Лондонский туман, густой и серый, словно погребальный саван, окутал Беркли-сквер, заглядывая в высокие, некогда сияющие окна особняка Фэрчайлдов. Внутри, в просторной спальне второго этажа, царила тишина, прерываемая лишь хриплым, мучительным дыханием умирающего. Воздух был тяжел от запахов лекарств, воска и неминуемого конца.
Элеонора Фэрчайлд, бледная как мраморная статуя скорби, сидела у изголовья огромной кровати под выцветшим дамасским балдахином. Ее тонкие, изящные пальцы, лишенные привычных фамильных перстней, сжимали руку отца. Руку, которая когда-то была символом силы и уверенности, подписывающей контракты, управляющей империей, нежно поправлявшей ее волосы. Теперь она была хрупкой, прозрачной, с синеватыми прожилками вен, холодной и легкой, как осенний лист. Каждый вздох сэра Реджинальда Фэрчайлда отдавался ледяной иглой в ее собственном сердце.
"Всего год назад…" Мысль пронеслась, тупая и ноющая. Этот дом был полон жизни. Балы, где кружились в вальсе под хрустальные люстры; смех, льющееся шампанское, шепот восхищения в ее адрес; зимний сад, где мама… "Мама. Элеонора сжала губы. Мама умерла прошлой зимой. От чахотки. И с ее уходом мир отца начал крениться. Он стал замкнутым, рассеянным, говорил о «временных трудностях», «неудачных вложениях». Она видела, как он потел над счетами, как сгорбился под тяжестью невидимого ей груза. Но он всегда отмахивался: «Не твоя забота, Элли. Фэрчайлды выстоят. Я все устрою». Она верила. Она должна была верить. Ведь он был ее скалой, ее последней опорой.
Особняк вокруг них дышал неблагополучием, которое она старалась не замечать. Шелковые обои в нежно-голубую полоску поблекли, местами отставали от стен. Некоторые дорогие безделушки исчезли – «отданы в чистку», как говорил отец. Персидские ковры были свернуты в углу – «чтобы не выцветали». Зеркала в золоченых рамах тускло отражали пустые места на стенах, где когда-то висели портреты предков. Пыль лежала толстым слоем на резных консолях. Запах воска и ладана пытался перебить запах сырости и лекарств. Величественная лестница из темного дуба казалась теперь лишь дорогой в неопределенность. Но Элеонора цеплялась за иллюзию. Пока был жив отец, был жив и дом Фэрчайлдов.
– Элеонора…
Хриплый шепот, полный невыразимой муки, разорвал тишину.
Она наклонилась, впиваясь взглядом в его лицо. Лицо, когда-то исполненное достоинства, теперь было изможденным. Глаза, тусклые и глубоко запавшие, с трудом нашли ее.
– Я здесь, папа. Я с тобой, – ее голос дрогнул, звуча неестественно громко в гнетущей тишине.
Он слабо сжал ее пальцы. Казалось, он собрал последние капли сил.
– Прости…
Прошептал он. Слово вырвалось с хрипом, словно из самой глубины его израненной души.
– Прости… меня…
Элеонора замерла. Ледяная волна прокатилась по спине. Прости? За что? За то, что умирает? За то, что не спас маму? За его молчание? За эту гнетущую атмосферу упадка, в которой она боялась признаться даже себе?
– Папа… что? За что мне тебя прощать?
Она умоляюще смотрела на него, пытаясь поймать его мутнеющий взгляд.
– Ты сделал все, что мог! Ты мой отец!
Но он словно не слышал. Его взгляд устремился куда-то вдаль, за пределы этой комнаты, за пределы жизни. В глазах мелькнул немой ужас, глубокая, невысказанная боль.
– Не знала…
Прохрипел он, едва шевеля губами.
– Не знала… и… не должна…
Дыхание стало прерывистым, поверхностным, как трепет крыльев умирающей птицы.
– Опасно…
– Что опасно, папа? Что я не знаю?
Элеонора вскочила, прижимая его руку к щеке, чувствуя, как тепло жизни покидает ее.
– Пожалуйста! Скажи!
Но сэр Реджинальд Фэрчайлд уже не мог ответить. Его взгляд остекленел. Глаза закатились. Грудная клетка судорожно вздыбилась в последней, тщетной попытке вдохнуть… и замерла. Рука в ее руках обмякла, став внезапно невыносимо тяжелой. Хрип прекратился. Воцарилась абсолютная, оглушающая тишина, которую лишь подчеркивал монотонный стук дождя по стеклу.
Элеонора застыла. Мир сузился до точки – до этого холодного, безжизненного лица, до безмолвного вопроса: «За что?» и зловещего шепота: «Опасно…». Слезы хлынули беззвучным потоком, оставляя темные следы на простыне. Она рыдала, сотрясаясь от горя, от ужасающей пустоты, от непонятного предупреждения, висевшего в воздухе ядовитым туманом. Она осталась одна. Совершенно одна в огромном, молчаливом доме, полном теней и невысказанных тайн.
Холодный осенний ветер рвал края черного крепа на шляпке Элеоноры, когда она стояла у свежей могилы на Хайгейтском кладбище. Церемония была скромной, почти неприлично быстрой. Горстка старых знакомых, чьи лица выражали скорее любопытство и смущение, чем искреннюю скорбь. Воздух был пропитан сыростью земли и запахом увядших хризантем.
Она почти не слышала слов священника. Ее мысли были там, в спальне, с последним хрипом отца, с его загадочной мольбой о прощении. Что он скрывал? Какая опасность? Она ощущала это всем нутром – его смерть была не просто концом жизни, а падением занавеса над первой частью какой-то страшной пьесы, в которой ей теперь предстояло играть главную роль, не зная сценария.
Когда последние слова были произнесены, и немногочисленные гости начали расходиться, к ней приблизился человек. Невысокий, сутулый, в поношенном, но чистом сюртуке, с лицом, напоминающим сморщенное яблоко. Мистер Гримшоу. Бухгалтер ее отца. Человек, чье присутствие в последние месяцы всегда вызывало у сэра Реджинальда резкую складку между бровей.
– Мисс Фэрчайлд, – его голос был тихим, сухим, лишенным всякого сочувствия. Он протянул ей толстый конверт из грубой бумаги. – Мои глубочайшие соболезнования. Сэр Реджинальд был… значительной фигурой.
Элеонора машинально взяла конверт, не понимая. Гримшоу избегал ее взгляда, уставившись куда-то за ее плечо.
– В конверте – сводный отчет о финансовом положении поместья Фэрчайлд по состоянию на сегодняшний день, а также копии наиболее… насущных требований кредиторов, – он произнес слова быстро, словно отбарабанивая заученную фразу. – Я полагаю, вы захотите ознакомиться незамедлительно. Обстоятельства… не терпят отлагательств.
Финансовое положение? Требования кредиторов? Слова прозвучали как абстракция. Она знала, что дела плохи, но отец всегда говорил о «временных мерах», «реструктуризации». Она верила, что после похорон… что? Начнется восстановление? Наивность этой мысли теперь обожгла ее стыдом.
– Мистер Гримшоу, я… я не совсем понимаю, – она проговорила, сжимая конверт. – Отец говорил…
Бухгалтер наконец посмотрел на нее. В его взгляде не было злобы, лишь усталая беспощадность фактов.
– Сэр Реджинальд, возможно, хотел оградить вас от суровой правды, мисс. Увы, реальность такова: поместье Фэрчайлд объявлено банкротом. Долги многократно превышают все возможные активы. Дом на Беркли-сквер, его содержимое, остатки инвестиций – все уже арестовано или будет продано с молотка для удовлетворения требований кредиторов первой очереди. Вам, мисс Фэрчайлд, не осталось ничего. Совершенно ничего. Кроме, возможно, личных вещей, не представляющих ценности для аукциона.
Он сделал паузу, дав словам вонзиться. Элеонора почувствовала, как земля уходит из-под ног. Звон в ушах заглушил шум ветра. *Ничего. Совершенно ничего.* Банкротство. Продажа с молотка. Арест. Слова обрушились на нее каменным градом, сокрушая последние опоры. Весь ее мир – имя, дом, статус, будущее – рухнул в одно мгновение. Отец не просто умер. Он оставил ее в абсолютной нищете. Его «временные трудности» были пропастью. Его уверения – ложью. И это было тем, за что он просил прощения? За то, что обрек ее на это?
– Но… но как? – вырвалось у нее хрипло. –Корабли? Имения? Акции?
– Проданные, заложенные, утонувшие или обесценившиеся до нуля, мисс, – ответил Гримшоу безжалостно. – Я настоятельно рекомендую вам найти временное пристанище. У кредиторов есть законные основания вступить во владение особняком немедленно после оформления всех документов, что займет несколько дней. Неделю, от силы. – Он кивнул, не глядя ей в глаза. – Еще раз соболезную.
Он быстро удалился, растворившись среди надгробий, оставив Элеонору стоять у могилы отца с конвертом, который жёг ей пальцы, как раскаленный уголь. Холод проник сквозь черное платье, сквозь кожу, прямо в кости. Она осталась не просто сиротой. Она осталась нищей. Изгоем. Бездомной. Унижение и страх сковали ее горло. Куда идти? Что делать? К кому обратиться?
Элеонора стояла как каменная, не чувствуя ни холода, ни слез, застывших на щеках. Горе было огромным, но его уже теснил леденящий ужас будущего. Слова мистера Гримшоу, бухгалтера отца, все еще звенели в ушах: "Банкротство… арест… неделя, чтобы съехать… Вам не осталось ничего." Она была разорена, бездомна, абсолютно одна.
И тут, сквозь туман отчаяния, она увидела его. Шарль де Вермон. Дядя Шарль, брат ее покойной матери. Он стоял чуть поодаль, прислонившись к мраморному ангелу, и его появление было как луч света в кромешной тьме. Элеонора вспомнила его редкие визиты в прошлом – всегда элегантного, с легким французским шармом, привозящего дорогие подарки. Мать говорила о нем с теплом, называя «нашим бродягой», но без тени тех опасений, что были в словах об их отце. "Он приехал!" Мысль пронеслась с облегчением. "Семья! Он не оставит меня! Он богат, у него связи… Он поможет!"
Радость, смешанная с безмерной благодарностью, заставила ее сердце биться чаще. Она быстро подошла к нему, забыв о сдержанности.
– Дядюшка Шарль! – голос ее сорвался, но в нем слышалась надежда. – Вы приехали! Спасибо!
Шарль де Вермон обернулся. Его лицо, обрамленное чуть неопрятной седой бородкой, с острыми скулами и пронзительными голубыми глазами, сначала выразило легкое удивление, затем – мгновенную, отточенную любезность. Он широко улыбнулся, открывая объятия.
– Элеонора, моя дорогая девочка! Конечно, приехал! Как я мог не приехать в такой час?
Элеонора и её дядя Шарль подъехали к особняку на Беркли-сквер. Но вместо привычной тишины и запустения, у парадного входа царило нездоровое оживление. Стояла простая подвода. Двое грубоватых мужчин в кожаных фартуках выносили из дома и грузили на нее предметы: тяжелый сундук, который она помнила в кабинете отца, большую вазу из восточного фарфора, серебряный подсвечник… Дверь дома была распахнута настежь. Элеонора замерла, сердце ушло в пятки.
«Что… что происходит?» – прошептала она, спрыгивая с повозки еще до того, как она полностью остановилась.
Шарль, привязав лошадь, подошел к ней. Его лицо было настороженным, глаза быстро оценивали ситуацию.
«Кредиторы? Так скоро?» – пробормотал он себе под нос, но Элеонора услышала.
Она бросилась к дверям. Внутри царил хаос. В холле стоял сурового вида мужчина с бумагами в руках – описчик. Ему ассистировал Гримшоу, указывая пальцем на очередную картину в золоченой раме, которую уже снимали со стены двое рабочих. Повсюду – следы спешки и грубого обращения: сдвинутая мебель, сорванные со столиков покрывала.
«Нет!» – вырвалось у Элеоноры. Весь ужас, который она пыталась отогнать, обрушился на нее с новой силой. Она обернулась к Шарлю, который вошел следом, его лицо было бледным, глаза сузились.
«Дядюшка! Они… они выносят все! Мистер Гримшоу сказал… он сказал, что мы банкроты! Что дом арестован! Что у меня неделя, и… и ничего не осталось! Ничего!»
Слова вылетали пулеметной очередью, перемежаясь с рыданиями. Она схватила его за рукав, ища опоры, защиты.
«Папа… он ничего не сказал! Я не знала, что все ТАК плохо!»
Она смотрела на него, ожидая его гнева, его решительных действий, его обещаний все исправить. Но выражение лица Шарля де Вермона менялось на ее глазах. Исчезла любезность, исчезла уверенность. Сначала было шоковое непонимание: *»Банкроты? Совсем?»* Затем – стремительное осознание: *»Значит, никакого наследства. Ни гроша.»* И наконец – холодная, расчетливая паника, смешанная с досадой. Его «богатая племянница» оказалась нищей. Его план обрести опору (или поживиться) рухнул в прах. В его глазах мелькнул чистейший ужас перед перспективой кормить лишний рот.
Он резко выдернул рукав из ее цепких пальцев, делая шаг назад.
«Банкроты?» – его голос звучал чужим, резким. «Совсем? Ничего?»
Он оглядел выносимую вазу, сундук, обстановку холла, но его взгляд был уже пустым, оценивающим лишь масштаб катастрофы для него лично.
«Да!» – рыдала Элеонора, чувствуя, как почва окончательно уходит из-под ног. «Но… но мои вещи! Мои платья! Я должна взять хоть что-то!»
Бездумный инстинкт самосохранения заставил ее рвануться вверх по величественной лестнице, мимо рабочих, выносивших гобелен из гостиной. Она слышала, как Шарль что-то кричит ей вслед, но не разобрала слов. Ей нужно было добраться до своей комнаты.
Наверху царил еще больший хаос. Дверь в ее спальню была распахнута. Двое мужчин в кожаных фартуках уже опустошали гардероб, грубо сваливая шелковые платья, бархатные жакеты, тончайшее белье в большую плетеную корзину для описи. Сердце Элеоноры сжалось от боли. Это была не просто одежда – это была ее жизнь, ее прошлое, ее уверенность.
«Стойте! Пожалуйста!» – закричала она, бросаясь к корзине. «Это мои личные вещи! Вы не можете…»
Один из грузчиков, коренастый мужчина с потным лицом, лишь флегматично махнул рукой в сторону описчика, который стоял в дверях с блокнотом.
«Спросите у него, мисс. Нам велено все.»
Описчик, молодой человек с надменным выражением лица, взглянул на нее свысока.
«Личные вещи не представляющие значительной ценности могут быть оставлены владельцу по усмотрению кредиторов. Но платья, белье, аксессуары – все это имущество поместья, подлежащее описи и продаже.» Он ткнул пером в блокнот. «Вы можете подать прошение о выделении вам минимально необходимого. Но решение не за мной.»
Элеонора поняла, что спорить бесполезно. Слезы застилали глаза. Она бросилась к туалетному столику. Ящики были выдвинуты, содержимое – флаконы духов, щетки, шкатулка с бижутерией – уже лежало в другой корзине. Она судорожно стала рыться в ней.
«Шкатулка! Где маленькая деревянная шкатулка?» – ее голос сорвался. Это была единственная вещь, которая *действительно* имела для нее ценность.
Грузчик покопался в корзине и с безразличным видом протянул ей небольшую потертую шкатулку из красного дерева.
«Эта? Вроде пустая и старая.»
Элеонора схватила ее, прижала к груди, словно это был спасательный круг. Внутри лежал только один предмет: старый медальон на тонкой серебряной цепочке. На одной стороне медальона была гравировка – фамильный герб Фэрчайлдов, на другой, под стеклом, – крошечная фотография. Молодая, улыбающаяся женщина с добрыми глазами, очень похожая на Элеонору, и рядом с ней – сэр Реджинальд, моложе, беззаботный, с рукой на плече жены. Мама и папа. В лучшие времена. Это было все, что у нее осталось от них.
«Можно ли… можно ли мне оставить хотя бы пару платьев? И белья?» – спросила она тихо, почти шепотом, обращаясь к описчику, унижение жгло щеки.
Тот вздохнул, явно не желая тратить время.
«Ладно, ладно. Выбирайте быстро. Два платья. Белье – три смены. И все. Остальное – в корзину.»
Элеонора, едва сдерживая рыдания, выхватила из груды первое попавшееся простое шерстяное платье темного цвета, еще одно нарядное, тёплую накидку и несколько комплектов белья. Грузчик небрежно бросил их ей под ноги. Она сунула их в небольшой, когда-то дорожный, а теперь потертый саквояж, который валялся в углу. Медальон на цепочке она быстро надела под платье, спрятав от посторонних глаз. Шкатулку бросила в саквояж сверху. Больше взять было нечего. Ее мир уместился в один скромный чемодан.
Внизу, пока Элеонора металась наверху, Шарль де Вермон подошел к Гримшоу. Бухгалтер, стоявший в тени колонны и наблюдавший за описью, встретил его ледяным взглядом.
Повозка скрипела, отъезжая от особняка, увозила Элеонору прочь от всего, что было ее жизнью. Она сидела, сжавшись, обхватив свой жалкий саквояж, не в силах поднять глаз. Стыд жёг её щёки, а страх перед будущим сковывал горло ледяным кольцом. Шарль молчал, его спина на облучке была напряжена, как струна, лицо скрыто. Злоба и досада, казалось, излучались от него.
Они проехали пару кварталов, миновав Беркли-сквер, когда Шарль резко дернул вожжи. Лошадь фыркнула и остановилась у тротуара на более оживленной улице. Он обернулся на сиденье, его голубые глаза, холодные и усталые, устремились на Элеонору.
«Ну,» – начал он резко, без предисловий, – «давай вспоминай. Быстрее. Кто может тебя приютить? Хоть на пару дней. Друзья твоего отца? Крестная? Материны подруги? Кто-нибудь, у кого есть совесть и лишняя комната!» Его тон не оставлял сомнений: он хотел избавиться от неё как можно скорее.
Элеонора вздрогнула, подняла заплаканное лицо. Мимо них, легко покачиваясь на рессорах, проехала знакомая карета с гербом Винтертонов. Она видела, как шторка у окна чуть приподнялась, мелькнул любопытный взгляд, узнала леди Агату, с которой мама часто пила чай. Но карета не остановилась, шторка быстро упала. Элеонора почувствовала новый укол стыда.
В этот момент по тротуару, неспешно прогуливаясь, приблизилась еще одна знакомая пара: сэр Питер Томсон и его супруга, леди Маргарет. Элеонора помнила их вечера в их доме: леди Маргарет и её мама за карточным столом, смех, шелест платьев, а сэр Реджинальд и отец – в кабинете, с сигарами и коньяком, обсуждая дела или охоту. Они казались почти родными. Инстинктивно, по привычке хорошего воспитания, Элеонора приподнялась, сделала слабый, вежливый жест рукой – полупоклон, полуприветствие.
Реакция была мгновенной и ледяной. Сэр Томсон, встретив её взгляд, резко отвернулся, будто увидел что-то непристойное. Леди Маргарет втянула голову в плечи, её губы сложились в тонкую, презрительную линию. Они не просто прошли мимо – они *ускорили шаг*, шепча что-то друг другу, их спины были красноречивее любых слов: *Незнакома. Недостойна внимания. Банкротка.*
Элеонора замерла, рука бессильно опустилась. Она поникла, как подкошенный цветок. Вся кровь отхлынула от лица, оставив мертвенную бледность. Этот открытый, демонстративный жест отвержения был страшнее любых слов Гримшоу. Мир окончательно захлопнул перед ней двери.
Шарль видел всё. Каждое движение, каждый презрительный взгляд. Он не просто видел – он *узнал*. Он прошел через это сам, несколько лет назад, во Франции. Тогда его собственный крах, пусть и не такой громкий, как у Фэрчайлдов, сделал его изгоем в своем кругу. Один за другим отворачивались "друзья", исчезали "покровители". Он знал этот холод в спине, этот шепот за спиной, этот взгляд сквозь тебя. И видя это сейчас, направленное на его племянницу, дочь его сестры, в нем к горькой досаде примешалось что-то острое, почти родственное – воспоминание собственной боли.
*Но куда её везти?* Паника, холодная и рациональная, сжала его сердце сильнее злости. Он жил в дешевых постоялых дворах, где запах дешевой еды смешивался с запахом нищеты. Иногда, когда монеты заканчивались, он удирал через заднее окно, оставляя хозяйку с криками на лестнице. Он инстинктивно сунул руку в карман сюртука. Несколько монет. Очень мало. На пару дней скромного существования – для него одного. С ней… они исчезнут втрое быстрее. Кормить ещё один рот… Нет, это невозможно!
«Ну же!» – его голос прозвучал резче, срываясь на окрик. Он тряхнул вожжами, заставляя лошадь нервно переступить. «Вспомнила? Куда тебя завести? Кто? Говори!»
Элеонора медленно подняла на него глаза. Глаза, полные невыплаканных слез, огромные в бледном лице, полные такой бездонной беспомощности и отчаяния, что он замер. И в этот момент он *увидел*. Не просто племянницу-обузу. Он увидел *Шарлотт*. Свою сестру. Ту самую Шарлотт, с которой они были неразлучны с детства в их скромном французском поместье. Ту Шарлотт, которую он обожал, чьим шалостям подыгрывал, чьи секреты хранил. Пока она не встретила блестящего лорда Фэрчайлда и не уехала в далёкий Лондон. Их редкие встречи после этого были вежливыми, но холодными, былая близость растворилась в светских условностях и океане. И вот теперь её глаза – те самые, озорные и доверчивые в детстве, позже – печальные и отстраненные – смотрели на него из лица дочери, полные того же немого вопроса: *Почему?*
Этот взгляд, этот миг узнавания, пронзил Шарля сильнее презрения Томсонов. Сердце сжалось от давно забытой боли и внезапной, острой жалости. Не к Элеоноре – к Шарлотт, которую он потерял дважды: сначала для Лондона, теперь – для вечности. И к той частичке сестры, что смотрела на него сейчас из глубины отчаяния.
Он резко отвернулся, его взгляд упал на прохожих, на их любопытные, осуждающие взгляды, устремленные на жалкую повозку и её заплаканную пассажирку. В его душе что-то надломилось. Злость, страх, досада – всё смешалось с этой нежданной, горькой нежностью к памяти сестры и к её беспомощному ребенку.
«Черт возьми!» – вырвалось у него сквозь зубы. Он не глядя на Элеонору, грубо дернул вожжи. «Ладно! Заткнись и не реви. Что-нибудь придумаю. Но мы уедем отсюда. Подальше от этих…»
Он махнул рукой в сторону улицы, полной экипажей и нарядных пешеходов, – «…от этих презрительных взглядов. От этих самодовольных дураков-толстосумов!»
Повозка тронулась, заскрипела, залязгала, набирая ход. Шарль гнал лошадь почти рысью, не разбирая дороги, поворачивая в переулки, подальше от парадных улиц и любопытных глаз. Он не знал, куда едет. Не знал, что будет завтра. Единственное, что он знал – сейчас он должен увезти эти глаза, глаза Шарлотт, от этого всеобщего презрения. Остальное… "Что-нибудь придумаю" – звучало пустой бравадой в его собственных ушах, но другого выхода не было. Он вез обузу. Он вез живое напоминание о сестре. Он вез свой последний грош к краю пропасти. И Лондон, холодный и равнодушный, оставался позади.
Повозка скрипела, увозя их все дальше от центра, от знакомых улиц, от призраков прошлого. Лондон менялся за окном (вернее, за отсутствием окон): на смену элегантным фасадам Беркли-сквер пришли узкие, грязные переулки, пропахшие помоями, дешевым углем и человеческой безысходностью. Элеонора сидела, съежившись на жестких досках, прижимая к себе саквояж – свой жалкий скарб. Стыд постепенно сменялся оцепенением, а страх перед будущим – тупой, изматывающей усталостью. Шарль молчал, лишь изредка резко дергая вожжами и ругая усталую лошадь сквозь зубы. Его спина излучала напряжение и злобу.
К вечеру, когда серое небо начало сливаться с закопченными крышами, они остановились у покосившегося здания с вывеской «Старая Подкова». Грубо сколоченная дверь вела в низкое, прокуренное помещение трактира. Воздух был густым от запаха подгорелого жира, дешевого табака и немытых тел. Шарль, не глядя на Элеонору, слез с облучка.
«Слезай. Переночуем тут,» – бросил он коротко.
Внутри было шумно и мрачно.
Горстка понурых мужчин в грязных блузах пила у стойки, пара извозчиков уныло жевала что-то вязкое. Шарль нашел свободный столик в углу, заваленный липкими кружками. Он плюхнулся на скамью, не приглашая Элеонору сесть. Она осторожно пристроилась напротив, стараясь не касаться стола, пряча саквояж под ноги.
«Две миски похлебки. И кружку эля. Лучшего,» – крикнул Шарль потной трактирщице, не глядя на нее.
Он инстинктивно потрогал карман сюртука – там лежали последние монеты. Лицо его исказила гримаса. *На последние. Гулять так гулять.*
Похлебка была водянистой, с плавающими жилистыми кусочками неизвестного происхождения. Хлеб черствый. Элеонора ела машинально, не чувствуя вкуса. Ее мучила не голодовка, а ужас обстановки. Грязь на полу, липкие стены, похабный смех из соседнего угла, тяжелые взгляды мужиков у стойки, скользившие по ее еще сохранившему следы былого изящества, но теперь грязному и помятому траурному платью. Она чувствовала себя загнанным зверем, выставленным на всеобщее обозрение. *Дочь сэра Реджинальда Фэрчайлда в таком месте…* Мысль была ядовитой.
Шарль же выпил свой эль залпом, потом заказал еще. С каждой кружкой его плечи опускались ниже, а взгляд становился мутнее, злоба притуплялась, сменяясь мрачной апатией. Он не разговаривал, уставившись в липкую поверхность стола.
Трактирщик провел их наверх по скрипучей, шаткой лестнице. Комната была крошечной, с одной узкой койкой, застеленной грубым, подозрительно серым бельем. В углу стоял таз с трещиной. Запах сырости, пыли и чего-то кислого витал в воздухе. Шарль, шатаясь, плюхнулся на койку, не раздеваясь.
«Спи на полу, если не хочешь клопов,» – пробормотал он, уже наполовину во власти хмеля, и тут же захрапел, тяжело и громко. Запах перегара смешался с остальными ароматами комнаты.
Элеонора стояла посреди этого убожества, охваченная леденящим ужасом. *Грязная гостиница… Клопы… Он спит…* И главная мысль, пронзительная как ледоруб: *Он сбежит. Обязательно сбежит. Как только проспится. Оставит меня здесь одну. С этими людьми внизу. Без гроша. Без защиты.*
Она не решалась сесть на грязный пол, не то что лечь. Прислонившись к холодной стене, она сжала в руках саквояж. Ее слух был обострен до предела: каждый храп Шарля, каждый скрип половицы в коридоре, каждый отдаленный хохот из трактира внизу казались предвестником катастрофы. Глаза не закрывались. Она следила за грудью дяди, поднимавшейся и опускавшейся в неровном ритме, слушала его хриплое дыхание. Каждый раз, когда храп прерывался, ее сердце замирало: *Сейчас проснется! Сейчас уйдет!* Но он лишь кряхтел, поворачивался на другой бок и снова погружался в пьяное забытье. *Навряд ли до утра проснется,* – промелькнула слабая надежда. Но даже это не успокаивало. Утро принесет новую неизвестность.
Ночь тянулась бесконечно. Она молилась – не Богу, в которого верила формально, а просто в пустоту – чтобы он не ушел. Чтобы этот озлобленный, пьяный, нищий человек не бросил ее в этом аду. Страх быть брошенной здесь, в этом клоповнике, пересиливал даже отвращение к месту и к самому Шарлю. Он был хоть каким-то якорем в этом хаосе.
Утро пришло серое и промозглое. Шарль очнулся с тяжелым стоном, потирая виски. Он выглядел помятым и еще более злобным, чем вчера. Глаза были красными, запавшими. Он оглядел Элеонору, сидевшую у стены с саквояжем на коленях, бледную, с темными кругами под глазами, но молчаливую. Вид ее, такой жалкий и покорный, вызвал у него лишь раздражение.
«Вставай,» – буркнул он, поднимаясь с кровати со скрипом пружин.
Внизу, в трактире, было почти пусто. Шарль заказал два куска самого дешевого черствого хлеба и кувшин воды. Еды еще более скромной, чем вчерашний ужин, представить было невозможно. Элеонора молча ела свой хлеб, запивая водой, не поднимая глаз. Она не задавала вопросов. Боялась. Боялась его гнева, боялась напомнить ему о своей обузе, боялась спровоцировать его на побег. Она видела, как он снова судорожно щупает карман, как его лицо искажает гримаса, когда он пересчитывает жалкие остатки монет. Их хватит лишь на дорогу до окраины города. Может быть.
Они вышли к повозке. Утренний холод пробирал до костей. Лошадь стояла понуро, опустив голову. Шарль начал грубо впрягать ее. Элеонора стояла рядом, сжимая саквояж, глядя на его неловкие, злые движения. Куда? Куда они поедут теперь? В другой, еще более жалкий постоялый двор? Или он просто выгонит ее здесь, на дороге?
Она не выдержала. Голос ее прозвучал тихо, хрипло от бессонной ночи и страха:
Повозка скрипела по проселочной дороге, солнце клонилось к закату, окрашивая поля в золото и длинные, тоскливые тени. В животе Элеоноры громко заурчало – пустота, оставшаяся после скудного завтрака из черствого хлеба, превратилась в настоящую боль. Рядом Шарль глухо крякнул, сунув руку под жилет и прижав ладонь к собственному желудку – у него явно слиплись лопатки.
Молчание между ними было тягучим, как смола. Элеонора боялась пошевелиться, боялась лишним звуком напомнить ему о своем существовании и о том, что он везет лишний, голодный рот. Она знала – утром он потратил последние медяки на тот жалкий хлеб. Откуда возьмутся деньги на ужин?
Внезапно Шарль резко дернул вожжи. У развилки дороги стоял придорожный трактир – невзрачный, одноэтажный, с покосившейся вывеской "У Слепого Пса", но из трубы валил дымок, а в открытые окна плыл невероятный, сводящий с ума аромат жареного мяса и лука. Элеонора невольно сглотнула слюну. Шарль даже не взглянул на нее.
"Пошли. Поедим," – буркнул он, спрыгивая с облучка. Голос был хриплым, без интонаций.
Элеонора последовала за ним, сердце колотилось от страха и предвкушения. *Откуда деньги?* – билась назойливая мысль. Но запах из трактира был сильнее страха. Он заполнил все существо, заглушил осторожность.
Внутри было шумно и дымно. Шарль сел за свободный столик у окна и, не глядя в меню, хрипло заказал:
"Два жаркое. Пожирнее. И две кружки эля."
Трактирщик, коренастый мужик с красным лицом и засаленным фартуком, кивнул, бросая оценивающий взгляд на их поношенную одежду и пыльную повозку за окном.
Когда дымящиеся тарелки с румяной бараниной, картошкой и луком появились перед ними, Элеонора забыла обо всем. Голод был сильнее гордости, сильнее страха. Она набросилась на еду, не обращая внимания на приличия, заталкивая в рот горячие куски, обжигая язык. *Если угощает, значит, есть чем платить,* – мелькнуло слабое утешение сквозь туман голода. Шарль ел молча, быстро, с жадностью загнанного волка.
Наевшись досыта, Элеонора откинулась на спинку грубого стула, впервые за долгое время чувствуя сытость и тепло, разливающееся по телу. Шарль допивал эль, его взгляд скользнул по трактиру и замер на хозяине. Тот стоял за стойкой, но его маленькие, свиные глазки были пристально устремлены на их столик. Взгляд был тяжелым, подозрительным. Шарль резко наклонился к Элеоноре через стол. Его лицо было напряженным, а голос – тихим, резким, как лезвие:
"Слушай внимательно. Я сейчас выйду. Ты делаешь вид, что заказываешь еще что-нибудь. Эль для меня, лимонад для тебя. Когда трактирщик отвернется, чтобы налить – беги. Платить нечем. Поняла?"
Элеонора остолбенела. Кровь отхлынула от лица.
"Но дядя, я..." – начала она, но Шарль уже встал, резко отодвинув стул, и быстрыми шагами направился к двери, не оглядываясь. Он просто... вышел. Оставил ее одну перед разгневанным трактирщиком и счетом, который невозможно оплатить.
Она замерла, парализованная ужасом. Трактирщик уже шел к их столику, его красное лицо налилось багрянцем подозрения. Элеонора инстинктивно открыла рот, голос сорвался на визгливой ноте:
"Мы... мы еще не уходим! Дядя попросил... эль! И мне... лимонад!"
Голос звучал фальшиво даже в ее собственных ушах.
Трактирщик остановился в двух шагах. Его глаза сузились до щелочек. Он не повернулся к стойке. Он не отвлекся. Он просто стоял и смотрел на нее, как на пойманную мышь.
"Плати сначала за то, что съели," – прохрипел он, протягивая жилистую, грязную руку. "А потом уж заказывайте."
Время остановилось. Элеонора увидела в его глазах не просто подозрение – она увидела понимание. Он *знал*. И знал, что она одна. Его рука потянулась к ней, не за деньгами, а за предплечьем. Это был жест хозяина, хватающего вора.
Инстинкт самосохранения сработал быстрее мысли. Она не помнила, как вскочила. Как рванулась к двери, отчаянно пытаясь обогнуть трактирщика. Но подол ее траурного платья, слишком длинный, слишком непривычный для бега, запутался в ее же ногах. Она с грохотом рухнула лицом на липкий, пропахший пивом и грязью пол. Больно стукнулась лбом. Мир поплыл.
Прежде чем она успела вдохнуть, железные пальцы впились ей в запястье. Боль пронзила руку до плеча. Трактирщик рывком потащил ее по полу назад, к центру трактира. Грубый смех и возгласы пьяниц слились в оглушительный гул.
"Ага! Попалась, воровка! Я вас еще сразу приметил! Подозрительные рожи!" – орал трактирщик, его слюна брызгала на Элеонору.
Он поднял ее, как тряпку.
"Небось, думала, с халявы поужинать? Отработаешь! Каждую копейку! На кухне посуду мыть, пока руки не отвалятся! Или..." – его взгляд скользнул по ее фигуре с откровенной похабностью, – "...может, найдем способ побыстрее?"
Взгляды всех в трактире прилипли к ней – любопытные, злорадные, похотливые. Унижение было огненным, жгучим. Мысль о кухне, о рабском труде, а может, о чем-то худшем... Страх плена, страшнее голода, сдавил горло. Она не раздумывала.
Собрав всю силу отчаяния, Элеонора резко наклонила голову и вцепилась зубами в жилистое предплечье трактирщика, сжимавшее ее запястье. Она впилась так, что почувствовала солоноватый вкус кожи и крови.
"А-А-АРГХ!" – дикий вопль трактирщика оглушил трактир.
Рассвет застал их в придорожной роще. Повозка стояла под развесистым дубом, лошадь мирно щипала траву, привязанная к стволу. Элеонора проснулась от яркого, почти жестокого солнца, бившего ей в лицо. Она лежала на жестких мешках в повозке, укрытая лишь своей тонкой накидкой, и смотрела в бескрайнее голубое небо. Облака плыли медленно, белые и невесомые, как призраки ее прошлой жизни. Мир казался невероятно тихим после вчерашнего кошмара. На мгновение она забыла о голоде, страхе, грязи. Просто смотрела, пытаясь найти в очертаниях туч знакомые лица, утраченный дом.
Тишину нарушил громкий храп, переходящий в кряхтенье. Элеонора осторожно приподнялась. Под деревом, на разостланных мешках соломы, спал Шарль. Он лежал на спине, одна рука закинута за голову, лицо, обычно напряженное и злое, сейчас казалось просто усталым и старым. Морщины разгладились во сне.
Элеонора слезла с повозки, стараясь не скрипеть. Она потянулась, ощущая каждую мышцу, каждую ссадину от вчерашнего падения. Подошла к спящему дяде, уперла руки в боки и, не сдерживаясь, выпалила:
«Что это за представление было вчера? Ты чуть не погубил меня!»
Шарль открыл один глаз, потом второй. Ни тени смущения или извинения. Он зевнул, потянулся, кости хрустнули, и не глядя на нее, поднялся. Подошел к повозке, открыл мешок и вывалил перед лошадью кучу соломы. Животное благодарно зафыркало.
«А ты сама не поняла?» – спросил он наконец, его голос был хриплым от сна, но привычно колючим. – «Денег нет. Совсем. Ни пенни. Вчера утром – последние на тот черствый хлеб. Что ты хотела? Чтоб я воровал для тебя вприглядку?»
«Но как же…» – Элеонора запнулась, гнев смешивался с недоумением. – «Твой титул? Семейное поместье во Франции? Она рассказывала… у вас были корабли, торговля! Откуда тогда все те подарки?»
Она вспомнила дорогие безделушки, которые он привозил в редкие визиты.
Шарль фыркнул, коротко и презрительно.
«Я еще раньше, чем твой папаша, разорился в пух и прах. Гораздо раньше.»
Он повернулся к ней, его голубые глаза были холодны.
«А подарки?» – он усмехнулся уголком губ. – «Добывал тем же способом, что и вчерашнее жаркое, племянничка. Или ты думала, их честным трудом заработал?»
Откровенность была как пощечина. Элеонора вспыхнула, благородная ярость поднялась волной.
«Какая мерзость!» – вырвалось у нее, голос дрожал от брезгливости. – «Воровать! Обманывать!»
Шарль замер. Его лицо не выразило ничего, кроме легкого любопытства, словно он наблюдал за вспышкой гнева у зверька в клетке.
«Что-то я вчера не заметил этого благородного отвращения, – произнес он тихо, но каждое слово било точно в цель, – когда ты это самое жаркое лопала за обе щеки. Аппетит у тебя, надо сказать, отменный для барышни, брезгующей воровством.»
Элеонора покраснела еще сильнее.
«Я… я не знала!» – выпалила она, защищаясь. – «Я думала, у тебя есть деньги!»
«Ты что, слепая?» – Шарль резко шагнул к ней. – «Не видела, что на последние медяки купил тот хлеб? Совсем глупа? Или просто предпочитаешь не видеть то, что неудобно?»
Она отпрянула, словно от удара. Обида, горькая и жгучая, сдавила горло. Она отвернулась, сжимая кулаки, чтобы не расплакаться. *Глупая*. Он назвал ее глупой. И он был прав, и это было больнее всего.
Шарль вздохнул, раздраженно махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
«Ладно, ладно. Хватит киснуть.»
Он подошел к облучку, взял вожжи.
«Садись. Сегодня поедим. И, может, даже потанцуешь.»
Элеонора взглянула на него с ужасом.
«Если это будет как вчера, то я отказываюсь!» – ее голос дрожал, но в нем звучала решимость. – «Лучше пойду посуду мыть. Честно.»
Шарль обернулся. На его усталом лице мелькнула тень чего-то, почти похожего на усмешку, но без злобы.
«Не бойся. Не как вчера. Ну, чуток…» – он сделал легкий, театральный жест рукой, – «…придется притвориться. Для антуража. Но платить будем. Честиво.»
Он подмигнул, и в этом подмигивании было столько старого, потрепанного авантюризма и цинизма, что Элеонора невольно сглотнула. Что он задумал? Но альтернатива – голод или рабство на кухне трактира – была страшнее.
Молча, все еще обиженная, но уже с тенью любопытства, Элеонора забралась на повозку. Шарль щелкнул вожжами. Лошадь тронула, увозя их дальше по дороге во Францию, в новый день, полный неизвестности и обещаний сомнительного «честного» ужина.
Они въехали в небольшой, но явно зажиточный городок ближе к полудню. Вместо того чтобы искать очередной жалкий трактир на окраине, Шарль остановил повозку у городского фонтана на аккуратной площади. Солнце припекало, фонтан журчал, а вокруг царила атмосфера провинциального благополучия.
«Ладно, принцесса на горошине, – буркнул Шарль, спрыгивая на мостовую. – Вылезай. Умойся, приведи себя в божеский вид. Пойдем на прогулку.»
Элеонора, удивленная таким поворотом, послушно сползла с повозки. Она умылась ледяной водой из фонтана, смахнула с платья самую очевидную пыль, попыталась пригладить растрепавшиеся волосы. Шарль тем временем наблюдал, его острый взгляд сканировал окрестности, выискивая возможности.
Бал у сэра Элдриджа был для провинциального городка событием из ряда вон. Зал ратуши украсили гирляндами и свечами, небольшой оркестр старательно выводил вальсы, а местное общество блистало лучшими нарядами из своих гардеробов. И в этот блеск, как два темных, но неожиданно отполированных алмаза, вписались Шарль и Элеонора.
Шарль, в своей чистой, хоть и поношенной рубашке, с галстуком, завязанным с подкупающей небрежностью, излучал континентальное обаяние. Он легко жонглировал французскими фразами, делал изящные комплименты дамам, рассказывал забавные, слегка пикантные анекдоты про парижскую жизнь, заставляя слушательниц смеяться и краснеть. Он был центром притяжения для мужчин, желавших узнать «последние столичные новости», и для дам, томящихся от провинциальной скуки. Он ловил каждое имя, каждую связь, каждую слабость, запоминая их с точностью бухгалтера.
Но настоящей сенсацией стала «мадемуазель Элис де Вермон». Элеонора, в своем лучшем платье – из хорошего темно-синего шелка, спасенном от описи, с волосами, уложенными с помощью лишь гребня и воды, выглядела невероятно. Не было кричащих украшений, лишь скромный медальон на шее. Не было напыщенности – лишь врожденное достоинство и легкая, естественная грация, которую не могла убить даже нищета. Ее глаза, огромные и чуть печальные, ее сдержанная улыбка, ее безупречные манеры за столом и на паркете завораживали.
«Какая скромность! Какое изящество!» – шептались дамы.
«Настоящая аристократка, видно с первого взгляда!» – вторили им мужчины.
«Бедняжка, сиротка, едет к строгой бабушке… Такой юной, и уже столько испытала!» – сочувствовали старушки, наслушавшись «случайно» оброненных Шарлем фраз.
Холостые кавалеры кружили вокруг нее, как пчелы у первого весеннего цветка. Элеонора, сначала скованная страхом разоблачения, постепенно оттаяла. Музыка, свет, ощущение красоты и легкости, давно забытое чувство восхищенных взглядов – все это опьяняло сильнее шампанского. Она наелась изысканных закусок и сладостей, ощущая сытость как роскошь.
Звуки оркестра, смесь духовых и струнных, волной накрыли ее – не просто мелодия, а ключ, отпирающий запертую дверь в прошлое. Запах воска, пудры, дорогих духов и легкой пыли, поднимаемой танцующими парами… Он был *идентичен*. Тот самый запах, что витал в бальной зале особняка Фэрчайлдов в счастливые времена, до смерти матери, до разорения, до похоронного перегара. Сердце ее сжалось так больно, что она едва не вскрикнула.
Но затем подул ветерок – не реальный, а внутренний. Он сдул пепел горя, обнажив под ним ее стихию. Это был ее мир. Мир, где она родилась и выросла. Мир, где знала каждое правило, каждый жест, каждую интонацию. Где чувствовала себя не просто уверенно, а королевой.
Первые шаги по паркету. Ноги, затекшие от дороги в повозке, вдруг вспомнили каждое па. Они понесли ее легко, грациозно, будто никогда и не знали усталости. Пыльное синее шелковое платье, спасенное чудом, вдруг перестало быть жалким – оно стало ее доспехами, знаком принадлежности к этому сияющему кругу. Пусть ненадолго. Пусть обман.
Танцы. Вот где она ожила полностью. Первый кавалер – молодой викарий, робкий и краснеющий. Элеонора вела танец сама, едва заметными намеками направляя его, улыбаясь мягко, чтобы придать ему смелости. Ее руки помнили, как вести партнера, как чувствовать музыку всем телом. Вальс унес ее прочь от повозки, от голода, от страха. Она закрыла глаза – и на миг увидела не потолок ратуши, а хрустальные люстры своего дома, услышала смех матери из угла зала, почувствовала гордый взгляд отца.
Второй танец. Сын миссис Гудвин – упитанный, самоуверенный, с горящими от восхищения глазами. Он говорил без умолку, пытаясь поразить «парижскую гостью». Элеонора слушала с вежливым, слегка отстраненным вниманием, отвечая ровно столько, сколько требовали приличия. Ее мысли были далеко: она ловила ритм, наслаждалась движением, чувствовала, как сила возвращается к ней с каждым поворотом. Она улыбалась – не ему, а музыке, свободе движения, этому мимолетному возвращению домой.
Внимание мужчин. Оно витало вокруг нее плотным, почти осязаемым облаком. Взгляды – восхищенные, оценивающие, пытливые – скользили по ней, когда она танцевала, когда сидела, когда просто проходила мимо. Это было *другое*, чем в ее прежней жизни. Раньше это внимание было данью ее статусу, ее имени Фэрчайлд, ее ожидаемому огромному приданому. Оно было почти ритуальным. Сейчас… сейчас оно было *личным*. К ней. К Элеоноре. К ее лицу, фигуре, манере держаться, к этой странной смеси врожденного достоинства и тени грусти в глазах. Молодые люди наперебой стремились пригласить ее, поднести бокал лимонада (Шарль строго следил, чтобы она не прикасалась к вину), блеснуть остроумием.
И она ловила эти взгляды. Не кокетничая нарочито, нет. Но чувствуя их тепло, их силу. Это было как глоток живой воды после долгой засухи. *Она была замечена.* Не как наследница разоренного состояния, не как жалкая беженка, а как *женщина*. Красивая, загадочная, желанная. Это опьяняло. Это давало иллюзию власти – власти, которую она утратила вместе со всем остальным.
Она видела, как Шарль ловит эти взгляды, как его острые глаза быстро перебегают с одного поклонника на другого, словно оценивая товар. И в эти моменты в ее душу вползал холодок стыда и страха. *Игра.* Они играли опасную игру. Этот блеск, эти восхищенные вздохи – все было построено на песке лжи. Она была не Элис де Вермон, не внучкой графини. Она была Элеонорой Фэрчайлд, нищей, чье единственное богатство – это синее платье и умение танцевать вальс.
Но когда начинался новый танец, когда музыка подхватывала ее, а руки кавалера (на этот раз сэр Элдридж, владелец всего этого великолепия, смотревший на нее с нескрываемым интересом) вели ее уверенно, страх отступал. Наступало *чистое, сиюминутное счастье*. Она парила над паркетом, над своей сломанной жизнью, над циничным планом дяди. Она была просто девушкой на балу, красивой и желанной, танцующей под прекрасную музыку. Это был побег. Краткий, ослепительный, необходимый. Она впитывала каждый миг, каждый звук, каждый восхищенный взгляд, зная, что завтра их снова ждет пыльная дорога, голод и унизительный обман. Но сегодня – сегодня она была *дома*, в своей стихии, пусть и ненадолго, пусть и под чужим именем. И это было бесценно.
Утро выдалось колючим. Первый осенний иней серебрил жалкую повозку, а дыхание Элеоноры превращалось в белесые клубы, тут же разрываемые ледяным ветром. Она сидела, съежившись под своей тонюсенькой накидкой, кутаясь в нее, как в последнее прибежище. Каждое движение отдавалось ломотой в костях. Шарль, сидя на облучке спиной к ней, долго молчал. Потом резко обернулся. Его лицо было серым, глаза запавшими, но в них горел знакомый азарт, смешанный с жесткой решимостью.
«Проснулась, принцесса?» – голос его хрипел, но не от насмешки, а от напряжения. – «Пора решать. Скоро зима вцепится в глотку по-настоящему. У нас нет ни пенни. Ни на ночлежку, ни на овёс кляче. Так дальше – помрем под кустом, как бродячие псы.»
Элеонора сжалась еще сильнее. «Мы… мы можем заработать. Честно.»
Шарль фыркнул, коротко и резко, как удар кнута.
«Статус, племянница! Статус! – он ткнул пальцем в свою грудь. – Я – Шарль де Вермон! Пусть и без гроша, но имя еще что-то значит! Мешки таскать? В доке? Да я в три погибели согнусь! А ты…» – его взгляд скользнул по ее лицу, – «Хочешь – иди к твоей вчерашней поклоннице, леди Клариссе. Спроси, не нужна ли ей прислуга для *тяжелой* работы. Утюги потаскаешь? Или к сластёне миссис Гудвин – полы на коленях натирать? Они вчера в восторге были от твоих *манер*? Посмотрим, как они на тебя посмотрят сегодня, когда ты в грязи перед ними на коленях будешь ползать!»
Элеонора вспыхнула, как от пощечины. Представление было слишком ярким, слишком унизительным. Вчера – восхищенные взгляды, комплименты, ее легкие шаги по паркету. Сегодня – вонючая тряпка в руках, мозоли на коленях, презрительный взгляд леди Клариссы сверху вниз. Нет. Гордость, последний бастион ее разрушенного «я», взбунтовалась. Но… холод пробирал до костей. Накидка уже не спасала. Мысли о ночи на таком, а то и лютом морозе зимой, были невыносимы.
Она сглотнула ком в горле. Голос ее прозвучал тихо, сдавленно:
«Какой… твой план?»
Шарль буквально подпрыгнул на месте. Его лицо преобразилось – усталость сменилась лихорадочной энергией. Глаза загорелись.
«Ага! Наконец-то разум победил! План прост. Как вино на похмелье.»
Он соскочил с облучка и присел рядом с ней на корточки, понизив голос до конспиративного шепота.
«Видела мужчины, как мухи на мёд слетались на тебя вчера? Особенно те, что покрепче выпили. Выбираем самого глупого, самого пьяного, самого щедрого. Ты… даешь ему понять, что не прочь поговорить наедине. Уводишь подальше от глаз…»
Элеонора почувствовала, как леденеет кровь.
«Что?!»
«Тихо! – Шарль схватил ее за руку выше локтя, его пальцы впились больно. – Ты позволяешь ему… ну… распустить руки чуть больше приличий. Обнять, может, поцеловать насильно… Главное – создать *видимость* компрометации. А я…» – он сделал театральную паузу, – «…появляюсь как гром среди ясного неба! Рыцарь на защите чести племянницы! «Мерзавец! Как вы посмели обесчестить невинную девушку?! Я вызову вас на дуэль! Я растопчу вашу репутацию!» И тут же…» – его голос стал шелковистым, – «…предлагаю тихое, приватное решение. Чтобы избежать скандала… скромная компенсация за моральный ущерб. И за наше молчание, конечно. Он заплатит. Охотно. Чтоб только его жена не узнала, а друзья не смеялись.»
Элеонора вырвала руку. Она вскочила, вся дрожа – не от холода, а от ярости и унижения. Лицо ее пылало.
«Незачто, никогда!» – ее крик разорвал утреннюю тишину, заставив лошадь настороженно дернуть головой. – «Ты… ты предлагаешь мне ПРОДАВАТЬСЯ? Позволить какой-то пьяной свинье… трогать меня?! И ты называешь это «видимостью»?!
«Да не бойся ты! – Шарль тоже вскочил, его лицо исказила гримаса нетерпения. – Я буду рядом! За кустом! Я не дам ему зайти слишком далеко! Секунды – и я врываюсь! Это же ИГРА! Спектакль!»
«Спектакль?!» – Элеонора задохнулась от возмущения. Слезы горечи выступили на глазах. – «Моя ЧЕСТЬ – это не роль в твоем грязном фарсе! Это единственное, что у меня осталось! Единственное, что не продали с молотка вместе с домом! И ты хочешь отнять и ЭТО? Забросать грязью? Сделать меня… шлюхой-шантажисткой?!»
Последние слова она выкрикнула с такой силой, что Шарль отшатнулся.
Он замер. Его собственное лицо вдруг осунулось, стало старым и серым. Азарт погас, оставив лишь усталую пустоту и что-то похожее на стыд. Он отвернулся, резко провел рукой по лицу, словно стирая маску.
«Единственное, что осталось… – повторил он тихо, почти шепотом, глядя куда-то вдаль, на оголенные, злые ветви деревьев. – Знаешь, что осталось у меня? Старые кости, которые болят от холода. Имя, которое ничего не стоит. И страх… страх замерзнуть этой зимой, как паршивой собаке.»
Он обернулся к ней, и в его глазах не было уже ни цинизма, ни расчета. Только горькая, беспощадная правда.
«Твоя честь… Она согреет тебя ночью? Напоит? Накормит лошадь, чтобы мы могли двигаться дальше? Высокие принципы – роскошь для сытых, Элеонора. Мы же… мы уже на дне. И выбирать не приходится. Или играем по правилам выживания… или тихо сдохнем с твоей честью в обнимку.»
Он резко развернулся и пошел к повозке, его плечи были ссутулены, как под невыносимой тяжестью. Элеонора стояла, сжимая кулаки, слезы катились по щекам и тут же замерзали. Его слова, жестокие и правдивые, вонзались в сердце ледяными иглами. *Выжить или сохранить честь?* Выбор, хуже пытки. Мороз пробирал все глубже, напоминая о приближающейся зиме. Без вариантов. Без надежды.
Тепло комнаты в гостинице «У Золотого Якоря» казалось Элеоноре почти неприличной роскошью после бесконечных ночей в ледяной повозке. Сквозь щели в ставнях пробивались лучи холодного, но яркого утреннего солнца, выхватывая из полумрака пыльные паутины в углах и потертый коврик у двери. Две узкие кровати, комод с отбитым углом, таз с кувшином на тумбочке – это был их дворец.
Она проснулась не от света. Проснулась от *звона*. Не колокольного, чистого и возвышенного, а тупого, медного, назойливого звона монет, методично стучащих друг о друга. Звук был негромким, но в тишине комнаты он резал слух, как пила.
Открыв глаза, она увидела Шарля. Он сидел на краю своей кровати, сгорбившись, как старый ворон над добычей. Утренний свет падал на его руки – жилистые, с грязноватыми ногтями, – которые перебирали горку денег. Медяки, несколько потускневших серебряных монет, пара бумажных купюр поскрипывающего достоинства. Лицо его, обычно напряженное или искаженное циничной усмешкой, сейчас было сосредоточено до благоговения. Морщины у глаз смягчились, губы были плотно сжаты, но в уголках читалось глубокое, животное удовлетворение. Он не просто считал – он *вдыхал* этот звон, этот запах металла и бумаги, этот осязаемый символ временной победы над голодом и холодом.
Увидев, что она проснулась, он не вздрогнул, не поспешил спрятать «добычу». Лишь медленно поднял голову. Голубые глаза, холодные и пронзительные, встретились с ее взглядом. И на его губах расползлась короткая, жесткая ухмылка, лишенная тепла, но полная неприкрытой гордости охотника, принесшего тушу.
«Проснулась, наша золотая курочка?» – голос его был хриплым от утренней пересушки, но довольным, сытым довольством.
Он потряс горстью монет, заставив их звякнуть громче, отчетливее. Звук эхом отозвался в пустоте под грудной клеткой Элеоноры.
«Вот он, урожай. Неплохо. Очень даже неплохо для первого раза. Видишь?»
Он вытянул руку, демонстрируя горсть.
«На две недели – с лихвой. Можем жить как люди. Кровать. Крыша. Горячая еда. Пока не кончится.»
*Эти деньги…* Каждый медяк, каждый потускневший серебряник, каждая смятая бумажка – казались Элеоноре раскаленными углями. Они жгли ее взгляд. Она физически ощущала их вес – вес вчерашнего спектакля, вес ее собственного унижения. Плата. Плата за то, что она позволила пьяному, тучному сэру Элдриджу (выбранного Шарлем за тупость, алчность и толщину кошелька) прижать ее к себе в укромном уголке сада. За его заплывшие, похотливые глаза. За запах дешевого вина и лука из его рта. За его жирные, липкие губы, скользнувшие по ее щеке, оставившие ощущение грязи, которое не смыть. За его грубые руки, сжимавшие ее талию с отвратительной, властной силой, пытавшиеся залезть под платье. За ее собственный притворный испуг, за сдавленный стон, который она выдавила из себя не от страха, а от омерзения. За внезапный, оглушительный крик Шарля, выскочившего из-за кустов сирени:
«Негодяй! Руки прочь от моей невинной племянницы! Я вас на части порву! Я растопчу вашу гнусную репутацию в грязь! Весь город узнает, что вы – насильник и подонок!»**
И за его последующий, ледяной шепот перепуганному до зеленого лица лорду, когда тот заикаюсь пытался оправдаться:
«Двести фунтов. Сейчас же. Наличными. И мы… возможно… забудем этот инцидент. Иначе…»
Он не договорил. Не нужно было. И старый лорд заплатил. Охотно. Дал даже больше трехсот, лишь бы поскорее смыться.
«Грызет?» – спросил Шарль вдруг, отрывая взгляд от монет.
Он сунул кошелек в глубокий карман сюртука, но звонкий звук как будто застыл в воздухе. Его глаза, холодные и оценивающие, как у ростовщика, впились в нее.
«Совесть? Пустое. Вечером у нас была крыша над головой. Мы поели досыта – не похлебкой, а жарким! Ты не дрожишь от холода под этой дырявой тряпкой. Твои ноги не окоченели. Так то лучше, чем вонять сеном и грестись в повозке, как последние бродяги. Или нет, Элис?»
Он нарочно использовал фальшивое имя, напоминая ей о роли.
Элеонора сжала кулаки под грубым одеялом. Голос ее был тихим, но каждое слово резало горло, как битое стекло:
«Меня зовут Элеонора.»
Шарль фыркнул, махнув рукой.
«Какая разница? Имена – тоже товар. Вставай. Пойдем вниз, поедим. Надо силы восполнить. Для дороги. И… для будущих дел.»
Спуск в трактир при гостинице был для Элеоноры спуском в ад. Запах подгорелого жира, пива и человеческого пота ударил в нос. Шум голосов, смех, звон посуды – все это казалось карикатурой на вчерашний изысканный гул бала. Она чувствовала на себе взгляды других постояльцев – краснолицых извозчиков, потных торговцев, грубых ремесленников. *Они знают?* – лихорадочно металась мысль. *Чувствуют запах моей продажности? Видят клеймо на лбу?* Каждый взгляд, брошенный в ее сторону, заставляла ее внутренне сжиматься. Она ела машинально, не чувствуя вкуса густой похлебки и черного хлеба. Каждый кусок, каждая ложка казались ей отлитыми из того самого медного позора. Она ловила отрывки разговоров за соседними столиками – о ценах на шерсть, о плохой погоде.
Шарль же ел с преувеличенным аппетитом, размазывая густую мясную подливу хлебом. Он ловил разговоры, кивал, иногда вставлял грубоватую шутку, вызывая хохот соседей. Он выглядел своим в этой грубой среде. Уверенным. Почти довольным.
Внезапно он вскочил, опрокинув скамью.
Повозка скрипела, по неровностям южной дороге. Утро было холодным, прозрачным, с хрустальным инеем на пожухлой траве у обочины и ледяной хваткой в воздухе, предвещавшей скорую зиму. Лошадь, подкормленная овсом на «честно» заработанные деньги, шла бодрее, пар клубился из ее ноздрей густыми облаками. Шарль правил молча, его спина на облучке была непривычно прямой, почти горделивой. Время от времени он похлопывал ладонью по карману сюртука, откуда доносилось слабое, но отчетливое звяканье. Звук, ставший для Элеоноры символом позора и… временной безопасности.
Она сидела, закутавшись в свою жалкую накидку, поверх которой Шарль набросил еще один, менее дырявый, купленный утром на базаре за пару медяков. Теплее? Чуть-чуть. Но холод, пробиравший до костей, шел не столько от воздуха, сколько изнутри. Из той ледяной пустоты, что образовалась на месте ее гордости.
Она смотрела на мелькающие поля, на скелеты облетевших деревьев, на редкие хутора с дымком из труб. Картины вчерашнего вечера навязчиво всплывали перед глазами, как кадры дурного сна. Жирные губы сэра Элдриджа. Его тяжелое, пьяное дыхание. Отвратительная сила его рук. Она сжала кулаки, ногти впились в ладони, пытаясь физической болью заглушить боль моральную. «Золотая курочка»… Слова Шарля жгли уши. Она чувствовала себя не курочкой, а грязной птицей, вымазанной в липкой, вонючей смоле.
А потом его тирада о возмездии… Его глаза, горящие ненавистью и старой, незаживающей обидой. «Они заслужили, чтобы их наказали!» «Право отверженных!»
Слова звучали как боевой клич. Как оправдание. И в них была своя горькая правда. Она снова видела спину леди Маргарет Томсон, отвернувшейся от нее у могилы отца. Слышала презрительный шепот. Чувствовала ледяное дуновение всеобщего отвержения. Ненависть, черная и липкая, поднялась из глубины души. Да, они заслужили. Все эти самодовольные, лицемерные…
«Амьен!» – резкий голос Шарля прервал ее мрачные размышления. Он не оборачивался, лишь ткнул кнутовищем вперед. На горизонте, в дымке холодного дня, вырисовывались неясные очертания – не просто скопление домов, а нечто большее, массивное. Башни, шпили, плотная застройка.
«Видишь? Настоящий город. Не то, что тот – деревня с претензиями.»
Он обернулся на мгновение, и на его лице играла та же странная, лихорадочная энергия, что и утром в трактире.
«Представляешь? Улицы, полные людей! Магазины! Кафе! Театры! Богатство так и прет из всех щелей.»
Он замолчал, его взгляд стал расфокусированным, устремленным куда-то вдаль, за пределы дороги.
«Снимем комнату… нет, не комнату. Апартаменты. В приличном квартале. С видом на собор. С камином, который будет трещать настоящими дровами, а не мокрым хворостом. И служанка… да, тебе нужна служанка. Хотя бы для видимости.»
Его палец невольно потянулся к карману с монетами.
«Купим тебе платье. Настоящее. Не шелк, конечно, но хорошее сукно. Темно-зеленое? Или бордо? Цвета, которые говорят о вкусе, а не кричат о богатстве. И шляпку… с вуалеткой. Тайну намекает.»
Он говорил быстро, сбивчиво, рисуя картины будущего.
«А потом… балы. Не эти провинциальные посиделки. Настоящие балы! Где вращаются настоящие деньги. Где можно найти… клиента на вес золота. Один такой – и нам хватит до весны! Может, даже…»
Голос его понизился до мечтательного шепота,
«…может, даже на карету до Парижа. Представляешь? Мы въедем в Париж не на этой развалюхе, а как подобает!»
Элеонора слушала, пораженная. В его словах не было цинизма, лишь азартная, почти детская надежда. Он строил воздушные замки из награбленных монет, и на мгновение она сама увлеклась этой иллюзией. Теплая комната. Чистое платье. Достойная обстановка. Возможность снова чувствовать себя… не грязной шантажисткой, а почти леди. Почти. Но иллюзия была хрупкой.
Город рос на горизонте, становясь четче, массивнее, пугающе большим.
«Держись крепче. Дорога станет хуже ближе к городу.»
Он щелкнул вожжами.
«В Амьене тебе придется быть идеальной, Элис. Идеальной и… немного недоступной. Как драгоценность за стеклом. Это манит сильнее, чем дешевая доступность. Запомни.»
Путь до Амьена занял еще три долгих, холодных дня. Они ночевали в самых дешевых постоялых дворах на окраинах деревень, где Шарль, имея теперь деньги, позволял себе кружку эля, а Элеонора – тарелку горячей похлебки. Разговоров было мало. Шарль погрузился в расчеты, шепча себе под нос суммы, возможные сценарии в Амьене, чертя пальцем на пыльном столе воображаемые планы города. Элеонора же замыкалась в себе. Она вспоминала балы в своем доме – настоящие, где она была хозяйкой, где ее окружали не расчетливые взгляды потенциальных жертв, а искреннее восхищение. Где отец с гордостью наблюдал за ней, а мама тихо улыбалась из угла зала. Эти воспоминания были сладкими и одновременно мучительными, как порез от острого лезвия. Теперь она должна была пародировать ту жизнь. Продавать ее тень.
Амьен встретил их грохотом, вонью и суетой. Узкие улочки были забиты повозками, телегами, экипажами. Крики торговцев, лай собак, звон кузнечных молотов – все сливалось в оглушительный гул. Воздух был густым от угольной пыли, конского навоза и запахов человеческой толпы. После тишины дороги это был удар по чувствам.
Шарль, однако, казался ожившим. Его глаза блестели, он ловко лавировал на их жалкой повозке среди потока, высматривая вывески гостиниц.