ПРЕДЫСТОРИЯ
ЛИРА
Семь лет…
В свои семь лет я твёрдо усвоила одну непреложную истину: отцовская любовь имеет вес, цвет и звон. Вес туго набитого кожаного мешочка, оттягивающего пояс. Цвет тусклого золота и яркого, жадно блестящего серебра. И звон, который для моего родителя, колдуна Велислава, был слаще любой колыбельной.
Я сидела, сжавшись в комок, под широкой дубовой лавкой в нашей вечно грязной, пропахшей сыростью, кислыми щами и горькими травами избе. В моих руках было единственное сокровище — краюха чёрствого, но оттого не менее желанного хлеба. Сквозь щели между грубо отёсанными досками я, затаив дыхание, наблюдала, как отец, склонившись над столом при свете коптящей лучины, пересчитывает плату за очередную «услугу». Монеты текли сквозь его длинные, узловатые пальцы, словно живая, блестящая река, и каждая, падая на стол, издавала тот самый сладостный для его уха звон.
Гость, толстый, потный боярин с багровым от выпитого вина лицом и беспокойно бегающими глазками, уже ушёл. Он оставил после себя не только мешочек с серебром, но и тяжёлый, липкий дух страха, который, казалось, осел на стенах вместе с сажей.
Отец закончил считать, ссыпал монеты в потёртый деревянный ларь и только тогда, словно дикий зверь, учуявший чужое присутствие, резко обернулся. Его взгляд, холодный и колючий, как зимний ветер, впился в мой тёмный угол.
— А ну, выметайся оттуда, змеёныш, — прошипел он, и в его голосе не было ни капли тепла.
Я медленно выползла, всё ещё прижимая к себе хлеб, словно это был щит, способный защитить меня от его гнева. Но он не был щитом. Он был причиной. Велислав в два шага пересёк избу и вырвал краюху из моих рук с такой силой, что я, пошатнувшись, едва не упала на скользкий от грязи пол.
— Вечно голодная, вечно под ногами путаешься! — прорычал он, нависая надо мной тёмной, зловещей тенью. — Я работаю, не покладая рук, унижаюсь перед этими жирными боровами, а ты только и знаешь, что жрать!
Его рука взметнулась, и тяжёлый перстень с тусклым чёрным камнем, который он никогда не снимал, рассёк мне кожу на скуле. Боль была острой, обжигающей, но куда больнее были его слова, брошенные мне в лицо с брезгливой, застарелой злобой:
— Ты — моё самое большое разочарование. Девчонка-пустышка. Ни капли силы, ни искры дара, что течёт в моей крови. Лишь лишний рот, который нужно кормить! Бесполезная!
Я не заплакала. Слёзы давно высохли, превратившись в твёрдый, холодный комок где-то глубоко в груди. Я лишь молча дотронулась пальцами до щеки, чувствуя, как по коже расползается горячая, липкая влага. Тонкий белый шрам на моём лице до сих пор горит ледяным огнём, когда я вспоминаю тот день. Он — вечное напоминание о цене отцовской «любви».
Семь лет спустя…
Мне было четырнадцать, и я всё ещё была для него пустышкой. Ничего не изменилось, кроме того, что я научилась быть тише воды, незаметнее тени в углу. Я научилась читать его настроение по тому, как скрипят под его сапогами половицы, как подрагивают его пальцы, когда он перебирает свои склянки с засушенными травами и частями каких-то тварей. Но его презрение ко мне лишь росло с каждым годом, становясь густым, как болотный туман.
А потом, в одну дождливую, промозглую ночь, когда ветер завывал в трубе, словно раненый зверь, всё изменилось навсегда.
В нашу дверь не постучали — её выбили тяжёлым ударом ноги, сорвав с проржавевших петель. В избу, вместе с потоком ледяного ветра и косых струй дождя, ворвались трое. Мокрые, грязные, с глазами голодных волков. Я сразу поняла — пришли не просить об услуге. Пришли забрать долг. За такие «услуги», как оказывал мой отец, рано или поздно всегда приходят, чтобы заставить замолчать навечно.
Отец, который как раз что-то смешивал в глиняной ступке, в ужасе отшатнулся. Он метнулся к полкам со своими склянками, начал выкрикивать слова заклинания, его голос срывался от страха. Но не успел. Один из наёмников, широкоплечий и бородатый, с лёгкостью, будто играючи, шагнул вперёд и пронзил его насквозь длинным, зазубренным мечом. Отец захрипел, выронив ступку, которая с глухим стуком разбилась о пол. Он повалился на грязные доски, и тёмная, почти чёрная в свете лучины лужа стала быстро расползаться вокруг него.
Я забилась в самый дальний угол, за остывающую печку, маленькая, перепуганная до полусмерти, и молила всех богов, и светлых, и тёмных, чтобы меня не заметили. Но один из них — с гнилыми, щербатыми зубами и сальной, мерзкой ухмылкой — заметил. Он шагнул ко мне, брезгливо отшвырнув ногой ещё дёргающееся тело моего отца.
— А это кто у нас тут прячется? — просипел он, и от него несло перегаром, потом и немытым телом. — Глядите-ка, ведьмин выкормыш. Молоденькая какая… Сочная, поди…
Его грязные, липкие руки схватили меня за плечи. Он дёрнул меня на себя, с хрустом разрывая мою единственную холщовую рубаху, и зашептал прямо в ухо о том, что такая ведьмочка сойдёт для развлечения всей ватаге, прежде чем они пустят ей кровь.
Ужас. Он был не просто страхом. Он был ледяным, всепоглощающим потоком, который заполнил меня до краёв, вытесняя всё остальное — боль, горе, ненависть. Казалось, что-то внутри меня, какая-то тонкая, натянутая до предела струна, которую я всю жизнь пыталась скрыть даже от самой себя, с оглушительным, нестерпимым звоном лопнула.
Я закричала.
Но это был не просто крик испуганной девчонки. Он обрёл плоть, соткался из воздуха, из моих слёз, из моего бездонного отчаяния, из всего того горя, что копилось во мне годами. Перед наёмником, державшим меня, возникла бесплотная, скорбящая женская фигура. Она не выла, не грозила, не скалилась. Она просто молча плакала, и от этого беззвучного, вселенского плача у матёрых, прожжённых убийц, не боявшихся ни стали, ни крови, волосы на головах зашевелились. Они смотрели на неё, потом на меня, и в их глазах плескался первобытный, животный ужас перед неведомым, перед тем, что нельзя проткнуть мечом.
Тот, что схватил меня, отшатнулся, выронив нож и что-то бормоча про нечистую силу. Его лицо из багрового стало землисто-серым. Его подельники попятились к выбитой двери, крестясь и шепча молитвы.
ПРОЛОГ
БОГДАН
— Он лжёт, матушка, он всё лжёт!
Слова застревали в горле беззвучным, отчаянным шёпотом, обжигая нёбо. Я вцепился худыми, детскими пальцами в тяжёлый, пахнущий пылью, воском и застарелым горем аксамит портьеры, так сильно, что костяшки побелели, а ногти впились в ладони. Мне было всего четырнадцать, но в тот промозглый, сырой вечер я постарел на целую жизнь, беспомощно наблюдая из своего укрытия, как мой мир, такой привычный и надёжный, как стены этой крепости, рушится, обращаясь в прах и пепел.
В центре горницы, в неровном, дёрганом свете дюжины сальных свечей, стоял он. Колдун Велислав. Его тень на стене корчилась, изламывалась, походила на громадного, омерзительного паука, что уже сплёл свою липкую, невидимую сеть вокруг моей матери, княгини Рады. Она стояла напротив него, хрупкая и бледная, словно вырезанная из воска фигурка, и смотрела на колдуна с такой отчаянной, последней надеждой, что у меня самого заходилось сердце в груди.
— Умоляю, Велислав… скажи, что это неправда, — её голос, обычно такой ровный и властный, сейчас дрожал и срывался, как у напуганного ребёнка. — Скажи, что мой муж, князь Лютомир, не предатель. Он не мог… Я знаю его, он не мог! Призови его дух, пусть он сам всё скажет! Прошу тебя! Золото, земли, всё, что у меня осталось… всё твоё, только докажи его невиновность!
Велислав медленно, с какой-то гнусной, показной скорбью, от которой у меня к горлу подкатила тошнота, воздел руки к потемневшему от копоти потолку.
— Духи не терпят суеты, княгиня, — пророкотал он, и его голос, казалось, заставил пламя свечей испуганно пригнуться. — Граница между Явью и Навью тонка и опасна. Тревожить тех, кто ушёл, — великий грех и риск. Но ради вашей скорби и чести вашего рода я рискну потревожить покой теней.
Он начал ритуал. Я, затаив дыхание до боли в лёгких, видел всё. Горький, удушливый дым от сожжённых на медном блюде трав, который вился по полу ядовитыми змеями, щекоча мне ноздри. Руны, что он чертил на досках толчёным углём, и как они вспыхнули синеватым, мертвенным огнём, когда он окропил их кровью из надреза на собственном пальце. Воздух в комнате стал холодным, плотным, словно мы опустились на дно ледяного озера. А потом появилась тень… тень, что отделилась от стены, загустела, обретая смутные, колеблющиеся очертания моего отца.
Я слышал его голос — призрачный, далёкий шёпот, слова, прорвавшиеся сквозь пелену, разделяющую миры. Это был не звук, а скорее эхо, рождавшееся прямо в голове. Он не каялся. Он кричал! Его бестелесный голос был полон боли, ярости и отчаяния. Он кричал о подставе, о подлоге, о том, что казна была похищена до того, как он принял её под свою охрану, по прямому приказу…
— Милаш! — прошелестел призрачный голос, и это имя прозвучало, как удар хлыста. — Это всё Милаш, брат великого князя! Он подкупил стражу… и Краг ему шептал в ухо, как лучше всё обставить… Предатели! Они предали всех!
Моё сердце забилось раненой птицей, готовой вырваться из груди. Матушка будет спасена! Честь отца будет восстановлена! Я уже готов был выскочить из своего укрытия, закричать, что я тоже слышал, что всё теперь будет хорошо…
Но ритуал закончился. Тень отца истаяла, растворилась в полумраке, словно её и не было. И Велислав, медленно повернувшись к моей матери, скривил губы в подобии сочувственной, скорбной улыбки, которая была страшнее любого оскала.
— Мне жаль, княгиня, — выдохнул он ложь, пропитавшую сам воздух в комнате, сделав его густым и удушливым. — Дух вашего мужа во всём признался. Он похитил казну и готовился предать великого князя, вступив в сговор с врагами на границе. Он проклят и обречён на вечные скитания за свою измену.
Надежда в глазах матери погасла. Не угасла, не померкла — она будто разбилась на тысячи осколков, оставив после себя лишь чёрную, бездонную пустоту. Она медленно, словно сломанная кукла, у которой перерезали все нити, опустилась на колени. Её тихий, беззвучный плач, сотрясавший худые плечи, был страшнее любого крика, любого вопля. Это плакала не женщина. Это плакала умирающая душа.
Я хотел выбежать, закричать, что это ложь, что этот колдун — подлый обманщик, но тело онемело от ужаса и всепоглощающей, ледяной ненависти. И в этот самый миг холодные, всевидящие глаза колдуна метнулись к портьере, прямо туда, где я прятался. Наши взгляды встретились на долю секунды. И я с леденящим душу ужасом понял — он знает, что я здесь. Он видел и слышал всё. И он позволил мне видеть. Он наслаждался не только горем моей матери, но и моим детским бессилием, моим ужасом. В его взгляде не было угрозы. Там было нечто худшее — холодное, расчётливое презрение и обещание молчания, купленного моим страхом.
В ту ночь, когда люди Милаша пришли забирать наше поместье, матушка умерла. Просто легла на кровать, отвернулась к стене и больше не проснулась. Лекарь сказал — от разрыва сердца. А я, прячась в лесах, согреваясь у стынущего тела своего единственного верного пса, павшего от стрелы одного из дружинников, поклялся на её ещё не остывшей могиле, что найду каждого, кто был причастен к этой лжи. Каждого, кто пировал на костях моей семьи.
И последним в моём списке будет он. Тот, кто посмел оболгать дух моего отца. Я не просто убью его. Я вырву его душу из Нави, заставлю кричать правду до тех пор, пока его призрачный голос не охрипнет. Я стану для них всех судьёй и палачом.
Годы спустя, в редкие часы беспокойного сна, ко мне иногда приходит призрак матери. Она кладёт мне на плечо свою прозрачную, холодную руку и шепчет одни и те же слова, ставшие смыслом моей жизни, моей единственной молитвой:
«Месть не умерла, сын мой, она только спит в твоей крови, ожидая часа, когда ты станешь достаточно сильным, чтобы её накормить».
ГЛАВА 1
ЛИРА
— Не жмись к прилавку, дитятко, будто вор у позорного столба, — голос у Сиры был тихий, шуршащий, как сухая листва под ногами, но я всё равно вздрогнула, инстинктивно вжимая голову в плечи. — Выпрямись. Ты травы продаёшь, а не душу свою прячешь. Хотя… — она сделала паузу, и в её выцветших, почти прозрачных глазах мелькнула тень древней, как сами топи, печали, — …иногда это одно и то же.
Легко ей было баять. Её лицо — пожелтевший пергамент, испещрённый такими глубокими морщинами-рунами, словно сама жизнь вырезала на нём свои самые сокровенные тайны. Её никто в этом шумном, гомонящем, пахнущем мёдом, навозом и пряженым тестом городе не помнил молодой. Она была частью пейзажа, как старый замшелый валун на обочине. А моё лицо… моё лицо я прятала под глубоким, пропахшим дымом и болотными травами капюшоном старого плаща, и мне казалось, что каждый встречный, каждый зевака, каждая торговка с подведёнными углём бровями норовит заглянуть под него, чтобы узнать, опознать, ткнуть грязным пальцем. Четырнадцать лет прошло с той страшной ночи, когда я, семилетняя, получила первую отцовскую пощёчину за пролитое молоко, и семь лет с той, когда я, уже четырнадцатилетняя, босиком бежала к спасительным Чёрным Топям, оставив за спиной предсмертный крик отца. Но страх никуда не делся. Он жил во мне, свернувшись холодным, скользким змеёнышем под самыми рёбрами, и просыпался, жадно впиваясь ледяными зубками в сердце всякий раз, когда мы покидали спасительную сень нашего леса.
Ярмарка ревела, гудела, пела на сотню голосов, и этот многоголосый рёв был для меня пыткой. Скоморохи на ходулях, размалёванные, как языческие идолы, выкрикивали солёные, на грани скабрезности шутки. Пузатый торговец в шёлковой рубахе, подпоясанный так туго, что казалось, вот-вот лопнет, до хрипоты расхваливал заморские ткани, переливающиеся на солнце всеми цветами радуги. В воздухе стоял густой, плотный запах дымка от жаровен, где шипели, истекая жиром, колбасы, смешиваясь со сладкой сытой, кислым духом пролитого пива и острым, неизбывным запахом лошадиного пота. Люди смеялись, толкались, ругались, торговались — они жили. А я стояла у нашего скромного прилавка, заставленного пучками сушёных трав, склянками с мазями и берестяными туесками с кореньями, и чувствовала себя призраком. Чужой, бесплотной тенью на этом яростном празднике жизни.
— Корень одолень-травы почём, ведунья? — к нашему прилавку, пошатываясь, подошёл дюжий мужик с такой густой рыжей бородой, что в ней, казалось, мог бы свить гнездо целый выводок воробьёв. От него за версту несло хмелем и луком.
— Тебе, мил человек, от чего одолевать надобно? — Сира прищурила свои светлые, всевидящие глаза, разглядывая его так пристально, словно видела не только красную от выпитого рожу, но и всё его тёмное, замутнённое нутро. — От хвори телесной али от тоски душевной? Или, может, от жены сварливой?
— Да жена… — мужик смущённо крякнул и почесал затылок. — Третий день в лёжку, мается животом, крутит её, бедолагу. Лекарь ваш городской, змей подколодный, только головой качает да серебро тянет, а толку — ноль.
— Животом мается — это не шутки, — серьёзно кивнула Сира, её лицо вмиг стало строгим. — Вот, возьми ромашку да зверобой. Отвар сделаешь крепкий, трижды в день поить будешь. А одолень-трава тут ни к чему, она от злых духов да дурных мыслей помогает, а не от несвежего пирога. Не возьму с тебя денег, ступай. Да передай жене своей, чтоб на ярмарке еству всякую не хватала, не глядя.
Мужик удивлённо хлопнул глазами, недоверчиво посмотрел на протянутые пучки трав, потом на Сиру. Он, видно, привык, что за всё в этом мире нужно платить, а тут… Он сгрёб травы своей огромной лапищей и, смущённо буркнув что-то похожее на благодарность, быстро скрылся в гудящей толпе.
— Зачем ты так? — тихо, почти беззвучно упрекнула я, когда он отошёл. — Нам же на соль и крупу заработать надо. Мешок муки сам себя не купит.
— Жалость, Лира, иногда дороже серебра стоит, — не оборачиваясь, ответствовала Сира, аккуратно перебирая свои пахучие сокровища. — Отданное даром вернётся сторицей, когда не ждёшь. А взятое с горюющего человека ляжет тяжёлым камнем на душу. Запомни это, дитя моё. Это важнее всех трав и кореньев.
Я тяжело вздохнула и ещё плотнее натянула капюшон, так, что грубая ткань царапала подбородок. Я помнила много её уроков. За семь лет, проведённых на краю Чёрных Топей, я научилась понимать безмолвный язык ветра и тревожный шёпот болотных духов, что прячутся в тумане. Я могла отличить съедобный корень от ядовитого по одному лишь запаху земли, в которой он рос, знала, какая трава уймёт жгучую боль, а какая остановит хлещущую кровь. Сира научила меня выживать там, где другие находят лишь смерть. Но главный её урок — как жить среди людей, не боясь их, — я так и не выучила. Они были для меня страшнее любой лесной твари, любого волка с горящими в ночи глазами. Зверь убивает от голода или страха, защищая свою жизнь. Человек — от злобы, от зависти или просто так, от скуки, чтобы посмотреть, как красиво умирает другое живое существо.
Внезапно весёлый, многоголосый гомон ярмарки разорвал истошный, леденящий душу женский крик. Он был таким пронзительным, таким полным животного, первобытного отчаяния, что даже скоморохи на ходулях замерли, нелепо покачнувшись. Толпа колыхнулась, как единый организм, и испуганно расступилась, и я увидела её.
Молодая женщина, простоволосая, с разметавшимися по плечам тёмными прядями, в разорванной на груди рубахе, стояла посреди образовавшегося круга. На руках она качала маленький, безвольный свёрток. Мёртвого ребёнка. Её лицо было искажено нечеловеческим горем, превратившись в страшную маску, глаза — безумны, выжжены изнутри пожаром потери. И эти безумные, полные мутных слёз глаза уставились прямо на нас. На меня и на Сиру.
— Вот они! — закричала она, и её голос сорвался на пронзительный, режущий уши визг. — Ведьмы! Это они погубили моего сыночка! Они!
Сердце не просто ухнуло куда-то в пятки — оно остановилось, превратившись в кусок льда. К горлу подкатила ледяная, горькая тошнота. Я узнала её. Дня три назад она, спотыкаясь, прибежала к нашей избушке на самом краю топей, рыдая и умоляя спасти дитя, которое уже горело в лихорадке и хрипело, не в силах вздохнуть. Сира долго осматривала крохотное, синюшное тельце, качала головой, дала отвар, чтобы хоть немного облегчить страдания, но честно и прямо сказала — поздно. Хворь уже забрала его душу, вцепилась в неё своими невидимыми когтями, и ни травы, ни заговоры тут не помогут.
ГЛАВА 2
БОГДАН
— Хлеб чёрствый, похлёбка — вода водой, а просят, будто за княжеский пир, — проворчал Абдула, с сомнением ковыряя ложкой в глиняной миске. — Столица.
Я молча отломил кусок от краюхи, которая могла бы с успехом заменить метательный камень. Мы сидели в углу шумной корчмы на окраине Переяслава, столицы великого князя Святозара. Утренний гомон уже вовсю заливал заведение, смешивая запахи кислой браги, дешёвого табака и вчерашней гари. От моей крепости до этих стен — три дня пути, и каждый шаг по этой земле был для меня хождением по углям. Четырнадцать лет я не был здесь, в сердце земель, где мой род втоптали в грязь.
— Мы здесь не за яствами, друг мой, — отозвался я, понизив голос. — Дело почти сделано. Стены стоят, рвы выкопаны, воины на местах. Осталась последняя малость.
— Малость, без которой всё это — лишь груда камней и брёвен, — кивнул Абдула, его лицо с ритуальными шрамами оставалось невозмутимым. — Крепость без магической защиты — что воин без души. Ловушка для духов готова, но сам дом наш уязвим. Нам нужен Сердце-камень. И для его пробуждения нужна Живая слеза топей.
Я мрачно кивнул. Мы скупили всё, что могли: редкие металлы, кости древних зверей, свитки с рунами, которые обошлись мне в целое состояние. Но главный компонент, тот, что должен был связать воедино всю магическую защиту крепости, оставался недосягаем. Трава, что росла лишь в самых гиблых, непроходимых болотах. Трава, найти которую могла лишь та, кто говорит с духами топей.
— И где нам искать эту ведунью, способную достать траву из пасти хтони? — Абдула отодвинул миску. — На ярмарке среди торговок сушёными мухоморами? Сомневаюсь, что найдём там что-то путное. Такие, как нам надобно, в города не ходят.
— А нам и не нужна лучшая, — возразил я, и в голове начал складываться замысел. — Нам нужна любая. Любая ведьма, травница, знахарка. Та, что сможет указать путь или хотя бы дать наводку. А заодно… — я сделал паузу, — мы проверим её. Так ли она хороша? Может, знает кого посильнее? Кого-то, кто не только травы, но и духов видит…
Абдула поймал мой взгляд, и в его тёплых, коньячного цвета глазах мелькнуло понимание. Он знал о моей главной цели. Не защита крепости, нет. Это было лишь средством. Целью была Ловчая душ. Проводник. Мой ключ к отмщению.
— Ты прав, — согласился он. — Обратимся к ведьме за одним, а выведаем другое. Хороший замысел.
Я как раз собирался подозвать мальчишку-слугу, которого мы ещё с вечера наняли за серебряный, чтобы носил нам все городские слухи, как он сам, запыхавшись, подлетел к нашему столу.
— Княжич! — выпалил он шёпотом, озираясь. — Там… на площади…
Я вскинул на него взгляд, и пацан поперхнулся словами.
— Говори толком, — мой голос прозвучал резче, чем я хотел.
— Ведьм судят! — выдохнул он. — Самосудом! Ведунью какую-то с болот и девку её… Говорят, дитя извели колдовством! Толпа рвёт и мечет, вот-вот на клочки разорвут!
Я замер. Ведунья с болот. Это могло быть что угодно. Бабьи склоки, пьяная драка, несчастный случай. Но что-то, какой-то тихий, ядовитый шёпот интуиции заставил меня напрячься. Колдун Велислав, оболгавший моего отца, тоже жил где-то на отшибе, якшался с топями и лесной нечистью. Он был мёртв уже семь лет, я заплатил за эту весть немало золота. Но у него была дочь. Девчонка, что сгинула в ту же ночь. Все эти годы мои люди искали её след. Тщетно. Она будто в воде канула. Любая ниточка, ведущая к его проклятому имени, была для меня дороже золота.
— Абдула, остаёшься здесь, — бросил я, поднимаясь и накидывая на плечи простой дорожный плащ с глубоким капюшоном. — Я один. Тень со мной.
— Ты думаешь?.. — начал было шаман, но я прервал его.
— Я думаю, что упускать нельзя ни единой возможности, — отрезал я. — Даже самой призрачной.
Город встретил меня рёвом обезумевшей толпы. Я вышел из корчмы и, нырнув в ближайший проулок, негромко свистнул. Из тени отделилась тень побольше — мой волкодав, огромный, как молодой бычок. Он беззвучно пристроился у моей ноги, янтарные глаза внимательно сканировали толпу, а из глотки время от времени вырывалось низкое, едва слышное рычание.
Ярмарочная площадь превратилась в бурлящий котёл человеческой ярости. В центре, в кругу, очерченном стражниками, я увидел их. Старуху, лежащую на земле в луже грязи и крови, и девчонку, что стояла над ней на коленях.
Я встал в тени навеса оружейной лавки, откуда всё было хорошо видно, и принялся наблюдать с холодным, отстранённым любопытством хирурга, изучающего больную плоть. Толпа выла, брызгала слюной, тянула руки, швыряла камни и гнильё. Обычная картина. Страх, помноженный на невежество, всегда рождает уродливое потомство.
Мой взгляд задержался на девчонке. Худая, угловатая, в грязных лохмотьях. Она прижимала к себе голову старухи, и её спина, тонкая, почти мальчишеская, вздрагивала. Но когда она подняла голову, чтобы что-то крикнуть стражникам, я увидел её лицо. Бледное, перепачканное грязью, с тонким белым шрамом на скуле. И глаза. Огромные, тёмные, цвета затянутого тиной омута. И в них не было страха. Была ярость. Ненависть. И какая-то дикая, несокрушимая воля, которая поразила меня до глубины души.
Она не просила пощады. Она проклинала их всех одним своим взглядом. Интересно. Но пока бесполезно. Просто очередная жертва…
Я уже собирался уходить, когда до моего слуха донёсся обрывок фразы, брошенной одним из наёмников, что лениво подпирал стенку соседнего дома:
— Так ведь это ж… дочка Велислава-колдуна.
Слово ударило меня под дых, вышибая воздух. Мир сузился до этого хриплого голоса.
Дочка Велислава?! Ловчая! Мой ключ!
Сердце, молчавшее четырнадцать лет, вдруг забилось тяжело и гулко, как осадный таран. Вот она. Ниточка. Нет. Не ниточка — канат, брошенный мне самой судьбой.
В этот самый момент рёв толпы на мгновение стих, уступая место конскому топоту. На площадь, рассекая людское море, выехали всадники. Впереди, на вороном жеребце, великий князь Святозар, спокойный и непроницаемый, как изваяние. А рядом с ним, на жирной, потеющей кобыле, его младший брат. Милаш. Тот самый, чьё имя выжег в моей памяти призрачный шёпот отца. Он не смотрел на толпу. Его маленькие свиные глазки пожирали девчонку. Сальная, похотливая ухмылка кривила пухлые губы.
ГЛАВА 3
ЛИРА
— Не плачь, дитятко…
Сухие, потрескавшиеся губы Сиры едва шевелились, а её тихий, шелестящий шёпот тонул в густой, пропитанной сыростью и отчаянием тишине. Её голова, такая лёгкая, почти невесомая, лежала у меня на коленях, а седые, слипшиеся от крови и грязи волосы щекотали мне пальцы, которыми я судорожно пыталась удержать последние крупицы её тепла. Я поднесла к её рту фляжку с водой, которую вымолила у стражника в обмен на последнее, что у меня было — обещание не насылать на его детей порчу, но вода лишь стекала по её запавшему подбородку, смешиваясь с грязью на щеке. Она не глотала. Её тело уже отказывалось принимать жизнь.
— Пей, Сира, умоляю… тебе станет легче… — мой собственный шёпот был рваным, похожим на скрежет камня о камень, он тонул в сырой, гулкой тишине темницы, которая пахла вековой пылью, гнилой соломой, страхом и мочой. Единственный факел, воткнутый в ржавое кольцо у решётки, отбрасывал на каменные, мокрые от конденсата стены дёрганые, уродливые тени, превращая нашу камеру в медленно пережёвывающую нас пасть неведомого чудища.
— Легче… уже не станет, — выдохнула она, и её выцветшие, но всё ещё поразительно ясные очи на миг сфокусировались на моём лице, словно собирая последние силы, чтобы заглянуть мне прямо в душу. — Не плачь, Лира. Не трать на них свою воду. Твои слёзы — это сила. Не раздавай её даром. А тебе надобно быть камнем. Твёрдым. Острым. Чтобы о тебя ломали зубы и когти.
Её сухая, похожая на птичью лапку, рука нашла мою и слабо, но настойчиво сжала. Это прикосновение было последним якорем, удерживающим меня в реальности.
— Сила твоя… — она задышала чаще, с хрипом, словно каждое слово было острым осколком, ранящим её изнутри. — Не проклятие. Она — ключ. Дверь, которую ты сама выбираешь, открыть или оставить запертой. Не бойся её… Договорись с ней. Она — часть тебя. Как рука или нога. Не дай другим… сделать её своим оружием… или своей клеткой. Ты — хозяйка.
Она закашлялась, и из уголка её рта показалась тонкая струйка тёмной, почти чёрной крови. Я судорожно пыталась стереть её краем своей рваной рубахи, пачкая и без того грязную ткань.
— Молчи, Сира, не говори! Побереги силы! Умоляю! Завтра придёт князь, я всё ему расскажу! Он разберётся, он справедливый, он отпустит нас!
На её губах промелькнула слабая, почти незаметная улыбка, полная вековой мудрости и горечи.
— Князья… разбираются лишь в том, что им выгодно, дитя моё… А мы для них — сор под ногами. Их справедливость — это весы, на которых с одной стороны золото, а с другой — власть. Для душ там места нет. Помни одно… выживи. Во что бы то ни стало. Выживи… и будь свободна. Это… всё, чего я для тебя хотела…
Её дыхание оборвалось. Просто замерло на полувздохе. Глаза, только что смотревшие на меня с такой любовью, подёрнулись туманной плёнкой и уставились в потемневший от сырости потолок, не видя уже ничего. Рука, державшая мою, разжалась и безвольно упала на холодные камни с тихим, глухим стуком.
Всё.
Тишина, навалившаяся на меня, была оглушительной. Она давила, выжимала воздух из лёгких, заполняла уши вязким, тяжёлым гулом. Несколько долгих, бесконечных мгновений я просто сидела, окаменев, глядя на её умиротворённое, несмотря на кровь и грязь, лицо. А потом из моей груди вырвался крик. Беззвучный. Я открывала рот, горло сжималось в жестоком спазме, но ни единого звука не выходило наружу. Только горячие, крупные слёзы, которые я так старалась сдержать, хлынули по щекам, падая на её лицо, словно я пыталась омыть её своей болью, вернуть к жизни своим горем.
Она была всем, что у меня было. Единственным человеком за всю мою проклятую жизнь, кто смотрел на меня не с презрением или страхом, а с тихой, мудрой любовью. Она подобрала меня, грязного, испуганного зверька, на краю топи и вырастила, не требуя ничего взамен, научив отличать ядовитую ягоду от целебного корня, шёпот ветра от голоса духа. И теперь её не было.
Я осталась одна. Снова.
Ненависть, чёрная и вязкая, как болотная топь, поднялась со дна души, вытесняя горе, затапливая его, глуша. Ненависть к той обезумевшей от горя женщине, чей ребёнок умер от лихорадки, а не от порчи. К злобной, трусливой толпе, готовой разорвать любого, на кого укажут. К безразличным стражникам, чьи глаза были пусты, как выпотрошенные кошели. Ко всему этому миру, который так легко убивает тех, кто несёт в него хоть каплю света.
Я осторожно, боясь потревожить её вечный покой, опустила голову Сиры на охапку гнилой соломы, укрыла её своим плащом, который был не многим лучше дырявой тряпки. А потом, ведомая слепой яростью, подползла к решётке и что было сил забарабанила по холодным, скользким от сырости прутьям.
— Стража! Эй, вы там, псы! Сюда! Она умерла! Слышите? Умерла!
Мой голос срывался, хрипел, превращаясь в звериный рык. Я колотила кулаками по железу, не чувствуя боли, сдирая кожу в кровь. Мне было всё равно. Пусть придут. Пусть убьют. Пусть сделают со мной что угодно. Лишь бы не оставаться в этой оглушающей тишине, наедине с остывающим телом и своим всепоглощающим, ледяным одиночеством.
Наконец, в дальнем конце коридора послышались тяжёлые, шаркающие шаги. Но они были не те. Стражник, приносивший нам воду, ходил иначе — лениво, тяжело, как старый, уставший медведь. Эти шаги были другими — размеренными, уверенными, хозяйскими. И они были не одни.
Из темноты показалась фигура. Не одна. Две. Впереди шёл слуга с тяжёлым кованым фонарём, свет которого выхватывал из мрака мокрые камни и ржавые цепи на стенах. А за ним… за ним шёл он. Тучный, обрюзгший, в дорогом, но измазанном вином кафтане из багряного бархата, который, казалось, вот-вот треснет на его необъятном брюхе. Это был младший брат великого князя, Милаш, тот самый, что стоял на площади и пожирал меня сальными глазками, полными похоти и жестокого любопытства.
Стражник у нашей камеры, завидев его, поспешно отворил засов, согнувшись в низком, подобострастном поклоне. Милаш вошёл внутрь, и без того тесная камера стала казаться совсем крошечной. Воздух мгновенно наполнился густым, удушливым запахом кислого вина, пота и дорогих, приторных благовоний, которыми он, видимо, пытался заглушить собственную вонь.
ГЛАВА 4
ЛИРА
— Это кто тут управу без моего суда чинит, братец?
Голос великого князя Святозара не прогремел, не ударил — он вполз в затхлый воздух темницы ледяной змеёй, и от его тихого шипения, казалось, иней лёг на влажные камни. Туша боярина Крага, навалившаяся на меня, застыла, будто обратилась в камень. Секунду он не двигался, тяжело дыша мне в лицо перегаром и злобой, а потом медленно, с натужным скрипом, словно несмазанный механизм, сполз с меня и поднялся на ноги, торопливо отряхивая свой дорогой, расшитый золотом кафтан.
Я осталась лежать на грязной, вонючей соломе, судорожно запахивая рваные края рубахи. Воздух обжигал лёгкие, тело била мелкая дрожь — не от холода, а от пережитого ужаса и захлестнувшей меня волны унижения. Но сквозь всё это пробивалась и другая, сторонняя мысль: я впервые видела двух братьев-княжичей и их прихвостня боярина Крага рядом, и трудно было поверить, что в них течёт одна кровь.
Милаш — рыхлый, багровый, похожий на перекормленного борова, от которого даже в этом промозглом подземелье исходил жар и вонь. Его маленькие глазки, только что горевшие похотью и яростью, теперь бегали, ища оправдания. Он торопливо отряхивал свой кафтан, будто пытался стряхнуть с себя не только тюремную грязь, но и собственную низость.
Святозар же был выкован из иного металла. Высокий, подтянутый, с лицом, будто высеченным из серого гранита — ни единой лишней черты, ни единой эмоции. Тёмные волосы с благородной проседью на висках, аккуратно подстриженная борода и глаза… Его глаза были страшнее. Тёмные, глубокие, они не выражали ни гнева, ни удивления — лишь холодное, брезгливое любопытство учёного, разглядывающего подползшую к его сапогу гусеницу.
— Я… я тут это… допрос чинил, — прохрипел Краг, его голос потерял всю свою лающую уверенность, став заискивающим и жалким. — Ведьма эта… дерзкая, как шайтан. Пришлось уму-разуму поучить. Для пользы дела, вестимо.
Святозар даже не удостоил его взглядом. Его внимание было приковано ко мне. Он смотрел не так, как его брат или боярин. Во взгляде Милаша была простая, животная похоть. Во взгляде Крага — злоба и жажда власти. Во взгляде великого князя было нечто иное, куда более пугающее. Он смотрел на меня так, как коваль смотрит на кусок необработанного железа, прикидывая, какой клинок из него можно выковать. Оценивал. Изучал.
— Поднимись, — приказал он. Голос был ровным, безразличным, и от этого приказа невозможно было ослушаться.
Я медленно, превозмогая боль в затылке, поднялась на ноги. Стояла перед ним, босая, в лохмотьях, с разбитой губой, но спину держала прямо. Весь мой страх, вся боль сжались в один тугой, ледяной комок где-то в животе. Я смотрела ему прямо в глаза, потому что знала: стоит мне отвести взгляд, и он раздавит меня, как букашку.
— Имя, — бросил он.
— Лира.
— Лира, — он словно попробовал имя на вкус, и оно ему не понравилось. — Мой брат и его верный боярин утверждают, что ты ведьма. Что ты погубила дитя и якшаешься с нечистой силой. Это правда?
Милаш тут же встрепенулся, желая вставить своё веское слово.
— Да я тебе говорю, Святозар, она…
— Я не с тобой баю, — отрезал князь, всё так же не глядя на брата. Холод в его голосе стал таким плотным, что, казалось, им можно было резаться. Милаш захлопнул рот и лишь злобно засопел, побагровев ещё сильнее.
Святозар снова посмотрел на меня, ожидая ответа.
— С духами якшаешься? — лениво поинтересовался он.
Я горько усмехнулась, и разбитая губа отозвалась острой болью.
— Не моя то прихоть, светлый князь. Проклятие, а не дар. Я их вижу. Слышу их скорбь. Иногда… иногда они меня слушают.
— И что же поведал тебе дух того ребёнка? — в его голосе проскользнуло едва заметное любопытство. Он не высмеивал, не сомневался — он задавал вопрос, как будто мы говорили о погоде или урожае.
— Его дух уже покинул тело, когда мать принесла его ко мне, — мой голос звучал хрипло, но твёрдо. — Хворь выпила его до дна. Но в доме их… там остался другой. Дух её свекрови, что умерла с год назад от тоски по мужу. Она не желала зла, лишь хотела утешить внука, забрать его с собой, подальше от слёз и горя. Она звала его, и мальчик, ослабленный болезнью, пошёл на её зов. Я пыталась объяснить это его матери, но горе лишило её разума.
Я говорила, и сама удивлялась своему спокойствию. Словно смерть Сиры выжгла во мне всё, кроме холодной, звенящей пустоты. Я видела, как чуть дрогнули брови Святозара. Он ожидал чего угодно — слёз, мольбы, проклятий, — но не такого спокойного, почти отстранённого ответа.
— Любопытно, — протянул он. — Ты говоришь о духах, как о надоедливых соседях.
— Для меня они и есть соседи. Незваные и вечные, — дерзко ответила я, глядя ему прямо в глаза.
— Отдай её мне, Святозар! — не выдержал Милаш, шагнув вперёд. — Я выбью из неё всю эту дурь! Будет у меня в тереме полы мыть да сапоги чистить! А ночью… ночью будет молитвы читать, грехи замаливать! Клянусь, через месяц станет шёлковой!
Он жадно смотрел на меня, и я видела в его глазах не только похоть, но и желание унизить, растоптать то, что ему не досталось. Он хотел сломать меня за мой плевок, за моё сопротивление.
Святозар наконец повернул голову и окинул брата долгим, тяжёлым взглядом. На его тонких губах появилась тень улыбки, но от неё по моей спине пробежал мороз. Это была улыбка волка, смотрящего на зарвавшегося щенка.
— Ты, братец, всегда мыслишь желудком да тем, что ниже, — с ледяной усмешкой проговорил он. — Тебе бы лишь девку в постель затащить да потешить свою требуху. А я мыслю о казне. О порядке. О пользе для княжества.
Он снова повернулся ко мне. Его взгляд стал жёстким, как сталь.
— Духов, говоришь? Лира, а родители у тебя кто? — кивнул Святозар, пристально смотря мне в глаза. Его взгляд был словно бурав, пытающийся проникнуть под кожу, в самые потаённые уголки души. Я не отвела взгляд, встречая его стальную волю своей, болотной, вязкой и упрямой.
ГЛАВА 5
ЛИРА
— А ну, шевелись, ведьма! Княжеский товар не должен опаздывать на торг!
Грубый толчок в спину вырвал меня из оцепенения. Два дюжих стражника, от которых разило потом, чесноком и дешёвой брагой, выволокли меня из смрадной темноты подземелья на залитую безжалостным утренним солнцем площадь. Я зажмурилась, ослеплённая, и в горле встал сухой, колючий ком. Мир взорвался звуками и запахами. Гомон сотен голосов, пронзительные крики зазывал, весёлый, до тошноты беззаботный наигрыш жалейки, громкий смех, плач ребёнка, ржание лошадей, визг жарящегося на вертеле поросёнка — всё это обрушилось на меня оглушительной, дурманящей лавиной. Пахло свежеиспечённым хлебом, мёдом, пряностями, горячим железом из кузни, конским навозом и вековой пылью, въевшейся в брусчатку. Яркие ленты трепетали на ветру, на лотках горами возвышались расписные горшки, цветастые платки-ширинки и блестящие поделки ковалей.
Весь этот весёлый, кипящий жизнью мир казался диким, нереальным кошмаром. Вчера он судил меня, улюлюкал и бросал камни. Сегодня он снова смеялся, торговался и ел сладкие яства, а меня вели на продажу, как последнюю скотину, как вещь, у которой отняли даже право на имя.
Меня грубо подтолкнули к высокому деревянному помосту в центре площади. На нём уже стояло несколько фигур — моя каменная клетка сменилась другой, у всех на виду, под тысячами любопытных и равнодушных взглядов. Двое дюжих, заросших щетиной мужиков с пустыми, выцветшими глазами, захваченные в набеге на пограничье; молоденькая, испуганная до полусмерти девчонка, лет четырнадцати, то и дело всхлипывающая и кусающая до крови губы; и дородная, багровая от стыда стряпка, обвинённая в краже серебряной ложки у хозяев. Она стояла прямо, не плакала, но её руки, сцепленные в замок, дрожали так мелко, что казалось, вот-вот рассыплются костяной пылью.
— А ну, становись в ряд, нечисть! — рявкнул пузатый, потный мужик в красной рубахе, очевидно, главный торгаш. Его маленькие, свиные глазки обежали нас оценивающе, прикидывая будущий барыш.
Он подтолкнул меня к остальным. Я споткнулась, но устояла на ногах, впившись босыми пальцами в шершавые, горячие от солнца доски.
«Ты — камень, — звучал в голове тихий, шуршащий голос Сиры, её последнее напутствие перед тем, как её дыхание оборвалось у меня на коленях. — Твёрдый. Острый. Пусть они точат об тебя свои зубы, пусть ломают клинки. Камень не чувствует. Камень просто есть».
Я подняла голову и обвела толпу взглядом. Сотни лиц. Любопытные, равнодушные, злобные, жадные, похотливые. Они сливались в единую пёструю, колышущуюся массу, в многоголовое чудище, жаждущее зрелищ. Я искала одно лицо. И нашла. В первых рядах, в окружении холуёв, распихивающих простой люд, стоял Милаш. Он был одет в новый, ещё более дорогой и тесный кафтан кармазинного цвета, расшитый золотом так густо, что слепил глаза. Его багровое лицо лоснилось от пота и предвкушения. Он не просто смотрел на меня — он пожирал меня глазами, уже ощущая вкус своей победы, своей мелкой, гнусной мести за вчерашнее унижение. Он был абсолютно уверен, что я достанусь ему, что он раздавит меня, как букашку, посмевшую проползти по его сапогу.
Торг начался. Пузатый торгаш, хлопнув в ладоши для привлечения внимания, принялся расхваливать товар.
— Глядите, люди добрые! Два работника — зверюги! Не люди, а волы! В поле пахать, камни таскать — цены им нет! Ни болезней, ни жалоб от них не услышите! Кто даст десять серебром за пару?
Какой-то приземистый боярин в бобровой шапке, лениво ковырявший в зубах щепкой, небрежно махнул рукой.
— Пятнадцать, и забираю обоих.
— Пятнадцать! Щедрая цена от боярина! Кто больше? — заорал торгаш, но желающих не нашлось. Никто не хотел тягаться с местным богатеем из-за двух пленных. — Пятнадцать, раз! Пятнадцать, два! Продано боярину! Увести!
Стража грубо стащила мужиков с помоста. Те даже не сопротивлялись, шли с покорностью обречённых, глядя себе под ноги, словно уже не чаяли увидеть небо.
Следующей была стряпка.
— А вот хозяюшка! И стряпать горазда, и телом дородна! Не ленива, не болтлива! Язык за зубами держать умеет! Всего-то за ложку серебряную в неволю попала! Кто возьмёт добрую работницу за пять серебрушек?
За неё поторговались чуть дольше. Хозяин корчмы и жена лавочника долго препирались, выкрикивая цены, перебивая друг друга и яростно жестикулируя.
— Шесть! — провизжала жена лавочника, ткнув пальцем в сторону стряпки. — И ни медяшкой больше!
— Шесть и гривна! — пробасил корчмарь. — Мне на кухне такая баба нужна, чтобы тесто месила, а не сопли по углам размазывала!
В итоге стряпка ушла за семь монет и две медные гривны к лавочнику. Её увели, и она, уходя, бросила на меня быстрый, полный сочувствия взгляд, от которого внутри что-то болезненно сжалось.
Когда очередь дошла до плачущей девчонки, Милаш, которому, видимо, надоело ждать, не выдержав, шагнул вперёд.
— Три серебром, и хватит с неё! — рявкнул он, бросая монеты на помост. Они звякнули сиротливо и покатились по доскам.
Никто не посмел перебить. Толпа затихла, боясь даже дышать в его сторону. Его люди тут же грубо схватили рыдающую девушку и уволокли её прочь, её отчаянный, тонкий плач потонул в шуме толпы. Милаш сделал это играючи, небрежно, чтобы показать всем, кто здесь хозяин. Чтобы напомнить, что любая жизнь здесь стоит ровно столько, сколько он готов за неё заплатить.
Он повернулся ко мне, и на его сальном лице расплылась торжествующая ухмылка. Теперь моя очередь.
— А теперь — главный товар! — взревел торгаш, хватая меня за плечо и разворачивая лицом к толпе. Его рука была липкой и неприятной, и я с трудом подавила желание вцепиться в неё зубами. — Диковинка! Ведьма болотная! Говорят, с духами бает и хвори напускает! Но молода, жилиста! Глядите, какая стать! Ежели кнут добрый к ней приложить да обручье невольника надеть — будет и в поле пахать, и в постели ублажать! Любому господину утеха! Кто даст первую цену за дикую кошку? Ну же, бояре, не скупитесь!
ГЛАВА 6
БОГДАН
— Пятьсот.
Слово упало на гулкую тишину ярмарочной площади, как обломок скалы в горное озеро, вздымая волны изумлённого шёпота. Шум, смех, перебранка торговцев — всё смолкло, сменившись единым, общим вздохом. Пятьсот серебром. За неё. За ведьму в рванье, с клеймом невольницы на запястье и пылью отчаяния в волосах. Все взгляды, до этого полные брезгливого любопытства или сальной похоти, теперь метались от тучного, налившегося кровью боярина Милаша ко мне, а затем снова к ней. Словно пытались разглядеть в её тонких костях, в бледной коже, в упрямо сжатых губах цену, равную цене добротного имения.
Милаш, до этого момента упивавшийся своей властью и предвкушавший лёгкую, унизительную для девчонки победу, застыл, точно громом поражённый. Его маленькие, глубоко посаженные глазки, только что похотливо ощупывавшие её, сузились в злобные щёлочки. Он медленно, всем своим грузным, рыхлым телом, развернулся ко мне. Где-то позади него, в тени навеса, я заметил знакомую фигуру. Боярин Краг. Он стоял, сложив руки на груди, и на его холёном лице играла едва заметная, одобряющая ухмылка. Он наслаждался представлением, которое сам и срежиссировал, дёргая за ниточки княжеского братца, как за лапы глупой марионетки.
— Ты что удумал, купец? — просипел Милаш, и в его голосе клокотала ярость избалованного дитяти, у которого отбирают игрушку. — Решил со мной, с княжеским братом, тягаться?
Я не удостоил его ответом. Мой взгляд, холодный и острый, как сталь булатного меча, был прикован к ней. И под этим взглядом мне впервые за долгое время стало не по себе. Она не раздевала меня глазами, как Милаш, не прикидывала, как будет ломать и подчинять. Она словно заглядывала в самую душу, пытаясь нащупать там что-то, известное лишь ей одной. Она видела во мне не купца. Она видела хищника. И не боялась. Это злило и восхищало одновременно.
— Пятьсот пятьдесят! — взревел Милаш, брызгая слюной. Толпа ахнула. Это уже было не просто бахвальство, это было безумие.
— Семьсот, — мой голос оставался ровным, безэмоциональным, будто я торговался за мешок овса, а не за живого человека.
Торг перестал быть торгом. Он превратился в поединок. В битву двух воль, двух кошельков, двух самцов. А она стояла на помосте, униженная, выставленная на обозрение, и меня бросало то в жар, то в холод. Известный, понятный ужас перед Милашем, которого я знал как жестокого и похотливого кабана, боролся с новым, неизведанным страхом. Страхом перед этим молчаливым, безжалостным волком с глазами цвета застывшего свинца. Я не знал, что хуже: попасть в лапы к тому, кто разорвёт сразу, или в клетку к тому, кто будет смотреть, как ты медленно умираешь от тоски.
Я смотрел на неё и видел не ведьму, не рабыню, не дочь своего врага. Я видел оружие. Единственное оружие, способное сокрушить стену лжи, выстроенную четырнадцать лет назад. Она стояла на помосте, худая, угловатая, в рваной рубахе, но спину держала прямо, а во взгляде её огромных, тёмных, как лесной омут, глаз плескался не страх, а глухая, упрямая ярость. Несломленная. Это было хорошо. Сломленные инструменты бесполезны.
— Ты что, с ума спятил?! — взвизгнул Милаш, его лицо пошло багровыми пятнами. Он ткнул в мою сторону мясистым пальцем, на котором сверкнул тяжёлый перстень. — На кой ляд она тебе сдалась за такие деньжищи? Девка тощая, костлявая, поди и хворая к тому же! Посмотри на неё! Рвань!
— Товар бывает разный, княжич, — буднично отозвался я, не отрывая от неё взгляда, будто приценивался к кобыле. Худая, но жилистая. Выдюжит. — Глаза вон какие злющие. В хозяйстве пригодится. Злыдней отгонять.
Толпа тихонько прыснула. Лицо Милаша исказилось. Он привык, что перед ним лебезят.
— Восемьсот! — прохрипел он, и я понял, что это его предел. Он выскребал последние крохи из своего кошеля, лишь бы не ударить в грязь лицом перед Крагом.
— Тысяча, — бросил я и тотчас добавил, наконец, повернувшись и глядя ему прямо в глаза, в которых плескалась бессильная злоба. — Ты бы, княжич, не переусердствовал. Помнится, намедни, ты проигрался… мне, — я значимо выделил последнее слово, — в кости. И должок твой, весьма немалый, ещё не уплачен. Я бы сотню раз подумал на твоём месте, прежде чем серебром кидаться… Может, лучше долги вернуть, а то не по-княжески получается… Негоже наследнику великого рода ходить в должниках у простого купца.
Его лицо из багрового стало сизым. Упоминание о карточном долге здесь, на людях, перед сотнями глаз, было хуже пощёчины. Это было публичное клеймение. Он проиграл мне тогда не только деньги, но и честь, поставив на кон слово княжича и не сдержав его.
— А ты мне девку уступи, и я по своим долгам живо рассчитаюсь! — прошипел он, пытаясь выкрутиться, но его голос прозвучал жалко.
Тут рядом со мной рыкнул Абдула, с силой хлопнув себя по бедру, где обычно висел туго набитый кошель с монетами. Его огромная ладонь ударила по пустому месту. Взгляд шамана метнулся вниз, и его лицо на миг исказилось от изумления, а потом — от чистой, незамутнённой ярости.
— Вот же ж, проныра, — пробормотал друг, и я лишь успел заметить, как в толпе, юрко маневрируя между тучными купчихами и бородатыми мужиками, мелькнула тощая фигурка мальчишки в мешковатых штанах. Абдула, издав гортанный боевой клич, от которого шарахнулась даже ближайшая лошадь, сорвался с места и метнулся за ним, расталкивая зевак своими могучими плечами. — Держи вора! Шайтанёнок!
Я даже не повернул головы. Милаш был на грани. Его нужно было дожать.
— Так что, княжич? — ядовито-ласково поинтересовался я. — Готов перебить мою ставку? Или слово твоё стоит дешевле этой девчонки?
Это был удар под дых. Я не просто торговался. Я публично выставлял его нищим лжецом. Я видел, как в его свиных глазках борются жадность, похоть и панический страх перед унижением. И страх победил. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, прохрипел что-то похожее на проклятие, развернулся и, расталкивая своих же людей, стал пробиваться прочь от помоста. Он сбежал, поджав хвост. Краг проводил его долгим, разочарованным взглядом, а затем его холодные глаза впились в меня. В них не было злости. Только расчёт и холодное любопытство хищника, заметившего нового, непредвиденного игрока на своей территории.
ГЛАВА 7
ЛИРА
— Она моя, — пророкотал он, и эти два слова, брошенные вместе с мешком золота, ударили по мне сильнее пощёчины. Они выжгли на моей душе клеймо. Моя. Словно я была вещью, скотиной, безвольной куклой, которую можно купить, чтобы потом сломать.
Меня грубо стащили с помоста. Ноги подкосились, и я едва не рухнула на грязные, утоптанные тысячами ног доски. Один из стражников, дюжий мужик с лицом, побитым оспой, принёс то, отчего у меня внутри всё похолодело — тускло поблёскивающее бронзовое невольничье обручье, испещрённое колдовскими знаками. Я видела такие на руках рабов, которых гнали через наш город на юг, в жаркие земли. Видела, как один неосторожный жест, одно слово неповиновения — и человек падал на землю, корчась от невидимой боли, которую посылал ему хозяин через этот проклятый металл.
— Стой, — голос моего нового владельца остановил стражника, уже протянувшего ко мне свои лапы. Голос был ровным, безэмоциональным, как будто он приказывал подать ему коня, а не решал мою судьбу. — Я сам.
Он забрал у стражника тяжёлый браслет. Руны, вырезанные на металле, казались холодными и мёртвыми. Недолго думая, он вынул из-за пояса короткий нож, и я невольно сжалась, ожидая удара. Но он неторопливо провёл лезвием по подушечке собственного большого пальца. Выступила тёмная, густая капля крови. Он сжал обручье в кулаке, втирая кровь в одну из главных рун, похожую на сплетение шипастых ветвей. Металл на мгновение тускло вспыхнул изнутри алым светом, словно жадно впитал её, признавая нового повелителя.
— Кровная привязка, — одобрительно хмыкнул торгаш, слюнявя палец и продолжая пересчитывать своё нежданное богатство. — Мудрое решение для такой дикарки. Теперь будет знать хозяина. Будет шелковой.
«Хозяин». Слово ударило, как плеть. Я дёрнулась, но стражники, что ещё держали меня за локти, вцепились крепче. Он подошёл ко мне вплотную. От него пахло дорогой, пылью и холодной сталью. Он взял моё запястье. Его пальцы были сильными и холодными, как стальные тиски. Я попыталась вырваться, но это было всё равно что пытаться сдвинуть скалу. Холодный металл обруча обхватил мою руку. Щёлкнул замок, спрятанный в узоре. Всё было кончено. Я стала вещью. Его вещью.
— Идти сама можешь? — спросил он, и в его голосе не было ни злости, ни жалости. Ничего. Пустота.
Я молча, с вызовом глядя ему в глаза, резко кивнула и с силой вырвала руки из хватки стражников. Он бросил им ещё несколько мелких монет, которые те проворно словили на лету.
— Ступайте. Торг окончен.
Они поспешно ретировались, оставив нас троих стоять посреди площади — его, смуглого спутника-великана и меня. Толпа всё ещё не расходилась, зеваки глазели на нас, перешёптываясь. Я чувствовала себя голой под их взглядами, униженной, растоптанной.
— Так вот кто купил ведьму, — раздался за нашими спинами ровный, властный голос, в котором не было удивления, лишь лёгкая нотка бархатной угрозы. Голос, привыкший повелевать.
Мы обернулись. Толпа почтительно, словно вода перед носом корабля, расступилась, склоняя головы. Перед нами стоял великий князь Святозар. Он был без пышной свиты, сопровождаемый лишь парой телохранителей, но от него исходила такая сила, что казалось, его охраняет невидимая рать. Его тёмные, внимательные глаза, похожие на два кусочка обсидиана, смотрели не на меня, а на моего хозяина. Смотрели без удивления, но с глубоким, изучающим интересом, словно он разглядывал редкого и опасного зверя.
— Лик твой мне кажется знакомым, купец… — протянул он, постукивая пальцем с тяжёлым перстнем-печаткой по эфесу меча. — Не из наших ли земель будешь?
Смуглолицый великан рядом с моим хозяином напрягся, его рука легла на рукоять кривого меча, но Богдан, как я услышала его имя, едва заметно качнул головой, останавливая побратима.
— Из этих самых, светлый князь, — голос Богдана был спокоен. Он не кланялся. Он стоял прямо, и в его осанке было столько же природного достоинства, сколько и у самого князя. — Из удела... Асгейрского.
— Асгейрского… — Святозар задумчиво прищурился, словно пробуя имя на вкус. — Давно опустели те земли. А звать-то тебя как, купец?
— Богданом, княже.
— Богдан… — князь шагнул ближе, и я почувствовала, как воздух между ними загустел, стал тяжёлым, как перед грозой. — Не тот ли ты Богдан, что сыном приходился князю Лютомиру?
Князь Лютомир. Имя ничего мне не говорило, но я видела, как напрягся мой новый хозяин. Его плечи расправились, а взгляд, и без того твёрдый, стал подобен заточенной стали.
— Он самый, светлый князь, — ровно ответствовал он, встречая взгляд Святозара без тени подобострастия. Это был поединок, и я видела его так же ясно, как видела духов.
На площади повисла звенящая тишина. Даже вездесущие торговцы и зазывалы примолкли, чувствуя исходящую от двух мужчин угрозу. Святозар окинул Богдана долгим, оценивающим взглядом с головы до ног.
— Шибко изменился, возмужал. Долгие странствия, видать, пошли тебе на пользу, — в голосе князя не было угрозы, лишь холодное любопытство. Но каждое слово ложилось на плечи невидимым грузом. — Надеюсь, вернулся не мстить за былые обиды?
Это был не вопрос. Это было предупреждение, вынесенное на суд всей площади.
— Что ты, княже, — на губах Богдана появилась лёгкая, хищная улыбка, от которой у меня по спине пробежал холодок. — Вернулся свой дом в порядок привести, от нечисти разной почистить, что по углам затаилась и покою не даёт.
Я стояла и слушала их разговор, похожий на танец змей, и ничего не понимала. Но одно я чувствовала кожей — эти двое были врагами. Смертельными врагами. И я, сама того не желая, оказалась между ними, маленькой разменной монетой в их большой и страшной игре.
Святозар на мгновение прищурился ещё сильнее, оценивая дерзость ответа. Затем медленно кивнул, словно соглашаясь с чем-то своим, известным лишь ему одному.
— Что ж, похвальное стремление. Дом и впрямь должен быть в чистоте. Но будь осторожен, Богдан Лютомирович. Иногда, выметая паутину, можно потревожить и самого паука. А пауки в наших землях не любят, когда рушат их сети.
ГЛАВА 8
БОГДАН
— Беги!
Эта мысль, злая и острая, как заноза под ногтем, сверлила мой мозг. Я смотрел на её прямую, упрямую спину, на то, как она, не привыкшая к седлу, отчаянно вцепилась в поводья, и во мне всё клокотало. Беги, ведьмачка. Попробуй. Дай мне повод доказать тебе, что эта земля, этот лес, даже этот воздух — всё моё. И ты теперь — тоже моя.
Мы покинули столичный град на закате, когда длинные тени пожрали грязь торговых улочек, а воздух стал густым и прохладным. Впереди лежали три дня пути через дикие, неухоженные земли, что некогда принадлежали моему роду, а теперь заросли бурьяном и дурной славой. Три дня пути до моего дома, моей крепости, моей ловушки. И три дня с ней.
Дочь Велислава. Ловчая. Мой инструмент.
Она ехала молча, прямой спиной напоминая натянутую тетиву. С того самого мгновения на площади, когда я сам защёлкнул на её запястье невольничий обруч, она не проронила ни слова. Лишь смотрела. То на меня, то на Абдулу, то на густой лес, что подступал к самой дороге, и в её взгляде, тёмном, как торфяная вода, плескалась лютая, неприкрытая ненависть. Она не смирилась. Она выжидала.
Я это чувствовал каждой жилкой. Она была похожа на пойманную рысь — затихшую в клетке, но готовую в любой миг вцепиться в горло тюремщику, если тот на мгновение потеряет бдительность.
Абдула, мой побратим, ехал чуть впереди, его могучая фигура в степном халате казалась несокрушимой скалой. Он тоже молчал, но его молчание было иным — тяжёлым, осуждающим. Он не одобрил моей выходки на площади, когда я у всех на глазах заковал девчонку, как вещь. Я видел это по тому, как он отводил взгляд всякий раз, когда я смотрел в его сторону. Он не понимал. Не мог понять той чёрной ярости, что вскипала во мне при одном взгляде на дочь Велислава. В ней, в её дерзком взгляде, в упрямо сжатых губах, я видел тень её отца-предателя, и это отравляло кровь.
Мой волк, Тень, трусил рядом с её лошадью. Огромный, чёрный, как сама ночь, с умными жёлтыми глазами. Он был моим безмолвным приказом, моим лучшим стражем. Он не рычал, не скалился. Он просто был рядом, и одного его присутствия было достаточно, чтобы отбить у ведьмачки всякую охоту на резкие движения.
Первую ночь мы встали лагерем в неглубоком овраге, укрывшись от пронизывающего ветра. Абдула развёл костёр, я расседлал коней. Лира сидела на поваленном дереве, обхватив колени руками, и не сводила глаз с огня. Бронзовый обруч на её запястье тускло поблёскивал в свете пламени, напоминая о её положении.
Она была моей собственностью. Моим инструментом. И я должен был относиться к ней соответственно. Но что-то внутри противилось этому. Что-то заставляло меня снова и снова смотреть на тонкий шрам на её скуле, на синяки, проступавшие на запястьях от грубой хватки стражников, и чувствовать… не жалость, нет. Скорее, глухое, злое раздражение. На неё, на себя, на весь этот проклятый мир.
— Поешь, — Абдула протянул ей кусок вяленого мяса и ломоть хлеба.
Она медленно подняла на него глаза, и в них на миг промелькнуло удивление. Она взяла еду, но не притронулась к ней. Просто держала в руках, глядя в огонь.
— Она не сбежит, брат, — тихо проговорил Абдула, когда присел рядом со мной, подбрасывая в костёр сухих веток. — Куда ей бежать в этих лесах? Волки сожрут раньше, чем она пройдёт версту.
— Эта сбежит, — так же тихо отозвался я, не отрывая взгляда от её неподвижной фигуры. — Такие, как она, всегда бегут. Даже если бежать некуда. Они скорее сдохнут в лесу, чем будут сидеть в клетке.
Абдула тяжело вздохнул.
— Ты дюже жесток с ней, Богдан. Она ведь…
— Она дочь своего отца, — оборвал я его. — И этого довольно.
Больше мы не разговаривали. Ночь сгущалась, принося с собой холод и шёпот леса. Я взял первое дежурство. Абдула, завернувшись в свой плащ, уснул у костра. Лира так и сидела, не шевелясь, пока я не подошёл и не бросил ей старую волчью шкуру.
— Ложись. Завтра вставать затемно.
Она вздрогнула от звука моего голоса, но шкуру взяла. Расстелила её поодаль, у самых корней старой сосны, и легла, свернувшись клубком, спиной к нам.
Я сидел, подперев подбородок кулаком, и смотрел в темноту. Лес жил своей жизнью: ухала сова, трещали в подлеске ветки, выли где-то далеко волки. Я думал о предстоящем. О двенадцати душах, которые мне нужно было поймать. О тринадцатой, главной, душе её отца, которую я буду терзать до тех пор, пока она не взмолится и не выплюнет правду о заговоре, очистив имя моего рода. А эта девчонка, эта Ловчая, станет моим ключом. Моим арканом. Хочет она того или нет.
Время тянулось медленно, как смола. Костёр прогорел, остались лишь тлеющие угли, бросавшие на землю дрожащие кровавые отсветы. Абдула спал глубоким сном воина, привыкшего доверять своему побратиму. Я и сам задремал, прислонившись спиной к седлу, но сон мой был чутким, как у зверя. Однако усталость последних дней взяла своё, и я на мгновение провалился в тягучую дрёму.
Именно этого мгновения она и ждала.
Я не услышал её движения. Она двигалась тише тени, тише падающего листа. Но я почувствовал. Почувствовал, как изменился воздух, как натянулась незримая нить между нами. Я приоткрыл глаза и увидел, что она уже стоит на ногах. Медленно, плавно, словно лесная кошка, она отступала в спасительную тьму подлеска. Ещё шаг, другой, и лес поглотил бы её без остатка.
На губах сама собой появилась злая усмешка. Ну конечно. Я же говорил Абдуле. Вся её порода — сплошное предательство и вероломство.
Я уже напрягся, чтобы вскочить, но меня опередили. Тень, до этого дремавший у моих ног и казавшийся лишь комком чёрной шерсти, беззвучно поднял голову. В наступившей тишине раздался низкий, утробный рык, от которого, казалось, застыл воздух. Это был не лай, не вой — это был звук самой первобытной угрозы, обещание рваных ран и сломанных костей.
Лира замерла на полпути к спасению, превратившись в изваяние. Её спина была напряжена до предела. Она даже не обернулась. Она знала, кто издал этот звук.
ГЛАВА 9
ЛИРА
— Приехали.
Голос моего нового хозяина, Богдана, прозвучал ровно и глухо, вырвав меня из тяжёлой, колючей дрёмы, в которую я провалилась, убаюканная мерным покачиванием лошади. Я вскинула голову, смаргивая с ресниц дорожную пыль, и сердце, до этого бившееся устало и монотонно, ухнуло вниз, замирая холодным камнем где-то в районе желудка.
Мы стояли на вершине холма, и перед нами, в чаше долины, укутанной сизым предвечерним туманом, лежало оно. Поместье Асгейр.
Я ожидала увидеть руины. Почерневший от времени и скорби остов, разорённое гнездо, где среди бурьяна воют лишь ветер да призраки прошлого. Место, созвучное той выжженной пустоте, что поселилась в моей душе после смерти Сиры. Но то, что я увидела, не имело ничего общего с печальной элегией о павшем роде.
Это была не усадьба. Это была крепость.
Мощная, приземистая, вросшая в землю, словно древний кряжистый дуб. Каменные стены, высокие и толстые, были не так давно надстроены и укреплены новыми, ещё светлыми блоками песчаника, выделявшимися на фоне старой, потемневшей кладки. По углам вместо изящных башенок, что приличествуют боярским хоромам, высились грубые, лишённые всяких изысков сторожевые вышки, с которых на нас уже смотрели зоркие глаза дозорных. Вместо цветущего сада, который должен был окружать родовое имение, — голый, вытоптанный сотнями сапог плац. А вместо резных ворот — окованная железом дубовая громада, способная выдержать удар тарана.
От этого места веяло не упадком и запустением, а суровой, целенаправленной силой. Военный лагерь, замаскированный под родовое гнездо. Ловушка, терпеливо ожидающая свою жертву. И я, кажется, догадывалась, кто был в ней главной приманкой.
Мы медленно спустились по склону. Скрипнули, отворяясь, массивные ворота. Во дворе нас встретили не челядь и сенные девушки с поклонами, а десяток суровых, обветренных воинов в стёганых безрукавках поверх кольчуг. На их лицах не было ни радости, ни любопытства. Лишь молчаливое, вышколенное уважение к своему предводителю. Они склоняли головы, когда Богдан проезжал мимо, но их взгляды, цепкие и холодные, провожали меня, скользя по рваной рубахе, по грязи на щеках и задерживаясь на бронзовом обручье на моей шее. Я для них была не гостьей. Я была трофеем. Добычей.
— Расседлайте коней. Накормите. И приберитесь в южном крыле. У нас гостья, — бросил Богдан одному из воинов, спешиваясь с лёгкостью, выдававшей в нём прирождённого всадника.
Слово «гостья» прозвучало как изощрённая насмешка. Яд, завёрнутый в шёлк.
Он подошёл и, не говоря ни слова, властно взял под уздцы мою кобылу. Затем посмотрел на меня. В его очах цвета застывшего свинца не было ничего, кроме приказа.
— Спускайся.
Я подчинилась. Ноги, затекшие от долгой дороги, подкосились, и я едва не упала. Он не подал руки, не поддержал. Просто стоял и ждал, пока я обрету равновесие, словно наблюдая за неуклюжим жеребёнком. Его волк, Тень, который всю дорогу трусил рядом с моей лошадью, подошёл и ткнулся мне в ладонь холодным мокрым носом, словно проверяя, здесь ли я, не сбежала ли снова. Я не отдёрнула руку, лишь устало погладила зверя между ушами. Он был честнее всех людей в этой крепости. Его намерения были просты и понятны — служить хозяину и рвать его врагов.
— Идём, — коротко бросил Богдан и, не оборачиваясь, направился к главному дому — большому, каменному, больше похожему на казарму, чем на княжеские покои.
Я пошла за ним, чувствуя на спине десятки колючих взглядов. Мы вошли в гулкие, полутёмные сени. Внутри дом был таким же, как и снаружи — суровым и функциональным. Дорогие ковры были убраны, стены голы, лишь кое-где на деревянных креплениях висело оружие — мечи, секиры, луки. Пахло деревом, железом и холодной, застарелой пылью.
Мы поднимались по широкой лестнице, наши шаги отдавались гулким эхом в оглушающей тишине. На втором этаже Богдан остановился перед тяжёлой дубовой дверью и толкнул её.
— Это твоя комната.
Я вошла и замерла. Горница была… хорошей. Слишком хорошей для невольницы. Широкая кровать, застеленная мягким одеялом из медвежьей шкуры. Умывальник с медным тазом и кувшином свежей воды. Небольшой стол и стул у окна. В очаге потрескивали поленья, разгоняя сырость и наполняя комнату живым теплом. Чисто, удобно, даже уютно.
Но потом мой взгляд упал на окно. И уют рассыпался прахом.
В оконный проём была вделана тяжёлая кованая решётка. Толстые, чёрные прутья, грубые и прочные, перечёркивали вид на темнеющий лес, превращая пейзаж в тюремный.
— Здесь будет всё, что тебе надобно, — продолжал Богдан, входя следом. Он встал у двери, заложив руки за спину, хозяин в своём доме, тюремщик в своей тюрьме. — Еду будут приносить трижды в день. Воду менять поутру. Ежели что-то понадобится — скажешь стражнику у двери.
Он говорил так, будто обсуждал содержание породистой борзой, а не живого человека.
— Правила простые, — его голос стал жёстче, теряя даже намёк на нейтральность. — Внутри этих стен ты можешь ходить, где вздумается. Кроме моих покоев и оружейной. Но ни шагу за ворота без моего ведома. Попытаешься сбежать ещё раз — я не стану гоняться за тобой по лесу. Я просто заставлю тебя вернуться саму. Поверь, тебе это не понравится.
Он имел в виду обручье. Я это поняла без слов. Кожа на шее похолодела, и я невольно коснулась холодного металла.
— Я ясно выразился? — потребовал он ответа, и в его голосе прозвучала сталь.
Я молча кивнула, не глядя на него. Смотрела на решётку. На свою клетку. Она была просторной и даже позолоченной теплом очага, но от этого не переставала быть клеткой.
— Хорошо. Отдохни. Через час я за тобой зайду. Нужно кое-что тебе показать.
Он вышел, и я услышала, как снаружи тяжело лязгнул засов. Меня заперли. Я подошла к окну и вцепилась пальцами в холодные прутья решётки. Внизу, во дворе, зажигали факелы. Их неровный свет выхватывал из темноты лица воинов, блеск стали, чёрный силуэт огромного волка, что лежал у порога, подняв голову и глядя прямо на моё окно. Он тоже меня стерёг.