1. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

В Каббале говорится, что когда небеса недовольны человеком, они лишают его сновидений. А еще есть такая фраза из Талмуда: «Непонятый сон подобен нераспечатанному письму». У Эриха Фромма в «Забытом Языке» она выведена в эпиграф. Много лет меня интересовало такое чудо нашей психики, как люсидные, или, как часто говорят, «осознанные» сновидения. Интерес этот не ослаб и теперь. Со мною такие узнавания себя во сне происходят довольно часто. Не претендую на создание творческого метода, или религиозной практики, но мысли о люсидных состояниях всегда были связаны у меня с размышлениями о Режиссуре. Этим двум феноменам и посвящена эта книга. В ней нет ни плана, ни четкой структуры: просто записи и наблюдения, собранные за долгие годы, с 1990 по 2025 г.г. Эта книга - что-то вроде творческой лаборатории, в которую, я надеюсь, будет небезынтересно заглянуть и читателям. Это путешествие к темным закоулкам моей психики. Блуждание внутри пугающего лабиринта, в котором я находился все эти годы, нахожусь, по сей день, и выхода из которого все так же отчаянно ищу. Надеюсь, мы в этом лабиринте не заблудимся. Итак, вперед, к обретению ЯСНОСТИ (LUCIDITY)!

2. ПОЯВЛЕНИЕ АРЛЕКИНА

Необычайно высветлилось сознание: но что ему освещать, если все подвалы вывернуты наизнанку? Вся нечисть из темных закутков разбежалась в разные стороны. Остался только театральный задник, опустевшие декорации, внутри которых ничего не происходит. Театр опустел. Актеры попрятались, и публика разбрелась. Появляется в пестром лоскутном костюме Арлекин. Он один предан Театру, и даже отсутствие зрителей его не смущает. Тем более, не смущает его отсутствие коллег. Легкий взмах руки, и на сцене гаснет свет. Пугающая темнота. Вдруг вспыхивают прожекторы. Лоскутный костюм переливается пестрым блеском.

- Мне не нужны слова, - говорит Арлекин, и изгибается в неестественную дугу: - «Слова, слова, слова». Я не Гамлет, чтобы бубнить одно и то же. Мне не нужны драмы. Мне не нужны зрители. Мне не нужны другие артисты: я могу быть каждым из них. Мне даже не нужен Театр: в любой голове я могу сколотить свои подмостки. Даже в самой пустой. Чем больше пустоты в голове у человека, тем роскошнее мои декорации. Моему Театру не нужен репертуар. Я могу сыграть все. Любую пьесу. Любой жанр. Любую роль. И всем моим шалостям вы будете покорно сопереживать. Я знаю, как выдавить из вас слезу. Я знаю, как вас рассмешить. Я знаю, чем вас можно увлечь, и чем напугать. Вы же, как дети, не имеющие собственных мыслей, и лишь повторяющие фразы взрослых, не понимающие их значения. Но кто тут есть взрослее меня? Никого. Я первым выбрался из Хаоса, и первым встал на ноги. Вы все еще ползали на четвереньках, как животные, и агукали, как младенцы, а я уже сшил себе этот лоскутный костюм. Это я оживлял тени на стенах пещеры, и развлекал вас жуткими сказками. Жаль, что вы ничего этого не помните. В вас так же мало памяти, как и разума… -

- Что-то ты разговорился, старый шут! Видать тебя давно не били дубинкой! Полезай обратно в коробку, или я вытряхну из тебя всю твою вековечную пыль! Вон отсюда, жалкий паяц!

3. НИЧЕГО, КРОМЕ СОБЛАЗНОВ

А что, если попытаться записывать все, что приходит в голову? Какое-то время, пока писал первую строчку, в голове не было ни одной мысли: абсолютная пустота. На второй строке подметил, что лишь некая область моего рассудка проговаривает каждый слог, формирует мысль и наблюдает за правдивостью ощущений, сопровождающих меня в момент написания. Но все это - мышление дезориентированное. В самом деле, я не знаю, куда мне гнать свою мысль: и давно уже не имею никакой цели. Сам акт мышления как-то чувственно ослепляет меня. Но чувственному и рациональному нелегко ужиться вместе. От напряжения, сопутствующего созиданию мысли, я получаю порцию такого чувственного удовлетворения, которого мне оказывается вполне достаточно, чтобы перестать мыслить, так что и сама цель мышления остается недосягаемой и забытой. Гурджиев был прав, говоря, что сосредоточенно думать о чем-нибудь одном для человека практически невозможно: мысль разъедается посторонними воздействиями так быстро, что от нее ровным счетом ничего не остается меньше, чем через долю секунды. «Человеку свойственна забывчивость!», - так написано в Коране. Но что же тогда такое «беспрерывная молитва» святых? Или же тотальное «вспоминание себя» того же Гурджиева? От сознательного усилия, которое человек прикладывает, задавая своему мышлению ту или иную направленность, - в нем появляется и постепенно выкристаллизовывается некое духовное качество: компас, или, (опять же по Гурджиеву) некий «магнитный центр», которым со временем он может научиться руководствоваться в выборе необходимых ему мыслительных направлений. «Магнитный центр» имеет реальный энергетический объем. Тут мысль моя зашла в тупик. Действительно, а что же дальше делать с этим «компасом», какой ориентир следует отыскивать по нему? - Свободу? - Бога? - Или же понимания этих категорий: «свободы», «бога»… Можно ли сказать, что, созидая «магнитный центр», человек работает над созданием и утончением собственной интуиции? «Магнитный центр» — это окошко, сквозь которое в человека заглядывает космическая энергия. Но что же в этот момент делать самому человеку, - или ему остается лишь пассивная роль «наблюдаемого объекта»? Нет, скорее этот энергетический «компас» служит для диалога человека с теми ВЫСШИМИ СИЛАМИ, которыми мы окружены, и которые неусыпно следят за мельчайшими движениями наших слепых душ. Но не есть ли желание диалога с ВЫСШИМИ СИЛАМИ - гордыня? - Действительно, может ли человек быть равноправным партнером в этом «диалоге»? - Возможен ли такой диалог? - Что может человек предложить ВЫСШИМ СИЛАМ? - Только чуткость! Т.е. - человек должен лишь воспринимать и помнить. И еще «отделять зерна от плевел», т.е. пропускать все воздействия мира сквозь свою внутреннюю цензуру, поскольку разного качества энергия проникает в нас из внешнего мира. Чаще всего неочищенная, грубая, темная. Мы обязаны следить за качеством воздействующей на нас энергии. Различать светлое от темного. Добро от зла. Пропускать все темное - в покаянии души своей - сквозь сито «магнитного центра». Те ВЫСШИЕ СИЛЫ, что глядят в нас и повсюду сопутствуют нам, то, что нас создало и то, чему принадлежит наша жизнь - не терпит проявления гордыни в человеке. Наказывает ее. О том, насколько это наказание ужасно, я знаю по собственному опыту. Боль физическая и страх, страх в чистом виде, страх, парализующий душу и давящий спазмами тело, - это еще не самые жуткие грани подобного наказания. Однако я отвлекся. Итак. «Магнитный центр» собирает энергию и очищает ее. Господи, я благодарю тебя за то, что ты научил меня пониманию того, что в этом мире нет ничего реального, кроме соблазнов… -

4. РАБ НА ГАЛЕРАХ

Прислушайся к музыке языка. И из нее, из этой сладчайшей музыки, выплывут к тебе дивные образы. Подобно древнему воинству проплывут они мимо на расписных ладьях. Под брюхатыми парусами, в нересте длинновесельных рыб. И в расколотых волнах увидишь ты отражение множества солнц, рассыпанных по голубой прохладе.

Стройными гуслями и седым голосом полнится морская тишь. Лишь иногда ветер подпоет, да обездоленная русалка, выныривающая из синевы вод то белыми персями, то радужной чешуей своего хвоста. В волосах у нее бьется запутавшаяся рыбка, а на дне распахнутых глаз виднеются руины затонувших городов.

В одном из таких древних городов, исчезнувших под водами, я и родился. Теперь из прошлого взываю я к тебе голосом легкокрылого ветра. Прислушайся к моим словам, и, быть может, они распахнут внутри тебя магическое измерение. Ты найдешь в нем не только образы истаявшего прошлого, но и свое собственное заблудившееся сердце. Но почему так слабо слышен мой голос? Его не уловить под грохотом ударов весел о воду, и среди стонов висельной команды.

- Что ты сказал?, - ко мне, гремя цепями, склоняется черный раб. Его крепкое тело издает трупный запах гниения.

Я хочу ответить, но мне страшно повысить голос, ведь за каждым произнесенным мною словом следуют удары плетью. Теперь это единственное, что я помню – боль от ударов плетьми.

Мимо проходит надзиратель, и бьет чернокожего гребца палкой по лицу. Раб вскрикивает, но весел не отпускает. По его перекошенному лицу стекает выбитый этим ударом глаз. Второй глаз раба наполняют слезы. Никому из нас не позволено разговаривать, и, тем более, проявлять заботу друг о друге. Обессиленных рабов, не способных больше грести, пираты выбрасывают за борт. Мне жаль негра, но я не могу найти в себе мужества, и посочувствовать ему. Мне не хочется стать следующим, по кому пройдется плеть надсмотрщика. Я уже не раз получал от него удары, и вся моя спина исполосована кровоточащими рубцами. Раны не заживают от пота, и начинают гнить. И я знаю, что издают такой же омерзительный запах, что и ослепленный негр.

Вскоре на судне начался голод, и гребцов становилось с каждой неделей все меньше. Я не сразу сообразил, что рабами скармливают изголодавшуюся команду морских разбойников. В одно утро не стало рядом со мной и черного гребца. И никто больше не пытался со мной заговаривать.

Мы вплыли в туман, наполненный сверкающими искрами. Ударяясь друг о друга, эти искры высекали радужные всполохи. Но это был не огонь, а какая-то липкая субстанция, которая не обжигала, а, наоборот, налипала на кожу холодной пленкой. Отодрать эту пленку от себя было, однако, не так просто. Она накрепко влипала в тело человека, впивалась пестрым инеем. Какое-то время спустя человек начинал видеть вокруг себя пугающие галлюцинации. Этот всеобщий бред уравнял нас, рабов, с пиратами, которые так же, как и мы, покрывались леденящими пятнами, и начинали безумствовать.

Разбойники выкрикивали несвязные фразы, накидывались друг на друга с кинжалами и саблями. Повсюду лилась кровь, и со стуком падали на палубу отрубленные конечности и головы злодеев. Ко мне подкатилась голова надзирателя. Даже после отсечения туловища, она продолжала злобно хрипеть и изрыгать проклятия. Я отцепил от обезглавленного пирата связку ключей, и снял с себя кандалы и цепи. Но тут и в мою грудь ударила цветная клякса, вспыхнувшая от столкновения блуждающих в тумане светящихся огоньков.

Прежде мне удавалось отмахиваться от них, и увертываться. Но, получив свободу, и скинув надоевшие кандалы, я на мгновение утратил бдительность. И тут на меня налипла мерцающая медуза.

Из меня будто-бы мгновенно вынули сердце, разум сдуло из моей головы, как ветром сдувает с одуванчика пыльцу. И я увидел мир еще более пугающий, чем тот, в котором я родился и вырос.

5. ВАЖЕН НАРРАТИВ

Почему так важен нарратив? Почему так важна история? Нарратив придает форму распространившемуся вокруг нас Хаосу. Без хорошей истории мы растворены в Хаосе, не имеем цельности, и не ощущаем своей индивидуальности. Поэтому человек надевает на себя маску, и сам выбирает себе социальную роль, сам строит «арку» своей судьбы. Нарратив – это как пластмассовая формочка в детской песочнице. Помещенный ребенком в эту примитивную формочку, песок создает некий пластический образ. Песок – это просто грубый материал, материя. Но уплотнившись внутри детской игрушки, он становится чем-то большим: образом, архетипом. Так и внутри каждой истории, Хаос человеческой природы преображается в некий художественный образ, а иногда и в архетип. Поэтому для любой истории важна структура, строгая форма, сюжетная стройность и характерная объемность персонажей. Хаос должен быть во что-то помещен, иначе он распространится на все, вокруг нас, мы станем его бессмысленной частью. Потеряем волю, будем изъедены Хаосом, как кислотой, утратим человеческую идентичность. Таким образом, нарратив – это фундаментальное качество не только человеческой культуры, но и человеческой природы, как таковой.

6. СКАЗКА СКАЗОК

Раз в Хабаровске, под Новый Год, несколько дней сидел дома, читал. Потом ходил на салют, устроенный по случаю праздника. Множество людей в парке. Ледяные фигуры: особенно понравился волчок из «Сказки сказок», сидящий над ледяной колыбелью. Еще недавно я общался с Юрием Норштейном в Москве, и он показывал, каким приемом достигался туман в его гениальном творении «Ежик в тумане». А сейчас я брожу среди образов из фильмов великого мультипликатора, превращенных в лед. Русские праздничные гуляния не для трезвого человека. Безумный штурм ледяной горки. Страшная давка. Крики. Атмосфера праздника довольно диковатая. Сознание людей, как на картинах Иеронима Босха, охвачено какой-то общей галлюцинацией. Салют: красочные вспышки в черном звездном небе. Бутоны разноцветных огней в морозном пространстве. Проворно разбегаются кривые тени деревьев. После каждой такой вспышки волной бьет в грудь. Подобное я как-то ощутил в Москве, на станции метро «Пушкинская»: в момент известного теракта в 2000 году, я был в том самом подземном переходе. Также взрывной волной ударило в грудь. «Тверская», над головой, просела. Еще запомнилось, как из подземного перехода вынесли и протащили мимо негритянку. Голова ее была повреждена, из раны шла кровь. Суматоха, паника: люди рванулись из тоннеля наверх, теряя на ходу обувь (помню женские туфли на высоком каблуке). Странно. Это я только теперь вспоминаю тот взрыв на станции метро «Пушкинская»: на салюте этих мыслей не было. Однако, возможно, где-то глубоко, в подсознании, образы из прошлого и мелькали, но были тогда неуловимы. На праздничном гулянии люди катались по парку на резвых снегоходах: машины с грохотом проносились мимо, оставляя после себя едкий запах солярки. Этот запах напомнил мне о тайге, о моем экстремальном путешествии к Татарскому проливу, к бухте Гроссевичи. Эта бухта описана Чеховым в его сахалинской книге. На поезде мы доехали до Порта Ванино, затем на машине до Совгавани, и оттуда 400 километров по тайге, по Ботчинскому заповеднику на снегоходах. Это путешествие я никогда не забуду. Ощущение тайги, того, что тайга - живая. Прикосновение к дикой природе: тигровые следы на нашем пути, тигровые «метки», царапины от когтей на деревьях, стадо косуль, убегающее от грохота снегохода вверх по невысоким сопкам. Одну косулю я успел снять на видеокамеру, но она почти неразличимо мелькнула среди деревьев. Шум воды подо льдом замерзшей реки. Ночевка среди «лесных людей». Нехоженые тропы. Древние листья, отпечатанные на камнях. Это просторы, на которых за всю историю человечества никогда не было людей. По крайней мере, в более или менее историческую эпоху. Всякий раз, вспоминая свои ощущения, прожитые в тайге, мне приходит на память история, прочитанная мною толи у Ивана Лопатина, толи у Леопольда Шренка (точно не помну, у кого). В ней рассказывается один удивительный случай, который мне кажется очень кинематографичным. Вначале говорится о том, что среди «туземцев» на Дальнем Востоке часто случаются душевные болезни. И приводится документальный рассказ, в котором речь идет о «гольдских» охотниках, перешедших через Сихотэ-Алинь, и, за одним из перевалов, вышедших к морю. «Гольдами» тогда называли нанайцев. Их было, кажется, трое. Двое из охотников видели море раньше, а третий оказался перед морем впервые. И тут такое сильное чувство охватило его, что он сошел с ума. Двое его товарищей с трудом дотащили охотника через тайгу в родное селение: позвали шамана, чтобы тот вернул бедолаге разум. Шаман камлал, камлал, но ничего не смог поделать: он объяснил это тем, что у моря «гольды» встретили местную богиню, которая и похитила душу охотника. И поскольку находятся они теперь от этого места далеко, у шамана нет силы, чтобы забрать душу человека у этой богини. Не помню, чем там закончилась эта история? Кажется, безумного нанайца опять потащили через всю тайгу, и через горы Сихотэ-Алиня к морю, чтобы там провести шаманское камлание, и вернуть ему украденную душу. Во время своих поездок по Дальнему Востоку, я на себе испытал, что длительное пребывание в тайге действительно сильно меняет психику человека. С твоим сознанием происходят странные, неконтролируемые процессы. Я ощутил, что тайга - живая, и она перестраивает, «переформатирует» душу так, как сама того хочет. Анимистическое восприятие мира, присущее всем первобытным народам, коснулось и меня. Этот рассказ об охотнике, впервые увидавшем море, и сошедшем от восторга с ума, мне хочется снять. Шаманство, как и поэзия, могли появиться только в лоне первобытного мира. Последние годы меня неуклонно тянет в сферу первобытного. Очень хочется снять фильм о «Матери Мира» (архетип женского): женщина, как первый шаман, черпающая из резервов природы целительную силу. Возвращение матриархата. Шаман-мужчина лишь промежуточное звено. Травестизм шамана: рядится в женщину, надевает юбки, вешает на грудь металлические диски и т.п. Аспект измененного сознания, как связь с миром сакральным. Современное общество феномен измененного сознания поначалу от себя отдаляет (институт лечебниц для душевнобольных, вытеснивших в средневековье лепрозории), а затем делает его объектом изучения. Вот что пишет Мишель Фуко о появлении в Европе традиции создания лечебниц для душевнобольных: «Вполне возможно, что определяющую роль здесь сыграло восточное влияние и арабская мысль. Действительно, в арабском мире, видимо, довольно рано стали возникать настоящие больницы для безумных; возможно, что уже в 7 в. в Фесе, возможно, опять таки, что ближе к концу 12 в. - в Багдаде, и, что достоверно известно, в течение следующего столетия в Каире; в них прибегают к своеобразному лечению души, включая музыку, танцы, зрелища и чтение вслух волшебных историй; лечение это проводится под врачебным руководством, и именно врачи принимают решение о прекращении его, если оно достигло цели. Как бы то ни было, вряд ли случайно, что первые в Европе госпитали для умалишенных появились вначале 15 в. именно в Испании. Имеет значение и тот факт, что госпиталь в Валенсии основали братья ордена Помилования, тесно связанные с арабским миром, поскольку они занимались выкупом пленных…» Это из книги Мишеля Фуко «История безумия в классическую эпоху». Любопытнейшая тема, связанная с суфизмом. Я помню, я что-то слышал о том, что одна из граней азербайджанского мугама также была связана с лечебными целями. Возможно, что первые лечебницы на Востоке основывали именно суфии, а те, кого Мишель Фуко называет «врачами» (ар. «хаким»), - никто иные, как суфийские шейхи. Тут очень много суфийских ассоциаций: музыка, танец, зрелища, мистические притчи… Дервишизм, влюбленный Меджнун, считавшийся «не от мира сего», попросту говоря - «безумцем». Возлюбленная Лейли («ночь»).

7. УБЕГАЯ ОТ ВОЛКОВ

Я оказался посреди заснеженной пустыни. Ночь. Куда-то иду по заснеженной земле, но дорогу мне перерезает стая волков. Вначале появляется один, хочу его обойти, потом другой, третий. В конце концов, понимаю, что пути вперед нет, волки не пускают. И тогда, чтобы уйти от волков, я решаюсь идти в обход, по еще более дикой тропе, на которую волки ступить боятся. Это тропа тигров, по ней ходит только Хозяин Тайги. Волки пятятся назад, отступают. Выхожу на тигриную тропу. Беру с земли горсть снега, ем снег. Внезапно оказываюсь в нашем дворе в Ахмедлах. В том дворе, где я вырос. Потом появляется синий тигр (синий тигр из моей юношеской песни). Прячусь от него, и забираюсь на какую-то металлическую конструкцию. Сверху мне видно, как тигр проходит под лестницей, на которую я забрался.

8. МЫСЛЯЩИЙ ТРОСТНИК

Попробуем повторить эксперимент под названием «путешествие за мыслью». Сегодня, признаться, я не чувствую себя в той форме, в том напряжении, что было вчера (см. гл. №3). Если вчера у моей мысли была четко очерченная вертикаль, то сегодня все как-то разжижено, растянуто по горизонтали. Правда, объем мысли, хотя и растянутой, вполне приличный, - я сам не вижу ее границ. Мыслью занят весь горизонт, все поле восприятия реальности. Вчера же она пульсировала, находясь в одной точке, - словно растение, прорастающее сквозь толщу земли, мысль тянулась в невероятном усилии ввысь, зацепившись за один силовой пятачок. Точка пульсации мысли вчера располагалась где-то в темени. Сегодня же «точки» как таковой нет вовсе, а мыслящее поле ощущается в области затылка. Странно, мыслить человек может каким угодно клочком своего тела. Силовая доминанта мысли может находиться в любом уголке человеческого организма. Собственно, тело человека само и есть некая мыслящая структура, мыслящий организм, беспрерывно осваивающий реальность: себя в реальности, и реальность в себе. То же самое относится и к механике чувств. Чувство ведь тоже есть одно из средств освоения мира, природы - человеком, - один из механизмов и уровней мышления. В этом смысле можно заметить, что сегодня мой способ постижения реальности ближе к уровню чувств. Слова и сами мысли как таковые даются довольно тяжело. Во мне сегодня преобладают тенденции бессознательного. Бессознательное размывает мою интеллектуальную сущность, оставляет только некий чувственный объем, пассивно соприкасающийся с миром. Сложно отыскать себя в этих чувственных потоках среды. Я растворен в бессознательном, бессознательное растворено в среде, и мне уже трудно выделить во всем этом месиве свое сущностное ядро. Что же здесь все-таки есть я? Только что мне подумалось, что в этой ситуации, пожалуй, только два стимула могут вывести меня из состояния некого духовного оцепенения, беспочвенности. БОЛЬ И ПАМЯТЬ. БОЛЕВОЙ СТИМУЛ может мгновенно отбросить меня к моему смысловому ядру, — это прием чисто технический. В отношении же ПАМЯТИ необходима опять-таки определенная работа, и немалое усилие, — это во всех смыслах полезная практика, т.к. она затрагивает сразу несколько жизненно необходимых нам духовных сфер. Тут в действие приводится: 1.) интуиция (с помощью которой мы должны будем отыскать сам объект воспоминания), 2.) внимание (которое мы должны концентрировать на объекте воспоминания), 3.) мысль (которую мы будем нашим воспоминанием пробуждать), - словом, все самое полезное в нашем психическом аппарате. ПАМЯТЬ — это важнейшее. Возможно, само мышление это всего лишь воспоминание. Суфийское «вспоминание Аллаха», «беспрерывная молитва» святых отцов православной церкви, или все то же «вспоминание себя» Гурджиева, - все это, в сущности, одна и та же практика. В каждом конкретном случае у человека разные святыни, — это дело традиции и места рождения. Но механизмы, пожалуй, везде одни и те же. Впрочем, я и тут не берусь утверждать что-либо определенное: я только описываю свои ощущения. Все это, конечно же, лабиринт. Но я не вижу иного способа выбраться из него, кроме как с помощью мышления. Иногда из этого лабиринта меня выхватывает НЕЧТО, — это всегда экстремальный накал переживаний. В них я не принадлежу себе, хотя именно в таких переживаниях я и обретаю свой наибольший духовный объем. И состояние эйфории, какого-то пугающего блаженства, отрывающего от земли, вырывающего мою душу из капсулы моего тела, - состояние это потом долго еще не отпускает меня в сомнамбулических токах мира «реального», внешнего. Я проваливаюсь в новую реальность, в новое время, и уже не могу узнать себя прежнего: ведь человек это не только совокупность качеств, но еще и капсула времени… -

9. СОН ТЕНИ – ЧЕЛОВЕК

У нас на курсе, среди филологов, ходила некогда забавная побасенка, - что, мол, Сэмюель Кольридж в период своей болезни летом 1797 года (послужившей, как известно, отменным обстоятельством для создания автором его знаменитого «Видения во сне, или Кубла Хан», о котором мы читали у Борхеса), - велел вышить бисером на подушке, служившей ему в ту пору, золотой изогнутый ятаган, полумесяц разящей сабли. Оружие это символизировало, по тогдашнему нашему незрелому представлению, единственный и последний оплот хворого поэта: его дивные грезы, феерические фантазмы, видения и миражи. Дальнейшие же наши литературоведческие измышления весьма, однако, видоизменили этот художественный миф: оружие романтического поэта теперь отнюдь не сон, не видения и не сказочные его дремы, - но нечто иное, отчаянно им противоборствующее. Клинок разит небытие. В последней из сохранившихся од («Алкмеон», Пиф. 8) фиванца Пиндара, из Киноскефала, сына Даифанта, - читаем великолепные, незабываемые строки о прискорбной доле человеческого рода: «Сон тени - человек!». Люди — это только скоротечные вспышки, излучения и миражи некой Вселенской Воли, Вселенской Души. Некто, Существо, не поддающееся никаким моральным или философским определениям, - Некто мыслит наш мир. Фантазмы Его, вся Вселенная, все мы, мир, человек, - все это лишь временные психические вспышки. Волны. Импульсы. Миражи. Все мы, наш мир — это лучи Сверхсознания: мертвого (если верить Фридриху Ницше), но несущего свои космические вибрации механически и инерционно, - подобно тому, как мы видим в небесах свет далекой звезды, давно уже угасшей. «Наш мир - на грани исчезновения!», говорят суфии. Излучения. Или - сны. Так, может быть, и Кольридж боролся с некой роковой Тенью, чьим Сном он себя никак не хотел признавать, - а потому и велел вышить на своей подушке золотой ятаган: наивно, конечно же. Но ведь поэты, а романтики в особенности, - всегда отличались своей экстравагантностью. (Нам достаточно вспомнить славного опиокурильщика Эдгара Алана По). Да и романтизм в целом, как культурное явление, знаменит своим богоборчеством и демонизмом: «Сон тени - человек!», — это недопустимо.

10. ЦИВИЛИЗАЦИЯ МУСОРА

По-прежнему, думаю, как выбраться из этой ямы, и не знаю, как? Ничего не могу придумать, а время, между тем, идет, и его остается все меньше и меньше. Как только начинаю об этом задумываться, охватывает лихорадочная деятельность, это мобилизует, но результатов пока не заметно. Сесть что ли, почитать книги, только они, родимые, и лечат душу. Спасибо Тебе, Создатель, за то, что подарил нам эту великую усладу в скорбях наших - Книгу. Без нее человек так и остался бы животным, и никогда не поднялся бы с четверенек. «Современное общество» все дальше и дальше отдаляется от чтения книг, и все больше напоминает зверинец. Нет сомнений в том, что мы вернемся к животному миру. Все в природе (и культуре) циклично. Нет сомнений в том, что еще несколько столетий (а, может быть, и того меньше), и человечество снова стане «черным». Род наш вышел из Африки, и белую расу, вне всяких сомнений, исчезнет. А вместе с ней, и все те культурные традиции, что были созданы «белым человеком». В «Докторе Фариначчи» много лет назад я показал это в эпилоге. Черный мальчик играет на руинах засыпанного песком готического собора. Он видит образ единорога на каменном орнаменте, но ассоциирует это мифологическое животное со своей шаманской традицией. Так и мы играем на руинах исчезнувших традиций, и видим в архетипах прошлого что-то свое, нечто, не имеющее связи с прошлым, а только с нашей профанической повседневностью. Великие цивилизации прошлого исчезли, и время тем более не пощадит нашу, убогую, дегенеративную, пластиковую недоцивилизацию, в которой мы так жалко прозябаем. Но после исчезновения нашей «цивилизации» останется лишь груда мусора, и никаких археологических памятников и артефактов, никакой, пусть непонятной, но завораживающей, эстетики. Только мусор, только бессмыслица и уродство. Пластик и сгнившая электроника. Пока из-под омертвевшей корки земли снова не пробьется первый росток травы.

11. ВОВРЕМЯ ВРЫТЬСЯ

На легком корабле подплываем к острову, затерянному в океане. В потоках ветра над кормой висят крикливые чайки. Чайки - морские поводыри, но им не ведома цель нашего скитания. Никто из нас, узников этого ветхого судна, не знает, куда плывем мы, куда несут нас ветры, и что еще уготовила нам неумолимая Фортуна. Но вот, в бескрайних просторах океана, проглядывает призрачная точка. Остров. Земля. Если верить байкам мореходов, остров этот славен своими дикими карнавалами. Отправляются они как пародия на христианское богослужение. Мне со смехом молвит одноногий боцман, что однажды ему уже приходилось проплывать в здешних водах, и он высаживался на этом маленьком пятачке суши. О карнавале боцман вспоминает с явным удовольствием. Традиция их ведется со времен средневековья. Все население острова шествует по улицам города, выходит на побережье океана, организуясь в этакий буйствующий Парад Дураков. Разгульные кавалькады, крики, танцы, бой барабанов, шипящие огни факелов: ослиная задница легко здесь может подменить икону. Театрализованные шествия заканчиваются всенародными оргиями. Этнически обитатели этого острова выводятся из какой-то редкой, исчезнувшей породы, внешне чуть похожей на азиатскую. Но это какая-то особая раса, не известная европейской науке. Широкие скулы, серая обветренная кожа на узких костях, необычный разрез глаз (череп аборигена, попади он в руки алчных перекупщиков, имел бы не малую ценность и составил бы гордость любому антропологическому музею Европы, в Лондоне же за ним могла бы начаться настоящая охота). Одним словом, порода этих островитян весьма редкая. Тем эксцентричнее и гаже выглядят разнузданные проявления дикарей в рамках христианской традиции. Боцман извлекает изо рта курительную трубку, и, смачно плюнув за борт, продолжает свой рассказ. Неизвестно, кем было занесено христианство на этот далекий островок, ведь связи с материками у него нет никакой. Возможно, миссионерами здесь были пираты. Мы подплываем к берегу острова как раз в период таких дьявольских игрищ. Боцман спускается в трюм отдать последние распоряжения матросам. Навожу подзорную трубу на тонкую линию на горизонте. Не поручусь за всю команду (на судне гнездилось много разного сброда), но мне от увиденного стало дурно. Что-то мерзкое подступило к горлу, так, как это бывает у новичков во время «морской болезни». Но я-то ведь в море не новичок, и давно уже всеми «болезнями» в своей жизни переболел. Толпа бесноватых дикарей шла вдоль берега кривой вереницей. Ветер едва доносил до нас лишенные мелодичности песни аборигенов, нестройные ритмы барабанов и визги флейт. Фабула процессии карикатурно воспроизводила воскрешение Христа, Его второй пришествие. Каждый год, в начале весны, из мужчин среднего возраста выбирается человек, исполняющий роль Спасителя. Среди аборигенов проводится жеребьевка, и когда статист выбран - народ должен славить его и воспевать похабными шуточками и хвалебным смехом. Шествие островитян, оно было просто отвратительно: здоровый человеческий рассудок не мог бы измыслить такое. Счастливого избранника (этого Лжехриста) несли на примитивном троне: к нему тянулись жалкие калеки, старики целовали полы его пестрой одежды, матери подносили к нему грудных младенцев, в надежде получить благословение, подростки восславляли его плаксивыми гимнами, юные девы, сладчайшие девственницы, не знавшие порока, скабрезничали у его ног. Избранником был молодой дикарь лет тридцати, вида женственного и даже явно гомосексуального. С рыжей крашеной челкой, свисавшей над узким прыщавым лбом: во взгляде его было что-то дегенеративное (такое выражение можно часто встретить у содомитов). Лицо дикаря, рябое, широкоскулое, было гаденько размалевано румянами и помадой, - выражалось на нем полнейшее самодовольство. Видно было, что он наслаждается минутой своего случайного счастья, смакует его, нимало того не скрывая и не стыдясь. Еще бы, чернь несла его на руках, его забрасывали цветами, его восхваляли. Это ли ни счастье ничтожеств?! Повсюду, на шестах, развевались пестрые лоскутные вымпелы и хоругви, с выписанными на них непристойными афоризмами. Это были уродливые перевертыши известных библейских изречений (я не буду их здесь приводить). Впереди толпы обнаженная женщина вела на поводке молодую ослицу. И то и дело кто-то из мужчин подбегал к ней сзади, и прилюдно с нею совокуплялся (я имею в виду ослицу). Шествие аборигенов завлекало нас ярким гротеском, боем барабанов и пьяными плясками: это было странное зрелище, и я бы сам не поверил в его реальность, не доведись мне увидеть все воочию. Наше судно почти уже подошло к берегу этого поганого острова, как вдруг на горизонте выросла гигантских размеров волна. От моряков я, конечно, слышал про цунами, но не думал, что и мне доведется самому пережить этот кошмар. Острым резцом, волна стремительно двигалась в нашу сторону. Никто из аборигенов, однако, не замечал приближения цунами, все были всецело поглощены слепым безумием карнавала. Внезапно стало темно, как ночью: сквозь толщу воды больше не пробивалось сияние солнца. Судно наше от гула и давления, вызванного движением могучей водной громады, качнулось и затрещало по швам. Еще одно мгновение, и, казалось, обшивка корабля распорется, разлетится, как нищенская ветошь. Все мы сразу поняли, что нам угрожает смертельная опасность. Воля людей была парализована, скована цепенящим страхом (сужу по себе). Странно, но ни один матрос не попытался что-либо предпринять, чтобы сберечь свою шкуру: похоже, ни у кого просто не было веры в наше спасение. Вдобавок, мы налетели на скалу, нас стало затягивать сильнейшим водоворотом: думаю, что именно тогда большинство на судне в мыслях уже распрощалось с жизнью. Но тут вдруг произошло нечто невероятное (прежде я думал, что чудеса возможны только во сне и в священнописаниях): море под нами внезапно расступилось, разошлось. (На память мне почему-то пришла ветхозаветная история о погоне египетского фараона за Моисеем, исход евреев из рабства). Остров дикарей, как дурное видение, исчез, а мы всей командой очутились на зыбком каменистом дне. Волны под нами разбежались. Море чудесным образом сдвинулось, и судно наше из-под нас словно вымыло. Нас всех разбросало по сырому дну, и мы рассыпались по скользкой земле, увязая в ней, как посевные зерна. Огромные отвесные волны нависали над нами, закрывая небо. Отовсюду доносились крики, стоны, плачь и зовы о помощи, поглощаемые ревом грохочущих вод. Выбора не было, и не было времени думать: чтобы спастись, я решил поскорее врыться в землю. Пока глыбы волн не обрушились на нас, можно было попытаться это сделать. Я стал, разбивая руки в кровь, врываться в темный мокрый щебень, заваливать себя ракушками и тягучей глиной. Расчет мой был таков, что (если, конечно, я успею зарыться под землю) тяжелые волны пронесутся надо мною, меня не задев, и меня не смоет, не унесет смертоносным потоком. Так ребенок прячется ночью от своих темных кошмаров под маминым одеялом. В считанное мгновение я врылся в дно морское, не обращая внимания ни на унизительность своих действий, ни на возникший во всем теле дискомфорт: острые ракушки плотно облепили мое тело, сдавили его тесным слоем. Так я оказался под землей на глубине, примерно, в метр. По моим расчетам, волна должна была вот-вот обрушиться, упасть на меня грузной массой. Я запасся дыханием в легких, суетливо протараторил молитву («Отче наш…»), малодушно зажмурил глаза: все, теперь будь, что будет. Тело мое было плотно стянуто каменистым покровом, как саваном. Мне вдруг подумалось, что в этой позе я похож на мумию фараона египетского, на труп, погребенный… Но времени закончить эту страшную мысль мне не хватило: чудовищная волна, сметая все на своем пути, пронеслась над бедною моею головой, унося невесомыми щепками корабли (и наш в том числе), и людей, не успевших последовать моему примеру. Всю команду (я, впрочем, никого не знал по имени, да и лиц, признаться, ничьих теперь не вспомню), - снесло ревущим потоком, как мусор. Меня придавило тяжелейшим грузом. Тело мое трясло и колотило так, словно поток шел внутри меня, будто он ревел под моей кожей. Холодные струи засочились сквозь камни, под которыми я укрылся (как-то эти круглые голыши назывались, но я теперь не вспомню их названия): поток все шел, шел и шел, и я на мгновение потерял способность мыслить. Через минуту шум прекратился, и ко мне вновь вернулся рассудок. Я понял, что опасность миновала, волна прошла. Не теряя времени (так как запас воздуха начинал иссякать), - я принялся судорожно выгребать себя из-под груды мокрых камней. Поначалу это было нелегко, мне трудно было даже просто пошевелить плечом. Первые несколько движений я сделал с неимоверным усилием. Но вот, наконец, толстый слой щебня поддался. Отгребая глину, я выбрался наверх, словно краб после отлива. Тяжело дыша, и жадно глотая воздух, выполз на поверхность: передо мной раскинулся голый бескрайний простор, - каменистая пустыня, уходящая далеко за горизонт. Волна, пробежав в неизвестном направлении, увлекла с собою и все море. Солнца в небе не было, словно и солнце было смыто водами с небес. От набега волн в живых осталась только небольшая горстка счастливчиков, - те, кто, как и я, успел вовремя врыться. И все мы сейчас, словно встающие в Судный День из могил мертвецы, выползали из-под вязкого земляного покрова, сбрасывали с себя водоросли и комья глины. Повсюду вокруг билась рыба, лишенная воды, но нас это мало трогало. Большее внимание привлекали обломки затонувших кораблей вдали: вернее то, что можно было обнаружить в их трюмах. Любопытно было бы исследовать и руины вынесенных на поверхность древних городов, погибших тысячелетия назад: там, наверняка, нашлось бы, чем поживиться. Но, впрочем, и к руинам никто из спасшихся моряков не рвался. Большинство из нас беспомощно ползало по вязкому дну на четвереньках, словно скот. Лишь некоторые, наиболее крепкие, с трудом смогли подняться на ноги, и с радостными криками кидались друг другу в объятья. Для всех для нас наше спасение было невероятным чудом. Меня лихорадило и колотило, и в суставах чувствовалась слабость. Я стоял на коленях, как пес, облепленный со всех сторон тягучей глиной и водорослями. Ко мне тоже подбежало несколько человек (лиц их я не помню, и никогда прежде не встречал этих людей), - они с дружескими криками кинулись ко мне, поздравляя меня со спасением, в которое и сам я, признаться, до конца еще не мог поверить. Я им попытался улыбнуться, но тут же почувствовал, что рот мой набит песком, ракушками, водорослями и мелкими камнями. Грязь отяжеляла душу. Мне стало неприятно, и я принялся судорожно отплевываться, выковыривать изо рта всю эту горькую дрянь. Много ракушек, ила и песка вышло из меня, и даже несколько маленьких креветок, но часть этой гадости (я ощущал) все еще отягощало мои внутренности. Я долго отплевывался, пока, наконец, кто-то из спасшихся не протянул мне флягу с какой-то красноватой пахучей жидкостью. Я выпил этот приятный сладковатый напиток, и мне сразу же стало гораздо легче: это было вино.

12. БУТАФОРИЯ ЧЕЛОВЕКА

У Тодеуша Кантора есть очень хлесткое определение актера. Кантор называет актера «бутафорией человека». И еще очень точное замечание, что «демократизация», прежде раскрепощавшая артиста, в наше время, отравленное консьюмеризмом и средствами массовой информации, превращает современного актера в посредственность. Кантор хорошо понимал как природу человека, так и природу артиста, «бутафории человека». Но мне всегда представлялось, что актеры – это образы из сновидений, призраки, к которым не стоит привязываться эмоционально. Для зрителя заражаться эмоциями артиста на сцене – это нормально, но для режиссера подпадать под эмоциональное влияние актера – опасно, это непрофессионально. Режиссер должен сам играть на эмоциональном инструменте артиста, и управлять зрительским восприятием. Должен владеть собственными эмоциями и мыслями, и никому не позволять воздействовать на себя, и уводить от намеченных целей. Тотальный самоконтроль и манипуляция людьми – это часть нашей профессии. Опасные издержки профессии.

13. КАБИНЕТ ВАГИФА

Под утро приснился люсидный сон. Необычен он тем, что впервые внутри люсидного сновидения я оказался не в каком-то абстрактном месте, и осознал себя не где-то в небывалых измерениях, а проник в место вполне конкретное, в котором я бывал ранее, много лет назад, в своей реальной жизни. Я оказался в театре АзДрамы, перед кабинетом Вагифа Ибрагимоглу, в котором я бывал в середине 90-х годов. Причем, во сне я осознал, что мне нужно произвести какое-то усилие, чтобы оказаться внутри кабинета. Мой левый глаз был закрыт темной пеленой, и видел я им очень плохо. И тогда я рукой раздвинул эту черную пелену, так, как раздвигают занавес, и вошел в кабинет Вагифа. В кабинете никого не было, но все предметы лежали на своих местах. Множество всевозможных пыльных безделушек, какие-то сувениры, игрушки, дипломы и плакаты старых спектаклей на стенах. Кресла и стулья, на которых рассаживались бесконечные гости, приходившие к Вагифу в его экспериментальный театр «Юх». Режиссерский стол был пуст, за ним никого не было, но присутствие Вагифа в кабинете ощущалось очень остро, так, как будто он ненадолго из него вышел, и скоро вернется на свое место. И тогда я почувствовал, что долго мне в этом люсидном пространстве оставаться не следует, и нужно идти дальше, чтобы не остаться в нем навсегда. Я помолился за Вагифа, и произнес слова:

« - Пусть Творец будет доволен его душой!», - и, снова раздвинув черную пелену на глазах, вышел из режиссерского кабинета. Оказался в плохо освещенном пустом коридоре, и пошел дальше. Впереди еще был целый каскад ярких снов.

14. ПОГРУЖЕНИЕ В ПУСТОТУ

Понятно, что как всех желаний низменных, так и всех стремлений возвышенных, нам не утолить. Нас не смогут утешить никакое чревоугодие, роскошь и сладострастие. Нас не смогут успокоить никакие идеи, даже если мы на какое-то время и убедим себя в их истинности. Всегда будет возникать конфликт с пониманием мира другим человеком, и с его желаниями удовлетворить не насыщаемое чревоугодие, сладострастие, и прочие темные страсти. Поэтому, лучшее, по примеру принца Гаутамы, отказаться от всех желаний и погрузиться в Пустоту. Но пространство Пустоты, как выясняется, самое труднодостижимое место в мироздании, и оно, как и все прочие пространства, занято Творцом. Так что нам делать? Не растворившись в Творце, мы не можем заполнить собою Пустоту. Но нам жаль себя, мы к себе привыкли, и расставаться с предметным миром нам страшно. А вдруг, и Творца никакого нет, и мы, как утверждают некоторые, произошли от обезьян? Что тогда? Тогда наш уход в Пустоту в лучшем случае – роковая ошибка, в худшем – помешательство. Но в любом случае, это – страшно, погружаться в неизведанное без каких-либо гарантий! Прекрасны люди: своими мелкими страстями они создают мир абсолютно лживый, но, тем не менее, предлагающий хоть какую-то устойчивость и достоверность. По крайней мере, нам понятно, что верить ничему нельзя, и все окружающее нас – игра. Театр. Но что там, за порогом нас самих, когда уже не мы играем грубыми атрибутами, а некие силы играют нами, как ураганный ветер, раскидывающий комья земли? Стихия. Хаос. Пустота. Туда нам лучше не заглядывать! Так считают все «нормальные» люди. Но что делать нам, людям «ненормальным»?

15. ЛИСЬЕ ПОЙЛО

Внезапно нашлись силы перестроить зрение с неподвижной точки, на которую я неотрывно смотрел все последнее время (оказывается, это было яблоко, висевшее на ветке дерева), - и переключить оптику на текучие объекты, видневшиеся чуть поодаль от меня. Выясняется, что лежу я среди массивных колонн и опрокинутых капителей, один, среди заросших плющом развалин и руин античного храма. В воздухе пахнет гниением и заброшенностью, сухими листьями отошедших тысячелетий. Людей поблизости нет (по крайней мере, мне их не было слышно). Тела своего я не ощущал: какое-то время я был чистой идеей, бестелесным духом, впервые открывшим для себя реальность внешнего мира. И реальность эта была весьма странной. Мир, в который я был выброшен на этот раз, напоминал декорации провинциального театра, условные, пошатывающиеся от ветра, постройки, наспех сколоченные нерадивым плотником. В них я чувствовал себя статистом, забывшим свою реплику, более того, не мог я припомнить и пьесы, которая тут разыгрывается. И как не прислушивался я к гудящей тишине, мне не был слышен голос суфлера. В моем арсенале не находилось ни единого кода, ни малейшего намека на то, кто я есть такой, как зовут меня, где я сейчас нахожусь и как я здесь очутился: страшное чувство актера, потерявшегося на сцене, страшное чувство человека, забывшего, кто он такой. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», вот все, что смог я припомнить. Но что мне теперь делать в этой неизведанной, пугающей среде? В чем находить смыслы, способные поднять меня на ноги? «Вероятно, - думал я, - я есть то, что я в данный момент ощущаю, мои эмоции, выходит, это и есть я». Таким образом, тело мое первым стало изобретать тот язык, при помощи которого я мог бы общаться с миром, тело подсказывало мне способы его понимания. Но тут стоит разделить эмоции от ощущений, ведь первые принадлежат, все-таки, душе, тогда как вторые - собственно телу. Однако, отыскать в себе хоть какие-нибудь узнаваемые эмоции и внятные чувства оказалось не так-то просто, тогда как ощущение я разглядел вполне конкретное: я ощущал неприятную резь в затылке, благодаря которой, наконец-то, сообразил, что голова моя, похоже, лежит на чем-то жестком. «На земле!», - вдруг догадался я, и сердце мое бешено заколотилось. Не так-то уж и мало, чтобы жить дальше. Напрягши все силы, я слегка повернул голову на бок (но это действие чуть было снова не ввергло меня в небытие). Вокруг не было ни души, только разбитые статуи греческих богов (среди которых я смог узнать только Аполлона), и какие-то мрачные руины древнегреческого театра. В ветвях деревьев хрипло и одиноко вскрикивала птица, и я услышал режущий шелест ее крыльев, - вероятно, чем-то напуганная, она улетела. Вдруг в зарослях послышалось копошение: мимо меня легким ходом проследовали двое неизвестных. Незнакомцы прошли рядом со мною, метрах в двух, но не обратили на меня ни малейшего внимания, так, словно я был не человек, нуждающийся в помощи людей, а заросшая мхом кочка или пень. На лицах незнакомцев была отпечатана мертвенная исступленность (толи это были слепцы, толи сомнамбулы, толи на них были актерские маски, разглядеть я не успел): шли они рядом, бок о бок, но казалось, что спутники даже не замечают друг друга. Я попытался их окрикнуть, но грудь моя была слаба, ее будто придавило каменной плитой. Вместо крика последовал лишь сдавленный выдох (он был не способен и бабочку вспугнуть на цветке, не то, что привлечь внимание прохожих), - и крика этого, разумеется, никто не услышал. Странные люди скрылись в гуще деревьев, и я опять остался один. Мне было страшно и одиноко. Надо мною нависало густое небо, изредка перерезаемое птицами, пролетавшими мимо меня. Пролежал я так несколько дней, наблюдая, как небо меняет свои голубые дневные покровы на черные, усеянные яркими звездами, ночные. Небо вращалось вокруг меня, словно пестрое колесо, а я все оставался неподвижен, и чувствовал себя ненужной осью, вокруг которой и было закручено все мирозданье, скрежещущий механизм Вселенной. Летели дни, подобно вязкому потоку текло время, которого впервые мне становилось жалко. Подняться на ноги сил у меня все еще не появлялось, напротив, день ото дня я чувствовал, что слабею. Но не смотря на такую беспомощность, страсть к путешествиям и тут не оставляла меня: я не отрываясь смотрел на небо, на дивные замки и непроходимые кущи, создаваемые ветром, и воображал себя единственным человеком, Адамом, заблудившимся в дремучих дебрях Эдема во времена, когда Ева еще не была создана из моего ребра. Впрочем, я понимал, что это путешествую не я сам, а всего лишь бледный оттиск моей мысли, ее эфемерный фантом. И стоило мне поймать себя на этой мысли, как призрачный агент моего рассудка (не менее, впрочем, призрачного и эфемерного), - срывался и падал с заоблачных башен вниз, на землю, разбивался и мгновенно исчезал. Иногда небо опускалось так низко, что казалось, будто оно касается моих глаз: мир тогда изламывался и разбухал солеными гранями, внутрь меня втекала все его многовековая горечь, и я понимал, что плачу. За те долгие ночи, что пролежал я среди античных развалин, я изучил небо так хорошо, что мог теперь ориентироваться по звездам, даже не открывая глаз. Все их я запомнил и сосчитал, каждую научился чувствовать и понимать, как родного человека. И если какая-нибудь звезда, не выдерживая моего взгляда, срывалась и падала вдруг с небес, - меня это расстраивало так сильно, что весь последующий день я не сводил глаз с зияющей пустоты, возникшей в небе после ее падения. Так пролежал я не знаю, сколько времени, но я помню, что луна не единожды усекалась острым месяцем, а затем постепенно, день за днем, отяжеляла свое чрево до полного бремени. Повсюду чувствовалось приближение зимы, начинало подмораживать, и шансов на спасение у меня оставалось все меньше и меньше. Но вот однажды вечером, когда в небе мирно соседствовали алый месяц и блеклое, угасающее солнце, - из темных зарослей ко мне стремительно ринулось юркое, вьющееся рыжее пламя: и я не сразу сообразил, что это была лисица. Вернее, это был лис. Зверь игриво прыгнул на меня, и, ожидая, по всей видимости, что сейчас я пущусь от него наутек, - легонько ткнул меня острием вытянутой морды. Поняв, однако, что игры в преследователя со мною не получится, лис принялся разочарованно меня обнюхивать. Я так давно не ощущал живого тепла, что теперь даже пахучее дыхание из лисьей пасти доставляло мне неизъяснимое удовольствие. Зверь тщательно меня обнюхал, ткнул влажным носом меня в губы, и стал шершавым языком лизать мои глаза, забирая с них всю соленую влагу. Мне сделалось очень приятно, и я попытался лису улыбнуться, но боюсь, что у меня ничего не получилось, ведь мускулы лица были также мне неподвластны, как и все мое тело. Жалобно поскулив и пофыркав у меня над ухом, и сыпанув на меня горстью песка из-под своих лап, лис со всей прыти кинулся куда-то прочь. Между тем, уже плотно сгустились сумерки, солнце скатилось куда-то за руины театра, и в небе полноправно воцарился сутулый месяц. Я понимал, что плачу, но не чувствовал слез, глаза все еще удерживали память о шершавых прикосновениях лисьего языка. Стекающая по щекам влага размягчила землю, от чего затылок еще глубже ушел в сырой слой. «Смерть моя, должно быть, где-то рядом, - думал я, - и это ее близость так вспугнула доброго зверя». Но вдруг из зарослей ко мне выбежала шумная лисья стая, вызванная, вероятно, тем пестрым разведчиком, что обнюхивал меня минуту назад. Я не видел самих зверей, а только слышал царапающее шарканье множества лисьих лап, и вдыхал зловонное дыхание из множества лисьих пастей вокруг себя. Первое, о чем я подумал, что сейчас лисы примутся рвать и терзать мое тело, расхватывать его на куски и обгладывать кости. Но внезапно кто-то из стаи лизнул меня в губы, и я узнал шершавый язык своего недавнего четвероногого знакомца: это несколько успокоило меня, и я стал прикидывать, сколько именно хищников может кружиться сейчас возле меня. Звери с любопытством и наглостью обнюхивали мое одеревеневшее тело, бесцеремонно ударяя черными носами в самые сокровенные его уголки, - то в грудь, то в пах то и дело тыкалась чья-нибудь острая мордочка. И вдруг я почувствовал, что кто-то из стаи мочится прямо мне на голову. Поначалу это страшно меня возмутило и ввергло в ярость, я страдал от своей беспомощности, оттого, что не в состоянии подняться на ноги, и разогнать этих гадких псов хорошей палкой. Возмущаться, однако, пришлось мне недолго: как-то вдруг, словно как по команде, лисы обступили меня плотным кольцом, и стали дружно мочиться на меня двадцатью потоками (наконец-то я смог их всех пересчитать), - меня буквально затопило обжигающей лисьей мочой. Тяжелые струи хлестали меня, словно плети, побивали тело, лицо, просачиваясь едкой горечью в глаза и рот. Чтобы не захлебнуться этим мерзким пойлом, я плотно сжал зубы и зажмурил глаза. Лисы долго обдавали меня янтарным фонтаном, от чего землю подо мною глубоко размыло, и я провалился в огромную зловонную лужу. Вокруг, шлепая лапками, перебегая с места на место, и сменяя друг друга в живом кольце, обступившем меня, кружилась лисья свора. Мне было боязно распахнуть глаза, я опасался, что раскаленная моча этих тварей мне их попросту разъест. Но когда я все-таки решался их чуть-чуть приоткрыть, всякий раз над своим лицом я видел задранную лохматую лапу, из-под которой била в меня дымящаяся струя. Мне казалось, что издевательству этому не будет конца, и я так и верну Богу душу, омываемый лисьей мочой («хорош же я предстану перед Всевышним, - думал я, - но, с другой стороны, ведь это же Его шутка, и Его промысел закинуть меня в подобную ситуацию»): ожидание, когда же наконец закончится это унижение, так измотало меня, что я лишился остатка сил и снова потерял сознание. Но - чудо. Наутро я проснулся совершенно здоровым и полным сил. Я сразу вскочил на ноги, так, словно не было долгих недель бездействия и бессилия, не было всех моих тяжких испытаний и изматывающих приключений. Да, действительно, то, что я принял за руины античного храма, ими и оказалось: повсюду я увидел сваленные на землю массивные колонны, разломанные фризы и искрошенные статуи греческих богов. Что-то пугающее, зловещее было во всей этой обстановке, особенно беспокоило меня отсутствие людей. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил вокруг себя множество мелких пятен, впечатанных в не просохшую еще землю, — это были следы вчерашней лисьей стаи. Сплетение следов, поток лисьих лапок создавали странный рисунок, напоминавший женское тело, контуры Матери Мира, от чрева которой отделялась извивающаяся дорожка из таких же лисьих следов, похожая на пуповину. По этой рыхлой пуповине, как Тесей в лабиринте, ведомый нитью Ариадны, я и пошел вглубь темного леса, навстречу новым испытаниям.

16. ПУТЬ ПРОСПЕРО

Однажды ходил на новый фильм Тарантино «Однажды в Голливуде». Сидел в зале один. Впечатление от фильма неоднозначное. Стало как-то грустно. Квентин Тарантино не самый мой любимый режиссер. Наверное, ни один его фильм, кроме «Криминального Чтива» и «Джеки Браун», я не досмотрел до конца. По мне, все это очень скучно и глупо. Но этот фильм о кино, и к нему особое отношение. Конечно, Тарантино превратил жуткую трагедию Романа Поланского в пошлый фарс, и это с этической точки зрения паршиво. Да и вообще, много рыхлого, много необязательно, много воды, почти ни одна сцена, как мне показалось, у него не получилась. Тронул только сам мотив кино, этого, как говорил Андрей Тарковский, «уничтожающего искусства», того мира, которым и я бредил много лет, и который, по большому счету, украл мою жизнь. Эта эмоция есть, и, мне кажется, для Тарантино она тоже самая главная в этой картине. Сомневаюсь, что Андрей Тарковский отнес бы фильмы Тарантино к искусству, но американский режиссер рассуждает о времени так, как умеет, по-американски. Да, примитивно, с профанирующими вкраплениями «альтернативной истории», но некая эмоция все-таки есть, и она остается. За это можно многое простить знаменитому голливудскому «наперсточнику». С этим чувством я и вернулся домой. Закончил еще одну главу «Бааля». Роман потихоньку разрастается. Но чувство грусти не проходит. Очень печально, что фильмы мои никому не нужны, сценарии годами «пылятся» в компьютере и старятся, а жизнь проходит. Не знаю, как выйти из этого заколдованного круга, из этой удушающей петли. Не знаю, сниму ли я еще хотя бы одну картину? Хочется работать, но ты никому не нужен. Это, конечно, ужасно, и эта ситуация преследует меня всю жизнь. И если раньше я как-то переносил эту не востребованность, верил в свою судьбу, и надеялся на лучшее, то теперь время сгустилось и уплотнилось, его остается не так много, и хочется что-то успеть сделать. Паники пока нет, но меланхолии хоть отбавляй. Вся надежда на внутреннюю работу, которую я не прекращаю, и литературу, которой стоило бы уделять больше времени. Очень любопытный начался период. Любопытен он теми процессами, которые я наблюдаю в своем сознании. Внутри сновидений я теперь более сознателен, чем в «реальной» жизни. А раз так, трудно сказать, что более «реально», то, что я проживаю внутри своего разума, или же то, что я вижу, просыпаясь. Мне нравятся эти процессы. Становится понятна моя задача: перенести знания, полученные внутри тонкого мира, в мир грубый, внешний, материальный. И это становится возможным, или, по крайней мере, появляется надежда, что это возможно. Внезапно родилась идея, вокруг которой я так или иначе крутился много лет, написать пьесу «Фауст и Просперо», о том, как встретились эти два мага. Может получиться интересная вещь. История человечества пошла по пути «фаустианскому», а что было бы, если бы люди выбрали «путь Просперо»? Утопия, мечта, но над этим интересно поразмышлять. В день своего 52-летия был на встрече с Робертом Стуруа и Фархадом Халиловым, приуроченной к выставке художника. Встреча прошла очень интересно, людей пришло мало, и атмосфера разговора была неформальной. Немного пообжался с двумя выдающимися людьми. Задал им обоим по вопросу. Роберта Стуруа спросил про «Бурю», которую не оставляю надежды поставить в театре. Мне не важен был ответ, я просто наслаждался общением с великим мастером. Помог Роберту Стуруа спуститься со сцены, придерживая его за руку, и давая ему опереться на себя, и в это мгновение что-то кольнуло в сердце: вспомнил, как я много раз поддерживал так отца, когда отец уже был стар, и после инсульта с трудом ходил сам. Эта ассоциация останется со мной навсегда. В целом День Рождения прошел довольно бодро. По крайней мере, болезненное чувство своей ненужности на какое-то время отошло на второй план. Странная зацикленность на «Буре». Мне очень хочется организовать встречу Просперо и Фауста. Надеюсь, это не станет еще одной моей нереализованной идеей. Их и без того у меня предостаточно. Если Всевышний даст сил, хотелось бы написать эту вещь!

Загрузка...