Всегда считала, что хорошие манеры — это своего рода доспехи. И, как любые доспехи, они хороши лишь до той поры, пока противник играет по твоим правилам. Плотно застегнутые перчатки защищают от случайных прикосновений, строгий корсет от сутулости и, следовательно, от дурных мыслей, а безупречный выговор от общения с кем попало. Они оберегают тебя от пошлости, грубости, непрошеных взглядов и еще от целого вороха неприятностей, которые подстерегают молодую леди на каждом шагу. Но что они могут противопоставить стихии?
Мисс Эмили Прескотт, директриса нашей школы для будущих гувернанток, часто говорила, сверкая сквозь лорнет суровыми глазами: «Девочки, помните, даже если вокруг вас рушится мир, правильная осанка и безупречная речь напомнят всем о вашем происхождении».
Я, Алиса Мэй Ашер, всегда относилась к этому утверждению с изрядной долей иронии, полагая, что если мир и впрямь рухнет, вряд ли кого-то заинтересует моя способность правильно держать вилку для устриц. Мне казалось, что драматичная мисс Прескотт несколько преувеличивает масштабы возможного апокалипсиса, ограничиваясь сферой балов и визитов. Теперь же у меня появился прекрасный, хоть и абсолютно дурацкий, шанс проверить его на прочность. Потому что мой мир не просто рухнул. Он утонул вместе с пароходом «Императрица Индии», горничной Сарой (я не буду скучать, дорогая мисс Стерва) и моим единственным чемоданом, в котором лежало новое, еще не ношеное шерстяное платье.
Я осталась наедине с последствиями, которые явно не освещались в учебнике «Юная леди в обществе».
Первое, что я почувствовала, отвоевывая сознание у темноты, не боль, а вопиющую, возмутительную невежливость происходящего. Лежать на мокром песке, раскинувшись, как портовый грузчик после тяжелого дня… что может быть более унизительным для выпускницы пансиона Прескотт? Что-то твердое и крайне неделикатное упиралось мне в бок, на поверку оказалось, что это невоспитанный камень, лишенный даже намека на учтивость. Соленый привкус во рту напоминал о самой дурной похлебке, которую подавали в нашей столовой по средам, и эта аналогия лишь усугубила мое унижение. А какой-то навязчивый звук, мерный, неумолимый гул, бесцеремонно вторгался в мою отчаянную попытку вернуться в объятия блаженного небытия, где еще сохранялись призрачные очертания палубы и запах морского бриза.
Это был полный и окончательный провал в вопросах этикета со стороны всей Вселенной. Океан, небо и песок: все они отчаянно нуждались в уроках хороших манер.
Сама природа оказалась невоспитанной особой.
Я открыла глаза.
И немедленно пожалела об этом. Мисс Прескотт, конечно, твердила, что лежать с закрытыми глазами в присутствии компании — моветон, но она явно не учитывала обстоятельств, в которых компанией тебе служат пальмы и чайки. Вместо знакомого резного плафона на потолке нашей спальни, за которым я имела неосторожность разглядывать пятно, похожее на профиль королевы Виктории, над головой простирался бесконечный, ослепительно-синий купол неба. Безоблачный и наглый в своей безмятежности. Он совершенно не походил на бледное, стыдливое небо Англии, и в его синеве было что-то вызывающе тропическое.
Вместо крахмальных простыней, пахнущих лавандой и строгостью, подо мной лежал влажный песок цвета жженого сахара. Он вел себя отвратительно бестактно, налипая на всё, до чего мог дотянуться. А навязчивый звук, прервавший мой побег в забытье, оказался ничем иным, как ритмичным воем прибоя. Он с завидным, я бы даже сказала идиотским, постоянством накатывал на берег в нескольких ярдах от меня. Волны были столь же невоспитанны, как и все остальное. Они шумно обрушивались на сушу, не испрашивая ничьего разрешения, не делая паузы для светской беседы и совершенно не заботясь о том, что могут побеспокоить даму.
С глухим стоном, который мисс Прескотт, несомненно, назвала бы «неблагородным звуком», я медленно приподнялась на локтях. Картина, открывшаяся моему взору, была достойна кисти какого-нибудь мазера-романтика, пишущего на тему «Крушение надежд». Моя лучшая шерстяная юбка, та самая, в которую я вложила последние гроши ради рокового плавания из Саутгемптона к тетушке в Индию, представляла собой жалкое зрелище. Из строгого предмета гардероба она превратилась в мокрый, испачканный песком и откровенно порванный у подола лоскут. На ней можно было ставить крест, и мысль об этом была почти так же горька, как соленая вода во рту.
Корсет, этот кованый доспех викторианской добродетели, отчаянно давил на ребра. Казалось, он не понимал, что кораблекрушение это форс-мажор, и упрямо продолжал нести свою службу, впиваясь в меня костями китового уса с усердием тюремного надзирателя. «Осанка, мисс Ашер, осанка!» — словно доносился до меня из прошлого голос мисс Прескотт. Да уж, сейчас бы об осанке и думать.
И завершающим штрихом этого великолепного хаоса была моя шляпка. Ах, моя прелестная шляпка с шелковыми розами, предмет нежной гордости! Она безнадежно слетела с головы и теперь печально покачивалась на мелководье, напоминая растрепанную, утонувшую медузу. Каждая роза на ней поникла в немом укоре, а некогда изящные ленты беспомощно полоскались в воде. Это был окончательный и бесповоротный крах элегантности.
«Прекрасно, Алиса, просто восхитительно, — подумала я, с горькой усмешкой разглядывая свой незавидный вид. — Поздравляю себя. Выжила. Теперь главное не ударить в грязь лицом перед попугаями. Давай посмотрим на твои блистательные достижения. Ты умудрилась провалить экзамен по географии, заявив, что Индия — это «где-то рядом с Шотландией, только там жарче». Ты сбежала от скучной позиции компаньонки к престарелому сэру Арчибальду, который пускал слюни и называл тебя Синтия, в поисках приключений к тетушке в Калькутту. И в итоге твое приключение свелось к тому, что ты героически потерпела кораблекрушение. Мои поздравления. Теперь твои обширные знания — французский для чтения скучнейших романов, игра на фортепиано «Лунной сонаты» с тремя ошибками и вышивание крестиком, которое отдаленно напоминает больного гуся, — должны спасти тебя на необитаемом острове. Я не сомневаюсь, что местные кокосы придут в восторг от моего умения вести беседу о погоде на шести языках».
Я всегда знал, что мир за морем странное место. Оттуда иногда приплывают куски дерева, иногда круглые, пузатые сосуды, пахнущие мертвой водой. И никогда вот такое.
Я увидел ее еще тогда, когда она лежала на песке. Как выброшенная волнами медуза: белая, мягкая и беспомощная. Я сидел в засаде на скале, высматривая черепах, и мой взгляд зацепился за это нелепое зрелище. Сначала я подумал, что это новый вид морской скотины. Потом, что это большая, странная птица, которая разучилась летать.
Оно было одето в шкуры. Странные, мокрые, темные шкуры. Ни одно уважающее себя животное не наденет такое для охоты. Разве что для очень, очень глупой охоты.
Но потом оно зашевелилось.
И я понял, что это не птица. Это была самка. Обезьяны. Но… не обезьяны.
Я знаю, как выглядят все самки на острове. Знаю, как хрюкает самка пекари, жирная и упругая, когда зовет своих детенышей. Знаю, как визжит самка обезьяны-ревуна, ловкая и тощая, с длинными руками, когда прыгает по лианам. Знаю запах самки ягуара, острый и опасный, когда она метит деревья перед тем, как найти себе пару. Они все простые. Шерсть, мускулы, кости. Голод, еда, сон. Ничего лишнего.
Но эта самочка...
Она была похожа на личинку гигантского насекомого, только что выбравшуюся из кокона. Ее кожа была бледной, как лунный свет на влажных камнях, и казалось, один мой взгляд может оставить на ней синяк. А на голове у нее... на голове у нее была самая удивительная шерсть, какую я только видел. Не грубая, как у меня, не колючая, как у кабана, а мягкая, как пух птенца кетцаля, и цвета огня, пожирающего сухую лиану. Она переливалась на солнце, и мне сразу захотелось потрогать ее, проверить, не обожгу ли я пальцы.
Она была сладкая. Маленькая. Вся белая, как внутренность кокоса, только в странных, мокрых шкурах, которые она с себя потом сдирала. Она подошла к Пальме-Матери и стала стучать по ней. Я чуть не рассмеялся. Все знают, что кокосы падают сами, когда созреют, или если в них метнуть камень. Но просить у дерева? Это было так глупо и так мило. Как делает детеныш, который еще не научился правильно добывать пищу. Она говорила с деревом! Ни одна уважающая себя обезьяна не стала бы так унижаться. Она стучала по стволу, сначала тихо, потом злее, а потом издала такой короткий, резкий звук, от которого у меня в животе стало тепло. Он был сильный и злой. Не похожий на щебет птиц или визг обезьян.
Я смотрел, завороженный. Она была смешная и жалкая, и от этого мне хотелось спуститься и ткнуть в нее пальцем. Или утащить в свою пещеру.
Потом самочка пошла в джунгли и встретила Зеленую Сестру. Мне стало интересно, что сделает эта огненноволосая личинка? Я уже приготовил свое копье – Зеленая Сестра опасна, ее укус приносит долгий сон, от которого не просыпаются. Но белая самка не убежала и не закричала сразу. Она заговорила с ней! У меня отвисла челюсть, и я чуть не свалился с ветки.
Потом, конечно, она закричала. Зеленая Сестра, оскорбленная таким шумом, лениво уползла прочь. Такой визг разнесся по джунглям, что стая ара взлетела с испуганными воплями. Самочка бежала, спотыкаясь о свои странные шкуры, с лицом, мокрым от воды, что катится из глаз. Я следил за ней сверху, легко перепрыгивая с дерева на дерево. Она была неуклюжей, как детеныш тапира, и отчаянной, как раненый оцелот.
Я сидел на дереве и слушал ее плач. Это был жалобный, горловой звук. И мне стало ее жаль. Не так, как жаль раненого зверька, которого нужно прикончить, чтобы прекратить его страдания. А по-другому. Мне захотелось спуститься, снова ткнуть в нее пальцем и посмотреть, не перестанет ли она шуметь. Но я не сделал этого.
Потом она услышала зов Воды-Матери и поплелась к ручью.
Я притаился в листве, затаив дыхание. Моё сердце стучало, как барабан во время ритуала Луне. Самочка села на землю и начала сдирать с себя шкуры!
Сначала она сняла с ног два маленьких, твердых панциря. Потом ее длинные и белые, как лианы пальцы принялись развязывать что-то на груди. Она боролась со своими шкурами, хмурясь и что-то бормоча, словно заклинание. Верхняя толстая шкура упала на землю. Потом она добралась до самой главной шкуры, той, что была жесткой и обтягивала ее грудь и живот. Она рвала шнуры, тянула их, и на ее лице было такое выражение, будто она побеждает страшного врага.
И когда эта шкура упала у меня перехватило дыхание.
Я увидел, что под ней скрывалась еще одна кожа. Тонкая, почти прозрачная, как крыло цикады.
О, Великий Дух Острова! Я видел самок без шерсти на груди – это обезьяны-проплешины, они живут у горячих источников. Но они коричневые и морщинистые. А эта… Эта была белой и гладкой. Ее грудь была маленькой и аккуратной, с двумя шариками, розовыми, как рассветное небо. Сквозь мокрую паутинку я видел каждую линию ее тела. Плавные изгибы по бокам, тонкую шею, длинные ноги.
Самочка вошла в воду, и паутинка прилипла к ней еще сильнее, обрисовав всё. У нее не было хвоста. Никакого! И шерсти почти не было, только небольшой треугольник внизу живота, такой же огненный, как шерсть на ее голове.
Она была самым красивым, что я видел. Когда самочка распустила шерсть, она упала ей на плечи и спину густыми, вьющимися волнами. Ни у одного существа на острове не было такой шерсти. Она сияла. Самочка хотела распутать ее пальцами, и я видел, как ее лицо искажалось гримасой, когда она тянула слишком сильно.
Плакать, как я уже с прискорбием выяснила, занятие не только непродуктивное, но и на редкость истощающее. Соленые слезы оставляют на щеках липкие дорожки, смешиваются с потом, а на выходе дают только головную боль и опухшие веки. Итог плачевен: ты все так же голодна, так же одна, но при этом еще и похожа на вареного рака, которого выудили из котла и бросили на произвол судьбы.
«Вот так, мисс Ашер, — мысленно констатировала я, с достоинством вытирая лицо тыльной стороной ладони (перчатки-то пропали, можно и правила гигиены слегка подвинуть). — Похоже, мы достигли дна. В прямом и переносном смысле. Лежишь в какой-то выгребной яме, вся в слезах, грязи и собственных рыданиях, а единственный свидетель твоего позора почти голый дикарь с дурацкими косичками, который смотрит на тебя так, будто ты не леди, потерпевшая кораблекрушение, а особенно аппетитный кусок дичи».
Мысленно я уже открыла свой дневник, тот самый, что вела в самых смелых мечтах, и приготовила перо к записи.
«День первый (продолжение, ибо день, кажется, длится вечность).
После памятной встречи с чешуйчатой «дамой» и последующего бегства, приведшего меня к ручью, я совершила акт величайшего бунта против общественных устоев. А именно: сбросила с себя шерстяные доспехи добродетели и освежилась в прохладных струях. Ощущение блаженства, долженствую я заметить, стоило того риска, что мне пришлось на себя взять. Быть голой под открытым небом — это одно, но быть голой в мокрой батистовой сорочке, которая становится прозрачнее воздуха, это уже совсем иной уровень распутства. Мисс Прескотт, будь у нее возможность узреть меня сейчас, не просто лишилась бы дара речи, а, я уверена, изобрела бы новый, доселе неизвестный науке вид обморока — обморок от морального удара, с пеной у рта и судорогами. И знаете что? Так вам и надо, мисс Прескотт.
Далее последовала встреча с местным «джентльменом». Каковы его намерения, доподлинно неизвестно. С одной стороны, он предложил мне банан (жест, несомненно, галантный, если закрыть глаза на то, что предварительно он оглушил меня первобытным рыком и смотрел так, будто собирается не угостить, а съесть меня). С другой — его костюм, состоящий из лоскутка шкуры и пары-тройки ракушек в волосах, оставляет желать лучшего в вопросах приличия. И он продолжает смотреть. Не отрываясь. Особенно на те области, которые Приличная Девица (я имею в виду себя, дорогой дневник) должна скрывать даже от самой себя в минуты гигиенических процедур».
Украдкой, сквозь опущенные ресницы, я бросила взгляд в ту сторону, где он стоял. Он не двигался, прислонившись к дереву на краю поляны, скрестив на могучей груди руки, и его темные, горящие глаза были прикованы ко мне с интенсивностью заправского лондонского вуайериста. И сосредоточен этот взгляд был отнюдь не на моем одухотворенном лице. Нет! Он с упоением изучал те самые места, которые моя промокшая сорочка обрисовывала с откровенностью, достойной французской гравюры. Щеки мои запылали таким жаром, что, кажется, могли бы вскипятить воду в ручье.
И я уж точно не собиралась пялиться в ответ... Он совсем не в моем вкусе... Не то чтобы он у меня был, но разглядывать это загорелое, мускулистое тело...
Не стану!
— Вот уж действительно, дурновкусие, — с яростью пробормотала я. — Не только природа невоспитанна, но и аборигены. Неужели его никто не научил, что пристально разглядывать леди в столь… уязвимом положении верх неприличия?
Но сидеть вечно в этой ложбине, прикрываясь руками и пытаясь стать невидимкой, было не лучшей идеей. Голод никуда не делся, солнце клонилось к горизонту, предвещая прохладную (и, вероятно, кишащую тварями) ночь, а моя единственная одежда лежала бесформенной кучей которую я с таким сладострастием сбросила. И, что самое унизительное, эта одежда теперь находилась рядом с ним. Мой корсет! Моя юбка! Мои туфельки! Они были моим последним якорем в этом море дикости.
Итак, нужно было действовать. Но выходить к нему в чем мать родила, вернее, в том, во что я превратила свою ночную сорочку, было абсолютно невозможно. Мое достоинство, истерзанное, потрепанное, но еще не добитое окончательно, требовало хоть какого-то прикрытия.
Мой взгляд упал на растущие неподалеку крупные папоротники с широкими, блестящими листьями. Они были не идеальны, но… сгодились. В конце концов, если туземцы носят набедренные повязки из листьев, почему бы и леди не воспользоваться этим опытом? Не то чтобы у меня был выбор.
Собрав остатки гордости, я поднялась на свои поцарапанные, запыленные ноги и, стараясь держать спину так прямо, как только позволяло отсутствие корсета, двинулась к зарослям. Я чувствовала на себе его тяжелый взгляд. Каждый шаг давался с трудом не только из-за усталости, но и из-за жгучего стыда, заставлявшего кровь приливать к лицу. Господи, наверное, я вся красная, ужас-то какой...
Я укрылась за густым кустом, который, как я надеялась, скрывал меня от его назойливого изучения. Увы, я заметила, что он слегка сместился, чтобы сохранить идеальный обзор. Невероятно! Этот дикарь обладал наглостью заправского... ох, даже не знаю!..
«Смотри, смотри, — яростно думала я, срывая первый лист. — Наслаждайся зрелищем. Это самое культурное событие в твоей, должно быть, незамысловатой жизни».
Приступила к изготовлению туалета. Процесс, должна я заметить, был куда сложнее, чем вышивание крестиком. Листья были упругими, негнущимися и стремились свернуться обратно. Пришлось использовать длинные, гибкие травинки в качестве импровизированных тесемок. Я начала с того, что ниже пояса, создав нечто вроде короткой юбки из нескольких ярусов листьев. Вышло, конечно, не по канонам парижской моды, но определенно скромнее, чем мокрый батист.