Кортеж

«Не судьба», – говорят те, кто привык ждать. Ждать, когда сами придут и всё дадут, когда прилетит волшебник в голубом вертолете. И кино покажет, и эскимо развернет и вложит в руку. Только кусай.

«Не прилетит», – думал Сашка, стоя у подъезда на промозглом ветру. С неба накрапывал мелкий дождик. Пасмурное небо низко нависло над крышами, давило глянцево блестящее железо скатов рыхлым животом. Сашке казалось, что внутри у него только серая мокрая вата облаков – и сердце. Сердце, которое запуталось. Его, горячее, переполненное обжигающим алым, облепили пасмурные тучи – не дают как следует толкать кровь. Поэтому у Сашки перед глазами плавают серые мухи и в горле стоит ком, который никак не дает сглотнуть.

У двери подъезда домовые старушки растянули атласные ленты, трепетали на ветру приклеенные к створке малярным скотчем лепестки с пожеланиями молодым, бились, словно крылышки неведомых райских птиц.

Только Сашке не было дороги в этот взрослый рай. Его, пятнадцатилетнего, там не ждали, не хотели, да, наверное, даже захоти, не могли бы пустить.

Один из лепестков оторвался и, мелькнув между бабками, словно прячась от натужного веселья свадебного выкупа, забился Сашке в капюшон толстовки. Он вытащил его, расправил на колене, прочитал: «Верности». Быстро, как-то стыдливо скомкал и затолкал в карман, чтоб не отняли.

Будь его воля, он оборвал бы и остальные, чтобы она поняла, что все это – и любовь, и верность, и счастье, и взаимопонимание – может быть у Марины только с ним, Сашкой. И пусть ему только пятнадцать и он знает ее всего полтора месяца, – он на сто тысяч лет вперед уверен, что сможет сделать ее счастливый. Тот, другой, пусть сам за себя говорит, но он, Сашка, спроси его сейчас кто угодно, сказал бы: «Уверен. Она будет со мной счастлива». Но никто не спрашивал.

Она мелькнула мимо и исчезла. Белое облачко. Словно дыхание на холоде. Сгустилась из призрачной дымки – и растаяла.  Скрылась в чреве черного авто, украшенного лентами.

Скользнула сияющим взглядом по соседям, собравшимся у подъезда, по Сашке… Узнала. На мгновение во взгляде мелькнула радость, ее стерла легкая тень смущения. Марина улыбнулась – ему, Сашке, он был уверен в этом, потому что от этой улыбки у него в солнечном сплетении словно взорвалась сверхновая и ноги сделались ватными, – и села в машину.

Кортеж, отчаянно сигналя, выехал на проспект.

Дождь припустил сильней. Соседи начали расходиться. Сашка стоял, вытирая ладонями щеки, по которым стекали дождевые капли, и думал о том, что никогда больше не опоздает, не станет ждать.

У озера

Глупо мерить возраст женщины годами. Эти странные загадочные существа, временами легкокрылые фейри, временами жуткие разъяренные горгульи, временами страстные суккубы, а порой холодные ундины – они живут рядом с нами в своем собственном измерении, плещась во временном потоке между завтра и вчера, то набрасывая на золотые волосы флер взросления, то одним легким движением стряхивая его, чтобы снова стать девочками, вечными Лолитами, одновременно  искушенными и наивными.

В его снах, горячих и смутных, ей всегда двадцать один. Они ставят палатки на берегу озера в лесу. Сосны качают толстыми щенячьими лапами на ветру – зовут играть, бегать, с хохотом роняя друг друга на траву. Два девятых класса, трое учителей, четверо практикантов. Они по привычке считают школьников детьми, хотя девчонки уже на голову выше всех старших. Мальчишки пока нет, но уже ясно, что к осени парни догонят.

Они считают школьников детьми. Поляна полна цветов, и пряный запах пьянит, заставляя хохотать в голос, гоняться друг за другом и падать на траву, прижимая к себе понравившуюся девчонку, которую так хочется придавить к теплой земле, чувствуя, как она вьется под тобой, словно хочет вырваться. Но у нее в крови горит то же самое солнечное пламя, и запах травы плавит ее решимость как мед, теплые капли желания стекают в горло, и облако горячих бабочек оживает в солнечном сплетении и бьется в ребра, подталкивая двоих друг к другу.

Она вправду хотела вырваться. Не девчонка все-таки, будущая учительница, взрослая, старшая. Сашка тотчас отпустил. Он и свалился-то случайно, попытался удержаться, схватив за руку первого, кто попался – новенькую практикантку Марину. Утянул за собой, прижал – всего на мгновение. Теплую, мягкую, всеми линиями, скатами и ложбинками словно созданную для него. И откатился в сторону. Он не хотел попасть в это женское измерение, где ему вовсе было не место. Не хотел касаться ее, не хотел напугать. Но время словно замерло, остановилось, свернулось и опутало его ноги и руки жгутами, заставив замереть, уставившись на дорожку пуговиц ее клетчатой рубашки. Одна пуговица остановилась, почти решившись выскочить из петли, замерла, как кошка на пороге – оглядываясь, не наблюдает ли кто за ней, не следит ли. Сашка следил. Он не мог оторвать взгляда. В горле мгновенно пересохло, обжигающая волна рванула от корня языка в низ живота.

– Простите. Я не хотел… – пробормотал Сашка, испугавшись, что она почувствует: хотел, еще как хотел, и сейчас хочет, в эту самую минуту. Хочет, чтобы пуговка решилась, выскользнула из петли, перешла свой крошечный Рубикон, за которым для него, Сашки, только огонь и смертельная война с самим собой.

– Это же игра. Ничего.  Я не ушиблась. – Она поправила рубашку, поднялась, вспугнув застывшее время, и оно тотчас понеслось дальше, заставило Сашку вскочить и рвануть за ребятами, старательно изображая, что ему весело.

Он не думал, представить не мог, что это так бывает. Что тело мгновенно, за долю секунды, способно запомнить другое тело, и тосковать без него. Что эта странная тоска выкручивает суставы, держит в напряжении мышцы, так что ты становишься неловким и угловатым. А может – и был таким, но теперь знаешь, что это – неправильно. А правильны – ее мягкие изгибы, ее упругие движения, ритм ее дыхания. В этом ритме поднимается и опускается грудь под клетчатой рубашкой. Как море. Прилив – и тебе нечем дышать, мурашки бросаются по коже. Отлив – и хочется выть от мучительного желания коснуться, вызвать новый прилив, почувствовать в чаше ладони упругий изгиб волны в кружевной пене.

Она ходила, она склонялась над рюкзаками, она готовила, мыла, она играла в глупые игры с девчонками и ребятами, она улыбалась или хмурилась, сидела у костра, прижав колени к груди – от каждого мельчайшего ее движения Сашку трепало, словно в лихорадке. Он уже всерьез начал думать, что болен, потому что везде ему мерещилась Марина, она отчего-то заполнила собой весь мир. Он чувствовал возбуждение, стыд. Он думал, что каждый, стоит ему приглядеться к Сашке, тотчас поймет, что происходит.

Он чувствовал себя загнанным в угол, во влажный жаркий ад, из которого не было выхода.

Сашка ушел на берег и долго сидел там, швыряя в волну камешки, позволяя ледяной воде касаться пальцев. Холод медленно завладевал телом, вытесняя жаркое желание еще раз прикоснуться к Марине.

– Гормоны, – мрачно сказал он сам себе, криво усмехаясь. – Химия и жизнь. Уронил бы какую-нибудь другую, теперь думал бы о ней.

Он попытался представить, как падает в траву с Катькой, с Оксанкой Семеновой из параллельного. Когда-то он был без оглядки влюблен и в ту, и в другую, но теперь, сколько не фантазировал, не чувствовал ничего, кроме досады. Не годились эти розовые жвачки «Лав из» для сравнения с глотком тягучего душного меда, который он – нет, не глотнул – вдохнул всем телом прямо из сот другого тела, так идеально ему подошедшего.

Сашка, обнаглев от отчаяния, прижал к старой, истекающей смолой сосне Катьку. Она захихикала, разгоряченная беготней, слабо уперлась ему в грудь ладонями, подставила губы для поцелуя. Сашка увидел, что глаза у нее подведены, губы подкрашены блеском, маленький прыщик над губой замазан бежевым кремом. От нее пахло потом и тортом. К горлу подкатила тошнота, может, от приторного запаха духов, может, от собственного Катькиного запаха, от которого раньше, наверное, Сашке сорвало бы крышу. Но теперь…

Он не знал, как так получилось, что он за одно касание всем своим существом подстроился к одной Марине. Словно кто-то невидимый тянул струны внутри него, мягко подкручивал колки, все сильнее натягивая струну за струной, и все прежние влюбленности были лишь дисгармоничными пробными аккордами, от которых оставалась только нестройное эхо. А в тот момент, когда он увлек за собой на траву Марину, все наконец встало на свои места, и он зазвучал так, как нужно.

Катька прижалась, обвила руками – словно кто-то неумело рванул струны в дворовом Ля миноре. Сашка пошутил, бросил что-то обидное и неловкое, отстраняя ее, опасливо взглянул на сидевших у костра учителей. И сбежал.

У костра

Дым сплетался с сиреневыми прядями сумерек. От озера ползла, прижимаясь к земле, прохлада, сбивала всех в кружок у костра. Сашка сел так, чтобы Марина не видела его. Казалось, стоит ей посмотреть в его сторону, как голос перехватит, и он не только подпевать – дышать не сможет.

Она не пела – слушала, подперев кулачком подбородок. Смотрела на огонь. В гематитовых зрачкам отражались огненные искры.

Старшие пели старые туристические песни. Сашка знал все – мама иногда пела их, рассказывая о том, как было хорошо в институте и как Сашке непременно понравится там, и он не зря решился доучиваться до одиннадцатого и не пошел в колледж. Сашка жалел – до самого этого дня жалел о колледже. Сейчас он уже неплохо, может быть, разбирался бы в холодильных установках, мог бы работать, зарабатывать сам, и никакие взрослые не смотрели бы больше на него, как на ребенка.

Но если бы он пошел в колледж – не встретил бы Марину. Не было бы этого пьянящего чувства, этой внутренней дрожи, от которой Сашка чувствовал себя способным на что-то большое, может быть, даже великое…

Гитара переходила из рук в руки, пока ею не завладел практикант Илья. В классе его втайне называли Швабром за гриву вечно спутанных волос, которую он без особого успеха забирал в хвост, больше похожий на квач, вроде тех, которыми матросы в фильмах моют палубу.

Швабр был тощий и длинный, с неприятной манерой жевать губами, когда нервничает. Но в лесу его дикие волосы смотрелись не так чужеродно, и сам он, словно нелепая картина, нашел в конце концов подходящую для себя раму. Швабр склонился над гитарой, из-за ворота вылинявшей до сизого цвета рубашки выпали гайтаны с какими-то костяными фигурками и образки грубого литья. Девчонки посмотрели на Швабра внимательнее, кто-то даже с интересом.

Он запел про вечер, бродящий по лесным дорожкам, и о том, что она, та, которой он пел, тоже любит эти вечера, и чтобы не смотрела неосторожно, а то он, такой волосатый и дикий, подумает что-нибудь не то. Девчонки опускали глаза, стыдливо краснея, и были уверены, что уж о них-то практикант Илья непременно подумает это самое «не то», и от этого на щеки вползал незваный румянец. Девчонки смущенно хихикали, а противный Швабр смотрел только на Марину, и глаза у него были тоскливые, словно у голодного пса, которого только что пинками выгнали из продуктового.

Марина выдерживала этот взгляд, как держит оборону форт в выжженной солнцем прерии. Она смотрела спокойно и уверенно, все пуговицы на клетчатой рубашке замерли на своих местах, словно забыли, как еще в полдень искушали, манили Сашку.

– Да он парнем ее был на втором курсе, – прошептала, не обращая внимания на Сашку, одна практикантка параллельного класса другой.

Он не выдержал больше напряженного взгляда, протянувшегося, словно леска с блесной, от Швабра до Марины.

Ладони у Ильи были широкие. Длинные тощие пальцы с крупными суставами походили на ядовитых пауков, ползающих по гитарному грифу. Сашка протянул руку, показывая, что тоже хотел бы сыграть. Пауки настороженно замерли, но не хотели выпустить жертву.

– Илья, самовыразился, дай другим. Уступи ребенку гитару.

Сашка проглотил ком в горле. Взялся за гриф, вполсилы потянул на себя, встретившись взглядом с разозленным Швабром. Длинный уступил, тряхнул волосами, ссыпал за ворот свои медальоны. Пауки притворились мертвыми, свесились с острых колен Ильи, дожидаясь, когда Сашка позволит им вновь атаковать теплые золотые изгибы гитары.

Сашка на подгибающихся ногах подошел к свободному месту и присел на край бревна, чувствуя, как жар костра накаливает джинсы.

Он понял, что не решил, о чем собирается петь. В голове путались и переплетались строчки, и во всех слишком явно, остро, до обидного ясно звучало признание Марине. А Сашка не хотел походить на побитого молью косматого Швабра, тоскливо заглядывающего в глаза, прося любовной подачки…

Сашка огляделся. Все смотрели на него, кто – с сочувствием, кто – с улыбкой одобрения.

Он провел пальцами по струнам, и понял, что все это время почти не дышал. Вдохнул глубоко, до боли. Втянул легкими до предела ночной, густой от запаха сосновой смолы воздух, речной холод, тьму под кронами, едкий дым костра.

– Здесь лапы у елей дрожат на весу, здесь птицы щебечут тревожно…

В капелле ему запретили петь, пока голос не переломается. Связки отчаянно сигналили, что не справляются, добавляя в привычный Сашкин голос незнакомой хрипотцы, которая пришлась как нельзя кстати. Владимир Семеныч был бы не против. И отец похвалил бы, наверное. Он часто говорил Сашке, чтоб тот не пел из Высоцкого – нельзя его петь тем детским слащавым голоском, что годился для капеллы.

Но сегодня Сашка не был мальчиком из капеллы. Перед ним сидела женщина, для которой он пел. И он тянулся за ней, душевным усилием ломая себя под новый, мужской склад, сам не зная, чего хотел бы больше – чтобы она увидела, что он если и не стал еще мужчиной, то станет им совсем скоро, или чтобы не заметила, не поняла, не догадалась, сколько всего она в нем сегодня перевернула.

Строчки срывались с губ, словно жаркое глубокое дыхание. И Сашке было как-то отчаянно хорошо под пристальными взглядами одноклассников и учителей. Но главное – она смотрела. Удивленно, с открытым восхищением, не стараясь спрятать взгляда. Она улыбалась. И Сашка улыбался.

– Ефимов, давай еще! Ну! – сложила молитвенно ручки Катька. Ее поддержали несколько голосов. Он больше не был для них ребенком с гитарой. Он мог бы петь до утра, и никто не подумал бы даже забрать у него инструмент. Но Сашка понял, что обессилен, что выложился весь в одну-единственную песню, всего себя вложил и вытряс до самого дна. Ради нее, Марины.

– Не, – сказал он, отмахнувшись с усмешкой, – я самовыразился, теперь пусть еще кто-нибудь. Как вторая очередь пойдет, еще спою. А то я тут у костра все ноги себе спеку.

Он встал, на непослушных ногах пошел к озеру.

Пан или пропал

Раз или два Сашка уже думал, что вот сейчас пойдет спать. Завтра сниматься, предстоит переход – будет нехорошо, если он станет клевать носом на ходу и всех задерживать. Но рассвет вступал в свои права, расстилая над озером бежевый шелк, по кромке леса побежали золотые искры. Они падали в воду, дробились. В зарослях рогоза проснулись какие-то болотные птицы. Они тихо перекликались, и клич тек по озеру, достигая дальнего края, где лес подступал к самой воде. Озерным отвечали лесные – резким звонким свистом.

Сашка слушал, думал о том, как хорошо, что все именно так. Что он не пошел, как дурак, спать, а остался – и все это утро, прохладно-хрустальное, цвета меда с топленым молоком, открыто только ему. И Сашка ни с кем не хотел бы его разделить. Разве что с Мариной.

Она будто услышала его мысли. Вышла, ежась на утреннем холоде, из палатки, заметила Сашку, неподвижно сидящего на берегу. Подошла.

– Ты так и не ложился? Не спится?

Сашка сглотнул, глядя на нее во все глаза. Волосы Марины растрепались, на щеке остался след от складки спальника. Она вся – и волосы, и одежда, и расстегнутый спальник, который она набросила на плечи как плащ – пахла теплым дымом и сном.

– Красиво, – наконец выдавил он.

Марина оглянулась, бросила спальник на землю, присела, обхватив себя руками за плечи.

– И правда красиво. Ты, оказывается, романтик, Саша. Я должна была догадаться, когда ты пел вчера. Было… впечатляюще. Занимаешься где-то?

Сашка не сразу понял, о чем она спрашивает. Маленькая белая пуговица вновь затеяла с ним опасную игру, застыв на полпути в петле – словно монета, вставшая на ребро – пан или пропал. Еще сантиметр теплой кремовой кожи откроется Сашкиному взгляду – или вспыхнет в голове разочарованное «Не сейчас».

Она запахнула спальник, превратив пуговичку в Шредингерова кота, сделав ее в Сашкином воображении одновременно и застывшей на полпути, и – бесстыдно или беспечно – расстегнутой.

– Да, я в капелле пою, – отозвался он, поняв, что пауза вышла слишком долгой. – Но сейчас мне нельзя петь, потому что… ну… голос меняется.

– Ну вот, – протянула Марина с грустью. – А я надеялась тебя еще уговорить.

– Ваш косматый рыцарь будет только рад, если гитара на весь вечер достанется ему, – набрался смелости Сашка.

– Так заметно? – расстроилась она.

– Заметно, что Швабру нечего ловить, – неловко утешил ее Сашка. Марина тихо рассмеялась.

– Бедный Илья. Вы его так зовете? Швабр? Как точно-то! Все-таки подростки всегда очень наблюдательны.

Сашку задело, что она назвала его подростком. Он уставился на озеро, всем своим видом показывая, что хотел бы и дальше наслаждаться видом, а не обсуждать лохматого практиканта.

Марина смотрела на него пару секунд – ждала, когда он повернется, чтоб продолжить разговор. Потом расстелила спальник на траве, легла, закинув руки за голову.

Сашка смотрел на воду, словно ее темная глубина могла хоть немного охладить его мысли, которые тянулись к раскинувшейся как сонная кошка женщине, к маленькой белой пуговке на груди – да ли нет. Пан или пропал.

Солнце поднялось над лесом, достало длинными первыми лучами песчаный берег, и каждая песчинка, казалось, превратилась в крошечную звезду, засияла, маня сбросить кроссовки и пройтись босиком.

Сашка так и сделал. Скинул обувь, закатал джинсы до колен. Пробежал по ледяной от росы траве, по песку, оставляя глубокие отпечатки ног, которые тотчас заполнились водой. С тихим плеском вошел в воду по щиколотку, холод обжег кожу – и Сашка резко втянул воздух через стиснутые зубы.

– Холодно? – спросила Марина, привстав на локтях.

– Жуть, просто жжется, – ответил он, глядя на воду, на прыснувшие от его ног блики, что рванули к зарослям на острых ломаных линия волн, испугав птиц. Те смолкли тотчас, затаились, прекратив хрустальный пересвист.

Сашка слышал, как она развязывает кроссовки, как, тихо ойкая, бежит на носочках по холодной траве. Как шепчет, проседая, песок под ее босыми ступнями.

Сашка отступил на шаг, не в силах больше терпеть холод. После воды песок показался теплым.

– Ты рассердился, что я засмеялась? – сказала за плечом у Сашки Марина. – Я не над тобой, не думай. Просто… это забавно. То, как вы называете Илью.

Сашка молчал.

– А вода правда холодная? – спросила она тихо.

– Очень.

– Думаешь, не стоит?

Сашка не мог понять, отчего она спрашивает у него совета. Словно не она старшая, а он. Слышно было, как она переступает с ноги на ногу – то ли набираясь смелости войти в воду, то ли ожидая, что он скажет.

Сашка обернулся. Может, это небо отразилось в воде, а вода – в ее глазах, только взгляд у Марины был синий-синий, пронзительно-глубокий. Пуговка выскочила из петельки. Сашка почувствовал, как по телу прошла обжигающая волна.

– Если не входить, то стоило ли разуваться?

–  Я боюсь, – сказала Марина с виноватой улыбкой. Протянула ему руку. Он взял ее за руку, едва заметно потянул к себе. Они с тихим шелестом вместе вошли в золотистую воду, Марина ойкнула, рассмеялась, сияя глазами. Сжала его пальцы. Не вытерпев и пары секунд, выскочила на берег, окатив Сашке ноги брызгами, словно искрами. Выдернула свои пальцы из его руки, забралась с ногами на спальник и принялась тереть ладонями ступни.

– Саша, выходи скорее. Это же так холодно! Жуть! Выходи!

– Думаете, стоит? – спросил он, понимая, что сам тоже долго не выдержит.

– Стоит. Иначе ты заболеешь, и придется отправить тебя домой с кем-нибудь из учителей, а мы прошли только половину.

– Чуть больше, – ответил, выбираясь на песок. Ступней он уже почти не чувствовал. С трудом надел носки, кроссовки. Марина сидела, закутав ноги спальником, улыбалась, глядя на воду.

– Так вы не согреетесь, – сказал Сашка, прыгая на месте, как учил папа. Лучше пробежаться. А то, и правда, можно заболеть.

– Мы всех разбудим, – сказала Марина шепотом. Снова потянулась к ступням, принялась тереть и щипать, надеясь отогреть.

Филатики

Он старался не думать о том, что будет, когда он ее догонит. Плес упирался в плотную стену рогоза, к которой вплотную впускался частый подлесок. Марина добежала до зарослей, потянулась за коричневыми похожими на эскимо початками рогоза.

– С детства люблю филатики, – сказала она, пожимая плечами, словно извиняясь за ребячество.

– Филатики? – не понял Сашка, остановился.

– Филатики, камыши, вот эти коричневые штуки. Если поставить в вазу, то потом они распушатся и весь дом будет в пуху.

Марина приподнималась на цыпочки, тянулась над острыми копейными вершинками листьев. Кармашки на джинсах льнули к попе, очерчивая свои сокровища: в правом – рублевая монетка, в левом – аккуратно сложенный носовой платок.

– Это не камыш, это рогоз, – сказал Сашка, раскатывая джинсы. Лезть в заросли с голыми ногами не хотелось.

– Не думала, что ты такой педант, – ответила, улыбаясь, Марина.

Сашка закусил губу, когда пара жестких листьев прошлась по руке острым краем, словно лезвием. Переломил толстый сочный стебель, пальцами разрывая мочалку волокон. Изрезанные ладони болели и ныли от травяного сока.

– Мне одного хватит, правда, Саш. Мне же их еще нести. Вылезай. Саш. Ой, как это ты так?! Прости!

Она выхватила у Сашки из рук его нелепый букет, бросила рогоз на траву, вытащила из кармана носовой платок и, схватив кровоточащие Сашкины ладони в свои и едва не плача, потащила его к воде. Сашкина кровь текла сквозь ее пальцы, и ему хотелось, чтобы это длилось и длилось, насколько хватит крови, чтобы она держала его руки в своих, чтобы водила холодными ладонями по сочащимся алым соком порезам, бормоча: «Прости». Чтобы она была так близко, и дышала глубоко, не замечая, что белая пуговка подыгрывает Сашке, позволяя видеть легкую тень ложбинки на груди.

– Вот так всегда бывает, – сказала Марина с ноткой отчаяния. – Захочешь ненадолго забыть, что ты взрослая, и обязательно что-то напоминает.

– Я никому не скажу, – попытался пошутить Сашка, но она покачала головой.

– Давай вернемся в лагерь и перевяжем тебе руки.

Сашку отчитали, что лазил в зарослях. Порезы были неглубокими, и Надежда Яковлевна просто щедро залила ему ладони йодом, запретив с утра соваться к воде, так что Сашка побрел в лес с ребятами, которые собирали ветки для костра. Что-то грызло и точило его глубоко внутри, но он никак не мог понять, что.

Марина опускала глаза и старательно делала вид, что очень занята.

Она избегала его весь день. Это было несложно. После завтрака они снялись и долго шли узкими лесными тропами над берегом озера, то ныряя во влажный еловый подлесок, пахнущих смолой и медом, то пробираясь через заросли папоротника, в котором что-то жило и шуршало под плотным резным настилом листьев и рубиновыми каплями посверкивала земляника.

Когда добрались до поляны, подходящей для ночлега, Сашка уже почти валился с ног от усталости. Он уснул, едва коснувшись головой свернутой куртки, которую положил под голову вместо подушки. У костра что-то пели, в основном Швабр.

Сашка проснулся, когда уже слышался треск и шипение костра, над которым покачивались котелки, роняли капли с круглого закопченного дна на раскаленные угли.

Какая-то птица – все еще не утренняя, а ночная – ухала в кустах за палаткой.

Многие еще спали. Старшие, зевая, готовили еду. Его послали за дровами. Сашка неосторожно попытался отломить толстую сухую ветку – и вчерашние царапины тотчас разошлись, расцвели мелкими рубиновыми капельками, как веточки красной смородины.

– Горе ты мое, Ефимов, – поджала губы Надежда Яковлевна. – Иди, разбуди Марину. У нее должен быть пластырь.

Сашка протиснулся в маленькую практикантскую палатку, надеясь, что там есть кто-то из девушек и не нужно будет смотреть, как Марина смущенно отводит глаза, стыдясь вчерашнего утра.

Но никого не было. Лежали полурасстегнутые рюкзаки, разворошенные спальники. Какие-то вещи. Марина спала калачиком, повернувшись лицом к брезентовому палаточному боку. Сашка запнулся за ее рюкзак, лежащий у самого входа, и заметил в боковом кармашке коротко, под самый корень, обрезанные початки рогоза. На них виднелись темные пятна.

Сашка понял, что на самом деле глодало его вчера целый день. Ему обидно было, что она оставила на берегу добытые с таким трудом «филатики». А она не оставила. Она взяла их с собой, несмотря на то, что они были перепачканы кровью.

Поправив рюкзак, Сашка опустился на колени около Марины, осторожно потрогал рукой за плечо.

Она резко повернулась на другой бок, пробормотав что-то во сне. Волосы рассыпались вокруг лба светлым облаком, губы приоткрылись, на ресницы справа приземлилась упавшая с Сашкиного плеча пушинка с семечком какого-то цветка. Сашка попытался осторожно убрать ее, но пушинка, послушная дыханию воздуха, перелетела на скулу, спорхнула на ямочку под ключицей. Дрожащими пальцами Сашка снял ее, едва коснувшись кожи плеча. Это легкое прикосновение ошеломило его. Ее кожа казалась продолжением его – ни теплее, ни холоднее. Марина дернула плечом, словно он пощекотал ее, клетчатая рубашка соскользнула ниже, пуговка-искусительница легко покинула свою петлю, дразня Сашку.

Он положил пальцы туда, где должна была быть пуговка. Солнечное сплетение наполнилось лавой, и она стекала теперь в низ живота. Сашка забыл, как дышать. Пальцы словно собственной волей скользнули глубже по мягкой теплой линии груди. Он ползли под клетчатой тканью, придвигаясь к острой вершинке, и он прикрыл глаза, не в силах видеть – только чувствовать.

– Марин! – крикнул кто-то у самого входа.

Сашка отдернул руку, точно обжегшись. Резко потряс Марину дрожащей виноватой рукой за плечо.

– Марина Александровна, – сказал он громко. – Надежда Яковлевна сказала, у вас пластырь есть.

– У меня есть, – заглянула в палатку другая практикантка, Лера. Марина села на постели, прижав к себе спальник и хлопая глазами. Покопавшись в рюкзаке, Лера вытащила коробочку с пластырями и вытолкала Сашку наружу.

Не герой

Ветер шептал в ветвях. Осиновые листья крутились и мелькали, словно тряпичные бабочки на лесках. Сашка давным-давно видел таких в кукольном театре. После того, что он сделал утром, все казалось каким-то неестественным, постановочным. Словно все они превратились в актеров на зеленой сцене лесного театра, и он не мог понять, кто он теперь – герой или злодей.

Котелок в руке качался при каждом шаге, роняя Сашке на ногу несколько капель, так что, когда он добрался до поляны, вода уже пропитала джинсы на правой ноге от колена до щиколотки.

Практикантки собирали грязную посуду.

– Ты сегодня какая-то странная? – спросила девушка, работавшая с параллельным классом, кажется, Валя.

– Да, снилось всякое, – Марина дернула плечом. Сашка замер за чутким изумрудным занавесом кустов, чтобы ничем не выдать себя.

– Еще бы. Третий день вдали от твоего Ситникова. Тут непременно всякое начнет сниться, – поддела Лера. – Пока ты тут с малолетками по лесам бродишь, не уведут?

Марина с безмятежной улыбкой покачала головой.

– Ерунду не говори, – рассердилась Валя. – У них в августе свадьба, так что…

Сашка дернулся, как от удара, выплеснул на ногу знатную порцию ледяной воды, охнул, хрустнула под ногой ветка.

– Ефимов, тебя не за водой надо, а за смертью посылать. – Лера сердито забрала у него из рук котелок. Вылила в большую миску, где собралась ополаскивать посуду.

Марина взглянула на него быстро, отчего-то смутилась так, что у нее не только щеки, даже уши стали розовыми, но справилась с собой, улыбнулась приветливо.

– Больше не надо воды, – сказала она. – Переоденься. Не пойдешь же ты с мокрыми ногами. А если еще вода понадобится, Швабра позовем. С палатками почти все закончили.

– Швабра? – рассмеялась Лера.

– Они его так зовут, правда, – захихикала Марина.

– Какие дети… наблюдательные, – давясь смешком, поддержала Валя.

Они склонили головы над блюдом, передавая друг другу кружки и миски, а Сашка пошел прочь, чувствуя себя жалким и глупым. У нее через месяц с небольшим свадьба.

Не герой.

Статист.

Случайная жертва чужой истории. Жалкая и незаметная.

Сашка казалось, что его, как в древности, привязали к хвостам трех лошадей, и теперь эти лошади – гнев, стыд и ревность – рвали его во все стороны, так что болело все тело. А может, он все-таки простудился в ту бессонную ночь на берегу озера и заболел.

Он с трудом доплелся до железнодорожной станции и сел в первый попавшийся вагон вместе с чужим классом, забился в угол к окну и тотчас заснул тяжелым маятным сном, словно провалился в грязную мокрую вату. Во сне Марина, укрытая лишь клочками серого тумана, рисовала тонкой кистью красные линии на его ладонях, на груди. Проводила острым кончиком кисти по горлу.

Его растолкала Надежда Яковлевна, отчитала за то, что не сел в электричку со своими, но, едва коснувшись Сашкиного лба сухой холодной рукой, перестала ворчать и велела не двигаться.

Сашка попытался кивнуть, голова болела страшно, кто-то невидимый выкручивал суставы, водил наждаком по коже. Сквозь полубред он услышал: «Горе ты мое, Ефимов», и Надежда Яковлевна превратилась в Леру, сердитую и напряженную, которая совала ему в рот таблетку парацетамола и требовала, чтобы он пил из бутылки терпкую невкусную воду, которая никак не хотела пролезать в горло. Он закашлялся, согнувшись пополам.

На станции попытался идти сам, но его усадили на скамейку.

– Все, мотатели нервов, хорошего лета, – напутствовала, провожая ребят, Надежда. – Чтоб на перекличку полными сил, загорелыми, здоровыми… Тебе, Ефимов, говорю – здоровыми. Ясно? А кто учебники не сдал, у того завтра есть еще один последний-распоследний день. Иначе страшно покараю.

Кто-то из задолжавших учебники ребят подошел просить прощения. Сашка воспользовался тем, что его перестали караулить, и на слабых ногах побрел в сторону автобусной остановки.

Когда он добрался до дома, из кухни уже пахло корвалолом. Мама, бледная от волнения, уложила его в постель.

– Как погуляли? – спросил папа, но мама шикнула на него и выгнала из комнаты.

Марина позвонила утром – узнать, как он. Потом еще раз и еще. Они болтали подолгу, вспоминая поход и последние месяцы учебы, но – словно по обоюдному согласию – молчали оба о том утре у озера. Сами не зная, почему.

Потом раз или два они виделись в кафе. Ели мороженое из креманок на трех острых стальных ножках-уголках, хохотали и подшучивали друг над другом.

Когда Сашка спросил, не станет ли ревновать Маринин Ситников, она только пожала плечами – этот жест Сашка запомнил до мельчайших подробностей: легкий наклон головы, задумчивый взгляд в сторону, потом прямой и насмешливый – прямо в глаза. И движение плеч –  вверх-вниз – словно птичка разминает крылышки перед там как сорваться с ветки в бездонную синеву.

– А почему он будет ревновать? У меня же должны быть друзья, правда, Саш?

 

Какими судьбами?

Потом, расставаясь с женщинами, он старательно избегал этого слова – «друзья». Разве это возможно – остаться друзьями, если в одном из двоих все еще живет пульсирующее чувство родства – теперь уже безответное и болезненное. Потом, когда оно выстынет, покроется серым пеплом в душах обоих – можно будет говорить о дружбе. Приятельском легком общении без взаимных упреков и обид. Но в тот момент, когда один уходит, а другой – остается, будет слишком жестоко предлагать вместо мечты – дружбу. Гадко. Нечестно.

Шрамы от такой дружбы кровят долго, как порезы от листьев рогоза на ладонях. Некрасиво это, не по-мужски – отрывать от себя чужое сердце по кусочку, по ниточке обрывая связь, давно тягостную и пустую.

Он просто говорил:

– Нам нужно расстаться. Я тебя не люблю и не хочу, чтобы ты тратила на меня время, но если тебе нужна будет помощь, ты можешь на меня рассчитывать.

И уходил до того, как женщина, которая не стала его судьбой, поднимает заплаканные глаза и спросить: «Но мы ведь останемся друзьями?»

Он оставил это слово ей, Марине, оставил в прошлом навсегда. Ему хватило этой короткой мучительной дружбы, чтобы понять, что не может ее быть между теми, кто от природы, от начала веков создан любить друг друга. Или страдать от невозможности любить.

Он искренне старался сделать каждую женщину, что входила в его жизнь, счастливой. Счастливой здесь и сейчас. Научить ее быть счастливой не в мечтах о будущем, а в данное наполненное острым ощущением жизни мгновение.

Он уверял себя, что этого достаточно. Отдавать, дарить, окружить заботой и нежностью, без сомнений, без печали и горечи. Он никогда не ждал ни от кого подачек, особенно в чувствах, поэтому для него не существовало этого глупого понятия – «Не судьба».

Но что-то внутри заставляло ждать, что однажды придет другое, то, что вспыхнуло в нем тогда, на озерном берегу, отчаянно предопределенное, болезненное, живое, то, что он мог бы назвать судьбой.

– Саша! Ефимов! Саша! Какими судьбами?

Он не сразу понял, что зовут его. Голос показался смутно знакомым, но за последние семь лет у него перебывало в офисе столько заказчиков, что едва ли удастся вспомнить каждого по голосу.

Он только что отогнал машину на сервис и решил пройтись пешком по знакомым с детства улицам. Отец сильно сдал после маминой смерти, начал выпивать, и Саша решил, что должен пожить немного с ним, дав время Рите смириться с их расставанием и собрать вещи.

Давно нужно было сделать это – взять паузу и забыть о делах на пару недель.

Май был на исходе. По улицам плыл душный сиреневый запах, и сидеть в четырех стенах не хотелось.

Он решил пойти в парк. Там они с ребятами после школы гоняли в футбол на поляне, ловили кузнечиков, пили пиво втайне от родителей. Там пахло свежестью с реки, можно было сесть под облупившимся железным зонтиком и смотреть, как чайки, пронзительно вскрикивая, хватают с налета серебристые искры рыб, как малышня играет в прятки между кабинками для переодевания, а на другом берегу поднимаются пеной над заборами цветущие кроны вишен.

– Почему ты улыбаешься? – спросил его кто-то снизу.

Саша окинул взглядом улицу. Сиреневые кусты, редкую железную ограду детского сада.

Девочка стояла за оградой, прижавшись лицом к прутьям, смотрела на него серьезными серыми глазами. Ждала ответа.

– Ты это мне? – спросил Саша, подойдя ближе и опустившись на корточки у забора.

– Тебе, – девочка прищурилась.

– А тебе не говорили, что взрослым нужно говорить «Вы»?

Она смутилась, опустила взгляд, но любопытство одолело смущение, и кнопка снова уставилась на Сашу. Платье у нее было перепачкано землей и травой, коленки содраны, ресницы выгорели на солнце почти до белого, как и полупрозрачные колечки светлых волос.

– Вы почему улыбаетесь?

– Красиво, – ответил он, бросив взгляд на сирени.

– Да так себе, – ответила девочка, щурясь. – Вы странный, но симпатичный. Посмотрела бы я на вас, когда вы увидите что-нибудь по-настоящему красивое.

– Лиза! – раздалось с площадки.

– А тут чем плохо? – спросил Саша, чувствуя, что ноги затекли в неудобной позе.

– Там за кустами помойка, – ответила Лиза, и не подумав отозваться воспитательнице.

– Отсюда же не видно.

– Но я же знаю, что она там.

– Лиза! – раздалось уже совсем рядом, и Саша поспешно поднялся, решив, что не стоит пугать воспитателей. Незнакомый дядька разговаривает через изгородь с маленькой девочкой. В наше нервное время они просто обязаны подумать что-нибудь не то.

– Тебя зовут? – спросил он.

Девочка качнула кудряшками.

– Беги.

– Да ну их, – девочка пожала плечами. И у Сашки сердце пропустило удар, так похож был этот жест на тот, почти забытый, из прошлого. Склоненная набок голова, задумчивый взгляд в сторону, потом прямой – в глаза. И движение плеч – словно птичка разминает крылья.

– Лиза Ситникова! Если ты опять убежала за ворота, я надеру тебе уши!

– Идите, а то она ругаться будет. – Лиза почесала нос перепачканной ладонью, оставив на самом кончике темное пятно. Нырнула за кусты. На той стороне голос, показавшийся Саше смутно знакомым, принялся отчитывать Лизу за то, что не отзывалась.

Саша двинулся вдоль забора, выискивая взглядом светлые кудри. Те же глаза – серые, полные серебристых и фиалковых отблесков, та же манера пожимать плечами… И фамилия – Ситникова. Нужно было сразу спросить у девочки, как зовут ее маму.

Саша подумал о том, что стоило бы вспомнить старое и заглянуть на страничку Марины в соцсети. Старую она закрыла лет пять назад, а перед этим еще года полтора почти не обновляла. Может, завела новую?

– Саша! Ефимов! Саша! Какими судьбами?

Тот же знакомый голос нагнал его у ворот. Высокая женщина в легком цветном сарафане махала ему из-за изгороди, широко улыбаясь. Он не сразу узнал ее без ярко подведенных глаз.

Куриный рулет

В его снах ей было двадцать один. Мечтать о ней он перестал в тот день, когда, продрогший, вернулся домой с ее выкупа – ведь не пойти было бы не «по-дружески», – разделся, свалив вещи в прихожей и, замотавшись в одеяло, лег лицом к стене и пролежал так без сна до утра. Он представлял свадьбу, как пьяные гости кричат, срывая голоса: «Горько!», требуя, чтобы тот, другой, целовал Марину….

Мама вернулась домой, позвала его, собираясь отругать за брошенные прямо на пол вещи, но заглянула в комнату и не стала трогать.

Стемнело – и он понял, что сейчас где-то далеко молодых отправляют домой, и там будет происходить то, что он не хочет представлять. И Сашка запретил себе. Раз и навсегда запретил фантазии прикасаться к Марине, потому что тогда это было слишком… нет, не больно, не обидно, не грустно… просто слишком для него.

В комнату, смущенно кашлянув, заглянул отец. Сел на край кровати.

– Саш, нам, наверное, надо поговорить, да?

– Не знаю, – отозвался Сашка, глядя в стену. Он чувствовал себя таким слабым, словно из него все кости вытащили. Словно мир был огромным червем, который заглотил Сашку и мучительно переваривал, растворяя. Он еще крепче завернулся в одеяло, слушая, как сопит отец, ерзая на краю узкой Сашкиной кровати.

– О чем поговорить? – спросил он.

– Не знаю, – сдался отец. – Мама считает, что нам надо поговорить. Но она не сказала. Я пойду, может?

Он привстал, но тихо скрипнула дверь. Видимо, заглянула мама и изобразила что-то грозное. Может, погрозила папе кулаком, может, просто нахмурилась. Папа остался.

Сашке стало тепло и немного смешно.

– Ты, сын, влюбился что ли у нас? – нервничая, сказал папа.

– Вроде того.

– Давно?

– Прилично.

– А можно я буду разговаривать с тобой, а не с твоей спиной?

– Нет.

– Ладно. А в кого влюбился-то? Из класса?

– Почти.

– Ясно… Ясно, что все туманно. Признался уже?

– Нет.

– Почему?

– Нельзя.

Папа помолчал, вздохнул, поскреб бороду.

– Это почему нельзя? Если вот так лежать и молчать, то ничего и не выйдет. Ты же даже не знаешь, может, она тебя любит, и тебе бы сейчас вести ее в кино, погулять куда-нибудь, мороженого съесть, а не изображать из себя куриный рулет. Что это за такое за нельзя в почти шестнадцать лет?!

– Она сегодня замуж вышла... – тихо ответил Сашка, сжал челюсти, чтобы не расплакаться. Что он, девчонка, чтобы реветь?

– Что? – не расслышал папа.

– Замуж вышла, – крикнул Сашка, вжимаясь в одеяло. – Замуж!

– Хорошо… то есть, ничего хорошего, конечно, н-да… – Папа растерял уверенность и снова засопел. Не выдержал: – Саш, ну, повернись ты, в конце концов, это неуважение. Значит, в капеллу на перекличку ты сегодня не пришел, потому что…

Сашка, отчаянно брыкаясь, выпутался из одеяла, сел на кровати. Зеркало на дверце шкафа безжалостно отразило его, худощавого, встрепанного, неуклюже длинного, сидящего в трусах в гнезде из постели. Испуганное и словно бы виноватое лицо отца.

– Да, – он прямо, с вызовом посмотрел в отражение отца. Отражение ответило ему напряженным взглядом, – я прогулял перекличку в капелле, потому что пошел к ней на выкуп. Все прошло хорошо. Я попал под дождь. А теперь я хочу изображать из себя куриный рулет.

Его отражение хотело снова закутаться, но отражение отца протянуло руку, удержало одеяло.

– Ты же понимаешь, что это не выход? – спросил рядом невидимый Сашке папа.

– А что ты предлагаешь?

– Бороться за свою любовь.

– Что ты такое несешь, Сережа? – возмущенный шепотом окликнула его из двери мама, но отец в зеркале, такой уверенный и собранный, махнул в ее сторону рукой и снова уставился в глаза Сашке.

– Бороться, конечно. Ну и что, замуж вышла. Не умерла же. Может, поживет с ним годик, другой, лучше пяток, чтобы ты школу закончил и в институте до экватора нормально доучился. А потом, кто знает, может, не понравится ей этот замуж. Что в нем хорошего?

Отражение отца покосилось в сторону двери и едва заметно улыбнулось.

– Это я тебе, Ефимов, припомню, – хихикнула за дверью мама.

– Что ты сейчас ей можешь предложить, Саш? Ни зарплаты, ни жилья, ни толковой жизненной позиции. Вот и не трать времени. Как у вас там говорят, «прокачивай скиллы». Потому что, если это судьба, она вас снова столкнет и даст тебе шанс. И если ты уверен, что с тобой она будет счастлива – учись, читай, зарабатывай, тяни себя вот так… – Зеркальный отец схватил что-то невидимое, зажал в кулаке и рванул куда-то вверх. – Тяни на такую высоту, чтобы хватило сил сделать ее счастливой. Ну, а если не судьба – то и пёс бы с ней. Ложись и лежи в одеяле. Стоит ли за нее с самим собой и миром бодаться.

– Ефимов, – мама не выдержала и вошла, села, втиснувшись между ними. – Ты понимаешь, что учишь сейчас ребенка разрушать чужие семьи?

– А если это так себе семья? Ну, поторопилась девчонка… – с ухмылкой завел отец.

– Я не ребенок! – одновременно с ним возмутился Сашка.

– Ну и шутки у тебя, Сережа. Почему я тебя так люблю, не знаю. Иди ко мне, мой неребенок. Как хочешь, но я сейчас тебя пожалею.

Мама схватила за края одеяло и, обнимая Сашку и отца, укрыла всех троих.

– Папа, в общем, прав, – сказала она тихо. – Она или не она твоя судьба, угадать трудно, но готовым быть нужно. Чтобы, когда поймешь, что судьба, ты сумел ее завоевать. Само, ты знаешь, никогда ничего в руки не падает.

– А если и падает, то это птичка пролетала, – поддел папа. А его зеркальный двойник посмотрела на Сашку и подмигнул.

С того дня Сашка запретил себе думать о Марине и отчаянно сосредоточился на учебе. Но она снилась ему, снилась неотвратимо. И он читал ночами, несколько раз на неделе буквально истязал себя в спортзале, но потом словно бы поймал какой-то ритм, комфортный и созвучный ему, и уже не чувствовал тяжести нового образа жизни. Он здорово вырос за одиннадцатый класс, и девчонки буквально не давали ему прохода. Но он начал встречаться с молоденькой аккомпаниаторшей из капеллы, а потом с девушкой из спортзала, так что одноклассницы перестали одолевать своим неумелым кокетством.

Позвонишь мне?

– У меня? Дети? – Катя рассмеялась. – Я еще не готова стать одной из этих безумных мамашек. Поверь мне, насмотрелась. И на детей, и на родителей. Поверить не могу, что скоро все. Увольняюсь осенью. Племяннику никак в саду места не было, но сказали, если кто-то из родственников устроится – найдут.

Катя откинулась на спинку диванчика, потягивая через трубочку мятный коктейль. Саша смотрел на нее и думал, как женщины умудряются так быстро меняться. Она словно проявилась, превратив себя из эскиза в портрет. На губах появилась помада, ресницы и брови стали ярче, и цветастое платье смотрелось уже не по-домашнему летне, а как-то с вызовом. Словно настойчивый, даже навязчивый запах мяты и клубники шел не от коктейля в Катиных руках, а от нее самой, уже не намекая, а обещая.

Они сидели с кафе недалеко от школы. В том самом, где когда-то сидели и они с Мариной. Но не осталось ни деревянных панелей на стенах, ни голубых пластиковых столиков и тяжелых советских скамеек с чугунными завитками, куда удобно было – под сиденья друг другу – протянуть ноги. Толстая темно-коричневая столешница «раздачи» сменилась дизайнерской стойкой, скамьи – мягкими бежевыми диванчиками, и мороженое им принесли не в стальных, похожих на корабли пришельцев мисках-треногах, а в стеклянных рубчатых креманках, ловивших гранями цветные лучи, пробивающиеся сквозь оконный витраж. Пломбирные шарики опутывали тонкие нити застывшей карамели, сердоликом матово светилась коктейльная вишенка. Сашка подумал, что бы сказала Лиза Ситникова об этом мороженом, сочла бы красивым. Он улыбнулся, решив, что скорее всего Лиза просто молниеносно слопала бы все три шарика, хрустя карамельными петельками, как сделал бы он, будь ему лет на двадцать меньше.

– Ольге повышение обещали после декрета, – продолжала Катя. Не притронувшись к своему мороженому, она окунула ложечку в Сашину креманку, отправила кусочек в рот. – А я как раз уволилась из магазина. М-м, а у тебя вкуснее. Давай меняться?

Она придвинула к себе Сашино мороженое и тотчас забыла про него, потянувшись за коктейлем.

–  В общем, на семейном совете решили, что вариант. Понятно, Ольга мне доплачивает. На здешние гроши прожить нереально. Я не знаю, как другие выкручиваются. Но все, хватит. Васька в школу осенью идет – и я свободе-ен, я забыл, что значит сопли, утренники и писаные штаны.

Катя снова рассмеялась. Саша улыбнулся ей, пытаясь понять, нравится ему или нет эта новая, повзрослевшая Катька.

– Ефимов, у меня ощущение, что мышцу ты себе накачал, а говорить так и не научился. Давай, рассказывай. Где ты? Что ты? Дети есть?

– Ни жены, ни детей.

Катька окинула его оценивающим взглядом. Чуть склонила голову, кокетливо повела плечами.

– А у кого-нибудь из наших, не знаешь, есть дети? – спросил он, чувствуя себя не в своей тарелке под этим препарирующим взглядом.

– Не знаю, – отмахнулась Катька. – Но у меня в группе знаешь чья дочка? Ну, догадайся! Она еще с тобой кокетничала в то лето, когда мы с бэшками в поход ходили. Вы вроде как даже дружили.

Катя ревниво прищурилась.

– Марины Александровны? – Имя, которое он так долго запрещал себе произносить даже в мыслях, свернулось горячим клубком где-то под ребрами.

– Точно. Вы с ней как, общаетесь еще? Мне как-то и не ума было спросить.

– Нет. С того лета больше не общались. Я заболел после похода, потом она замуж вышла. Как-то само собой сошло на нет.

– А мы с девчонками думали, вы так и дружите. Ревновали даже, честно. – Катя словно невзначай коснулась носком туфельки его щиколотки.

Он не почувствовал ничего.

Если бы ему нужна была женщина, которая будет гладить его ногой под столом и смеяться по любому поводу, он не расстался бы с Ритой.

– Как она сейчас? Все нормально? – спросил он, чувствуя, что не может, не в силах снова выговорить так долго бывшее запретным имя. Что его магия вновь растворяется в Сашиной крови, заставляя хотеть чего-то недостижимого, стремиться всем существом к другому существу, которое, – напомнил он себе, – замужем и водит в детский сад замечательную, беленькую как сказочный барашек девочку Лизу. А может, кроме Лизы есть и еще дети…

– Маринка-то? – Катя недоуменно нахмурилась. – Ничего. Постарела. Потолстела. Ну так ей уже хорошо за тридцатник. Мужа видела один раз – за Лизкой приходил. Ничего так, представительный мужик, симпатичный. А вот у мелкой характер – просто вешайся. Но ты тему не переводи, Саш. Я ведь все равно все узнаю. Кем работаешь? Костюмчик у тебя ничего. На такую фигуру, наверное, индпошив, а? В начальники вышел, Ефимов? Спортом занимаешься?

Саша пожал плечами.

– Я на кузнице работаю.

– Ты кузнец? – Катька хлопнула глазами, сжала губы, стараясь не расхохотаться. – Вот прям всамделишный кузнец? Куй железо, не отходя от кассы?

– Я не совсем кузнец. Скорее, старший, – подначил ее Саша, не торопясь признаваться, что он кузнец в собственной кузнице. – Начкузни, прораб.

Катька расхохоталась, хлопая ладонью по столу.

– Серьезно? Кузнец-прораб? Звучит! Да ты реально карьеру сделал! Понятно, почему пешком ходишь. На машину пока не наковал? Хочешь жни, а хочешь куй, все равно получишь… о-орден!

Саша жестом подозвал официантку и попросил счет. Ему досадно было, что он согласился на эту встречу. Не стоит ждать нормального отношения от тех, кто знал тебя мальчишкой из капеллы, с которым и девчонки-то гулять не хотели.

Поэтому Сашка и на встречи класса не ходил никогда. Со школой было связано много хороших воспоминаний, и все же моментов, о которых неплохо бы забыть навсегда, набралось бы куда больше, вздумай он их припомнить. Но благодаря Марине Сашка так хорошо выдрессировал свою память, что она послушно хранила только хорошее и важное, безжалостно избавляясь от всего неприятного, которого в жизни любого более чем достаточно.

А встречи класса… это всегда немного соревнование. Кто больше успел, лучше устроился. А в результате – либо насмешка, либо жалость, либо зависть.

Загрузка...