Глава 1.

Дун ждал. Он усилием воли заставлял себя не смотреть на часы но знал сейчас чуть больше 6.00 утра. Дождь превращал Шэньчжэнь в бесконечную акварель, где серые потеки небоскребов смешивались с неоновым ядом вывесок. Он стоял, прислонившись к стене, и напоминал драгоценную статуэтку, которую по ошибке забыли в коробке из-под лапши. На нем был кашемир — белый, как первый снег на вершинах Юньнани, мягкий, как шепот наложницы. Брюки чуть более темного, сливочного оттенка переходили в кашемировое пальто, чья шерсть была настолько тонкой и невесомой, что казалась ожившей пылью, собранной в безупречный комок под диваном небожителя.

Это не был деловой костюм. Это было издевательство над протоколом, мягкая капитуляция перед комфортом. Под пальто скрывался почти спортивный крой, облегающий его тело с нежностью кокона. Брюки-джоггеры сужались книзу, заканчиваясь ровными полосами трикотажной лапши, которая плотно обхватывала его щиколотки.

И здесь начинался гротеск.

Ноги Дуна венчали огромные, гипертрофированные кроссовки на платформе, похожие на яркие утюги. Кислотно-зеленый кусался с ядовито-желтым — его любимое сочетание, крик моды, задыхающейся в собственных трендах. Эти подошвы-фундаменты должны были прибавить ему роста, но лишь подчеркивали его хрупкость. На фоне этих массивных чудовищ его лодыжки казались прозрачными, болезненно тонкими, тоньше, чем у моделей из рекламы клиник липосакции в Чэнду. Глядя на них, хотелось затаить дыхание, чтобы они не переломились под тяжестью его амбиций.

Его лицо было вершиной эволюции — или ошибкой Бога, решившего создать идеальную приманку. Густые брови вразлет, как крылья ласточки, подчеркивали огромные, влажные глаза, в которых навсегда застыла наивность трехлетнего ребенка. Длинные ресницы бросали тени на фарфоровые скулы. Нос — аккуратный, с задорно округлым кончиком, выдавал в нем мальчишку, который еще не разучился воровать сладости. А ниже располагался рот — большой, чувственный, пугающе манящий. Это был рот, мимо которого не смог бы пройти ни один садист, не почувствовав зуда в кулаках, ни один порочный эстет, не ощутив холодка внизу живота. И всё это завершалось безупречным V-образным подбородком, чьи углы в девяносто градусов были выведены с такой математической точностью, что любой пластический хирург из Каннама рухнул бы замертво от осознания собственного ничтожества.

Волосы, уложенные в мягкую корейскую прическу, закрывали лоб, довершая образ ожившей куклы. Его хотелось тискать, пока из него не выйдет весь воздух, пока он не захлебнется этим обожанием. Но Дун ненавидел это. Он ненавидел свою миловидность так же сильно, как свой калечный голос.

Из липкой темноты переулка вынырнул человек. Он был воплощением всего, что Дун презирал и чего боялся: неопрятность, возведенная в абсолют. Серо-желтая куртка, впитавшая в себя смог десятилетий, грязные, свалявшиеся волосы, пахнущие прогорклым маслом и дешевым табаком. Этот тип выглядел как плесень на стене элитного квартала.

Грязные пальцы с траурной каймой под ногтями протянули Дуну клочок бумаги. Контраст между крупной ладонью Дуна с его тонкими девичьими запястьями и этой грубой конечностью был почти физически болезненным.

— Она поможет вам, — прохрипел незнакомец, запахивая куртку из дешевого, трескающегося кожзама. Его голос был как скрип несмазанной телеги на деревенском рынке. — Только не пугайтесь, когда увидите её. Она — мастер. Настоящий профи. Но методы у неё... спорные. Да и нрав не сахар.

Он сплюнул на мокрый асфальт, едва не задев неоновое отражение кроссовок Дуна.

— Скажу честно, господин... Меньше всего в этой никчемной жизни она похожа на логопеда.

Человек растворился в дожде, оставив после себя запах сырости и предчувствие катастрофы. Дун сжал бумажку в кулаке. Распад, смешанный со страхом, завис в воздухе, густой и тяжелый, как кровь, стекающая по белому кашемиру.

Окраина города задыхалась от собственной тесноты. Это был район, о жителях которого говорили: «Грязные пятна на стенах, оставленные руками жильцов». Жилой массив, едва перешагнувший пятилетний порог, выглядел так, словно его веками жевала и выплевывала сама нищета. Сотни тысяч ладоней, поднимавшихся по лестницам, впечатали свои ДНК в штукатурку, оставив на стенах жирные, неизгладимые тени человеческого присутствия.

Лифт был мертв. Его шахта воняла застоявшейся мочой и сырым бетоном, поэтому у Дуна не оставалось выбора. Он начал свое восхождение на четырнадцатый этаж. Каждый шаг его тяжелых, ядовито-зеленых платформ отдавался в пустом пролете гулким эхом. Белый кашемир пальто казался здесь инородным телом, хирургически чистым бинтом на гниющих ранах подъезда. На десятом этаже его лодыжки, тонкие, как стебли лотоса, начали дрожать, а легкие — гореть от липкого воздуха.

Он сверился с адресом, проверил локацию по навигатору, чувствуя, как под кашемиром по спине ползет холодная капля пота. Глубокий вдох. Его палец коснулся звонка — невзрачного, дешевого куска пластика, который казался археологическим артефактом из шестидесятых, чудом выжившим в этом бетонном аду.

Внутри квартиры отозвался сдавленный, болезненный гул. Началась возня. Слышалось шуршание шагов и звук чего-то падающего.

Дверь распахнулась.

Женщина, стоявшая на пороге, была визуальным оскорблением. Ее волосы — выжженная перекисью солома, засаленная и спутанная, — торчали в разные стороны, как ветки мертвого кустарника. На ней была растянутая майка, которая в прошлой жизни, вероятно, была футболкой, пока чьи-то нетерпеливые руки не отрезали ей рукава и горловину, превратив в бесформенный лоскут. Короткие шорты больше напоминали поношенные мужские «семейники», открывая ноги, не знавшие загара и ухода. Венцом этого эстетического хаоса были белые кроксы, выглядевшие на грязном полу как два куска пенопласта в сточной канаве.

В руках она сжимала открытую упаковку латяо — пряного соевого мяса, источающего резкий, бьющий в нос запах сычуаньского перца и дешевого масла.

Глава 2.

Ток в воздухе достиг апогея — это было унижение красотой. Он, миллионер с лицом ангела, стоял в нелепых огромных тапках и шелестел, как старая газета на ветру, перед этой женщиной, которая выглядела как мусор, но слушала его с высокомерием императрицы.

— Ужасно, — констатировала она. Её монотонный голос прозвучал как удар хлыста. — Ты не разговариваешь, ты испускаешь дух, куколка. У тебя во рту не язык, а дохлая рыба.

Она сделала шаг вперед, вторгаясь в его личное пространство, и запах сычуаньского перца от её латяо смешался с ароматом его дорогого парфюма. Её прозрачный стилет с золотой крошкой медленно поднялся и коснулся его подбородка, заставляя Дуна задрать голову.

— Открой рот шире, — приказала она. — Посмотрим, сколько грязи ты притащил из своего детства.

Дун сглотнул, чувствуя, как золотое острие её ногтя холодит кожу. Ему нужно было подтвердить свой статус, заявить о цели визита, но слова в его сознании рассыпались, как перезрелый гранат.

— Мне нус-сно исс-справить это... посс-салуйсс-ста, — выдохнул он.

Фраза превратилась в змеиное шипение. Губы, созданные для поцелуев, а не для приказов, дрожали, выпуская наружу этот позорный, интимный шелест. Он попытался произнести «Ши» — власть, но вместо решительного утверждения из его рта вырвалось нечто, напоминающее шелест сухой травы: «Сы». В китайской культуре это созвучно слову «смерть», и эта ошибка повисла в стерильном воздухе прихожей как дурное предзнаменование. Его «ш» окончательно капитулировало перед свистящим «с», а когда он попытался добавить веское «Рэнь» — человек, надеясь придать своей просьбе веса, его картавость в конце слова превратила звук в дребезжащее «р-рх», будто он полоскал горло речной тиной.

— Моя ка-р-р-рьера... — начал он на выдохе, и это «р» в конце слова сорвалось в дребезжащий фальцет, похожий на звук разрываемой папиросной бумаги.

Женщина не шелохнулась. Без тени предупреждения она вторглась своими пальцами в его рот. Прозрачные стилеты, инкрустированные золотом, бесцеремонно раскрыли его губы, раздвигая их в стороны и обнажая ровный ряд зубов. Дун замер, чувствуя, как её ладонь, пахнущая соевым мясом и стерильной чистотой, накрыла его подбородок. Она рассматривала его челюсть с холодным вниманием ювелира, оценивающего дефектный камень.

— Так вроде речевых дефектов не должно быть, но есть de la vita (от жизни), — сказала она.

Она вытащила пальцы и совершенно буднично вытерла его слюну о свою растянутую, грязную майку.

Дун настолько оторопел, что не смог ничего ответить на это. Он стоял, парализованный её вторжением, чувствуя на губах привкус сычуаньского перца и холодок её божественных ногтей. Весь его статус, миллионы на счетах и политические амбиции рассыпались перед этой женщиной, которая только что препарировала его рот как предмет мебели.

Секс в воздухе стал густым и удушливым. Это была интимность насильственного порядка. Миллионер в кашемировом облаке и женщина, похожая на пыль, застыли в этом стерильном вакууме.

— Что стоишь? Пойдём.
Она взяла со стола тяжелую тетрадь в крупную клетку. Дун скользнул взглядом по открытым страницам, и его внутренний эстет содрогнулся. Это был бумажный хаос: почерк метался от болезненного наклона влево до агрессивного завала вправо. Иероглифы то были выведены с каллиграфической точностью, замирая в строгом квадрате, то рассыпались пьяными насекомыми, вываливаясь за поля. Латиница мешалась с упрощенным китайским, куски текста были обведены рваными кругами. Все это выглядело тошнотворно грязно и непрофессионально — точное отражение её самой.

Она перевернула страницу, пригладила чистый лист и поправила очки, брезгливо не касаясь пальцами-стилетами стекол.

— Рассказывай. Откуда ты, чем дышишь и зачем тебе сдался нормальный голос, — бросила она.

Её голос был пыткой. Скрипучий, лишенный обертонов, монотонный, как звук работающей бормашины в подвальной стоматологии. Она безжалостно заглатывала окончания, превращая речь в невнятное крошево. Слушать её было подвигом, испытанием для ушей, привыкших к тишине дорогих кабинетов.

В этот момент Дуна накрыла диссоциация. Он словно выплыл из своего тела в кашемировом облаке и завис под потолком, глядя, как эта кукла в огромных шлепках начинает послушно исповедоваться.

— Я не из Шэньчжэня, — начал он, и его шелест заполнил стерильную пустоту комнаты. — Мой дом — Лоян. Но не тот глянцевый центр с туристами, а старое нутро города, где время завязалось узлом.

Лоян в провинции Хэнань — древняя колыбель, превратившаяся в перенаселенный лабиринт. Это были «городские деревни» (chengzhongcun), где узкие улочки-щели не видели солнца, зажатые между нависающими друг над другом «домами-рукопожатиями». Структура, не рассчитанная на миллионы тел, задыхающаяся в собственных испарениях.

— Моя семья когда-то была богата. По-своему. В Лояне у нас были стада, — Дун запнулся на «р», и звук вышел влажным. — Огромные стада на землях, которые тогда еще не имели хозяев. Но Великий скачок и ветры перемен выкосили скотину быстрее, чем мы успели понять, что происходит. Мы рухнули в нищету. У нас остался только «старый дом» — родовое гнездо, превратившееся в грязную, обветшалую коммуналку, где в каждой комнате ютилось по пять человек. Крыша текла, стены пахли плесенью и безнадегой.

Он рассказывал, как выгрызал себе путь в центр, как учился, экономя на миске лапши. Бизнес пришел случайно, как вспышка молнии в грозу. Но здесь вмешался менталитет. В Китае «лицо» (mianzi) — это броня. Но лицо Дуна было его проклятием. Слишком мягкое, слишком «няшное». Его кукольность не внушала благоговения, обязательного для лидера.

— Никто не видел во мне хозяина. Для всех я был просто исполнительным мальчиком. Менеджером. Ассистентом, — шелестел он, глядя в пол. — И я принял эти правила. Я построил империю, прикидываясь собственным помощником. Я был тенью самого себя, потому что так было проще. Я аккуратно выполнял всё в срок, карьера шла в гору, пока я молчал. Но теперь... теперь мне нужно выйти на свет. И я не могу позволить, чтобы голос выдал во мне того мальчишку из хэнаньских трущоб.
Она не прерывала его, только её прозрачный стилет с золотой крошкой медленно выстукивал по бумаге ритм, от которого у Дуна леденела кровь.

Загрузка...