед заставой. Видать, знак.
— Какой, к чёрту, знак? — Алексей выбрался из накренившейся коляски, по щиколотку уйдя в жижу. Новые сапоги, заказанные специально для столицы, издали прощальный хлюпающий звук.
— А такой, что торопиться не надо. Столица-то никуда не денется.
Столица действительно никуда не делась. А вот Алексей — делся.
Трактир при почтовой станции назывался «У трёх карасей», хотя ни водоёма, ни карасей поблизости не наблюдалось. Зато наблюдались: мутный штоф водки на стойке, запах кислых щей, и — что важнее всего — несколько экипажей во дворе, обещавших хоть какое-то общество.
Алексей вошёл, стряхивая грязь с плаща, и сразу понял, что общество тут отменное. За столом у окна сидели двое военных в расстёгнутых мундирах, перед ними — батарея бутылок, достойная хорошей осады. В углу дремал кто-то штатский, уронив голову на руки. У стойки трактирщик протирал единственный чистый стакан — видимо, для особых гостей.
— Мне бы переждать, — сказал Алексей. — Колесо чинят.
Трактирщик оглядел его оценивающе. Дорожный плащ, грязный, но добротный. Сапоги — были хороши, теперь сомнительны. Лицо — молодое, провинциальное, но не холопское.
— Комнат нет, — сказал он. — Есть угол в общей зале. Щи, каша, водка.
— Давайте щи. И водку.
Он уже двинулся к свободному столу, когда один из военных поднял голову и уставился на него с выражением крайнего изумления.
— Николай? — голос офицера был громким, как труба. — Николай, чёрт тебя дери! Ты же в Ревеле должен быть!
Алексей оглянулся — может, за спиной стоял какой-нибудь Николай? Никого.
— Простите, вы, верно, обознались...
Офицер уже вскочил, опрокинув стул, и шёл к нему, раскинув руки для объятий.
— Обознался? Да я тебя в гробу не обознаю, Коля! Четыре года не виделись — и «обознался»?
Прежде чем Алексей успел что-либо сказать, его стиснули в объятиях с силой, достойной медведя. Запах водки, табака и какого-то французского парфюма ударил в нос.
— Ротмистр Зуров, — представился офицер, наконец отпустив его и сияя улыбкой. — Это для тех, кто не знает. А ты-то знаешь, Коля. Мы же вместе в Риге кутили, забыл?
— Я не Николай, — попытался Алексей. — Меня зовут...
— Скромничаешь! — Зуров расхохотался. — Понимаю, понимаю. После той истории с генеральшей — ха! Небось думаешь, что тебя всё ещё ищут?
Какая генеральша? Какая история?
— Послушайте...
— Нет, ты послушай! — Зуров потащил его к своему столу. — Граф Николай Сергеевич Волконский, позвольте представить — поручик Лямин, мой сослуживец и собутыльник.
Поручик Лямин, второй офицер, привстал и поклонился. Он был трезвее Зурова, и во взгляде его мелькнуло сомнение.
— Граф? — переспросил он. — Тот самый?
— А то какой же! — Зуров сиял. — Тот самый Волконский, который в Риге... ну, ты знаешь историю.
Алексей не знал. И главное — он не был никаким графом.
— Господа, произошла ошибка, — сказал он как можно твёрже. — Моя фамилия Нечаев. Алексей Петрович Нечаев, дворянин Костромской губернии. Никакой я не граф и в Риге отродясь не бывал.
Наступила тишина. Зуров моргнул.
А потом расхохотался так, что задрожали стёкла.
— Ну ты даёшь! Нечаев! Костромской губернии! — он утирал слёзы. — Нет, каков актёр! Лямин, ты слышал? Даже я почти поверил!
Лямин смотрел внимательно, и вот в его глазах сомнения не было — там был холодный интерес.
— А документы у вас при себе, господин... Нечаев?
Документы. Алексей похолодел. Документы были в коляске. В сундуке. Который...
— Ерофей! — он метнулся к двери.
Во дворе было пусто. Ни коляски, ни ямщика, ни сундука с документами и рекомендательным письмом.
Только следы колёс в грязи, ведущие прочь от столицы.
Следующие полчаса Алексей провёл в состоянии, которое лучше всего описывалось словом «оторопь». Ямщик сбежал. С вещами. С документами. С деньгами — большая часть была в сундуке, при себе осталось лишь несколько рублей мелочью.
Он стоял посреди двора, глядя на пустую дорогу, и понимал, что положение его незавидно. Без денег, без документов, без единого знакомого человека в двадцати верстах от столицы.
— Э-э, ваше сиятельство! — голос Зурова раздался за спиной. — Граф! Николай! Что вы там застыли?
Алексей обернулся. Ротмистр стоял в дверях трактира, всё так же радостно улыбаясь.
И тут Алексей Петрович Нечаев, честный костромской дворянин, совершил поступок, изменивший всю его жизнь.
Он не стал спорить.
Позже, много позже, он будет оправдываться перед собственной совестью. Скажет, что не было выбора. Что без денег и документов его приняли бы за бродягу. Что он собирался разъяснить недоразумение при первой же возможности.
Всё это будет ложью. В тот момент, стоя в грязном дворе провинциального трактира, он принял решение совершенно сознательно. И причина была проста, как медный грош.
Ему стало интересно.
Двадцать три года скуки, костромское болото, батюшкины разговоры о хозяйстве, маменькины мечты о выгодной женитьбе на соседской дурнушке с приданым — и вдруг судьба предлагает такой поворот?
— Иду, Зуров, — сказал он. — Просто задумался.
И вошёл в трактир уже графом Волконским.
Водка помогла. Вторая рюмка сняла дрожь в руках, третья — угрызения совести. К четвёртой Алексей обнаружил, что роль даётся ему легко.
Главный секрет был прост: говорить как можно меньше.
Зуров говорил за троих. Он оказался из тех людей, которые ведут беседу сами с собой, лишь изредка требуя от собеседника кивка или междометия. История «того самого Волконского» выстраивалась из его слов, как мозаика, и Алексею оставалось лишь запоминать.
Итак, граф Николай Сергеевич Волконский: двадцать пять лет, младший отпрыск знатной, но обедневшей ветви рода. Отец умер, оставив долги. Служил в Риге, отличился не столько на военном, сколько на амурном поприще. Та самая история с генеральшей — Зуров рассказывал её с таким смаком, что даже трактирщик заслушался.
— И вот она выходит на балкон — в одной рубашке! — Зуров взмахнул руками. — А там муж! Генерал Крыжов, собственной персоной! И что ты делаешь?
Алексей молча поднял бровь.
— Правильно, молчи! — Зуров восторженно хлопнул по столу. — Потому что гордиться нечем! Прыгнуть в окно — это ладно, это геройство. Но приземлиться в бочку с дождевой водой, а потом бежать через весь город в мокром исподнем...
Поручик Лямин тихо рассмеялся. Алексей изобразил смущение — благо, особых усилий это не требовало.
— А генерал? — спросил он осторожно.
— Генерал? — Зуров фыркнул. — Генерал подал рапорт, но дело замяли. Говорят, сама императрица смеялась, когда ей рассказали. «Пусть едет куда хочет, — сказала, — такие молодцы нам в столице нужны».
Так значит, этот Волконский ещё и пользовался благосклонностью Елизаветы?
— Только ты же в Ревель должен был ехать, — впервые подал голос Лямин. — На новую службу.
— Передумал, — коротко ответил Алексей.
— Так вот просто — передумал? Приказ же был.
Повисла пауза. Зуров перестал улыбаться.
— Какое тебе дело, Лямин? — спросил он с неожиданной резкостью. — Человек имеет право менять планы.
— Конечно, — поручик откинулся на стуле. — Просто любопытно.
Его глаза говорили другое. Они говорили: я тебя не знаю, и ты мне не нравишься. Они говорили: я буду смотреть.
Алексей отхлебнул водки, чтобы скрыть лицо.
Что ж, первый враг обозначился. И кажется, не последний.
В Петербург они въехали на рассвете, в коляске Зурова. Алексей не спал всю ночь — частью от тревоги, частью от того, что негде было. Деньги на комнату ушли бы в минуту, а «граф Волконский» не мог ночевать в общей зале с мужиками.
Зуров, разумеется, предложил ехать вместе.
— Остановишься у меня! — заявил он безапелляционно. — Дом тётки, она в деревне, места хоть отбавляй. Вспомним Ригу!
Алексей не помнил Риги, но отказываться было нельзя.
Петербург встретил его так, как и должен был встретить: равнодушно. Город лежал в молочной дымке осеннего утра, и первое, что увидел Алексей — заставу, похожую на раззявленную пасть какого-то казённого чудовища.
— Документы! — гаркнул караульный офицер.
Сердце упало.
— Это граф Волконский, — Зуров высунулся из коляски, — и поручик Лямин. Семёновский полк. А я — ротмистр Зуров, меня здесь знают.
Офицер козырнул. Даже не взглянул на Алексея.
Так просто?
Коляска покатила дальше, и Алексей выдохнул. Зуров хлопнул его по плечу.
— Что, испугался? Брось, Коля. Ты же Волконский! Кто тебя тронет?
Кто тронет. Действительно.
Петербург восемнадцатого века был городом, построенным на костях и болоте, — и то, и другое иногда проступало сквозь пышный фасад. Улицы ещё хранили геометрическую одержимость Петра, но уже обретали собственный характер: хаотичный, пёстрый, размашистый.
Коляска катила по набережной, и Алексей жадно смотрел по сторонам. Дворцы — ещё не такие грандиозные, как станут позже, но уже щеголявшие итальянской лепниной и голландскими окнами. Каналы — попытка сделать из Петербурга северный Амстердам, полуудавшаяся и полузаброшенная. Люди — удивительная смесь: офицер в напудренном парике соседствовал с бородатым купцом, дама в фижмах — с молочницей в платке.
— Нравится? — спросил Зуров.
— Не знаю, — честно ответил Алексей. — Странно.
— Ещё бы. Это тебе не Рига.
Не Рига. И не Кострома. Это было что-то совершенно иное — город, который ещё не знал, чем хочет быть, и от того был всем сразу.
Дом тётки Зурова оказался особняком средней руки на Мойке — не дворец, но и не развалюха. Штукатурка облупилась, но лепные амуры над входом всё ещё целились куда-то из своих луков.
— Располагайся, — Зуров гостеприимно обвёл рукой прихожую. — Прислуги мало, но готовят сносно. Обед в три, ужин в девять. А сейчас — спать, я с ног валюсь.
Он исчез где-то в глубине дома, и Алексей остался один.
Один — если не считать лакея неопределённого возраста, смотревшего на него с тем особым выражением, которое слуги приберегают для непрошеных гостей.
— Ваше сиятельство желает комнату? — спросил лакей. Голос был ровный, но слово «сиятельство» он произнёс так, словно не вполне верил.
— Желает, — сказал Алексей. — И желает не быть побеспокоенным до обеда.
Лакей поклонился и повёл его наверх.
Комната оказалась маленькой, холодной и сырой. Обои выцвели до неопределённого сероватого оттенка, в углу темнело подозрительное пятно. Кровать продавилась посередине, словно на ней спали слоны.
Идеально.
Алексей рухнул на эту кровать, не раздеваясь, и уставился в потолок.
Итак, подведём итоги. Он в Петербурге. Под чужим именем. Без денег. Без документов. Его принимают за графа, который должен быть в Ревеле, но почему-то оказался здесь. Рано или поздно обман раскроется — и тогда что? Каторга? Крепость? Расстрел?
Он должен был испугаться.
Вместо этого он рассмеялся.
Боже мой, как же хорошо быть живым! Как хорошо быть в Петербурге! Как хорошо не знать, что будет завтра!
С этой мыслью он и заснул.