Черноземье, места близ замка Круквра́т, тёмное время, 1778 год
Дождливой осенью семьдесят восьмого через сосняк близ старого Круквра́та пробирался белоголовый худой парнишка лет этак четырнадцати, заботливо укутанный в цветастые женские платки. Это мамка ему повязала. «Мамка, мамка моя…» И даже слёзы утереть было никак, только лицо поворачивал из стороны в сторону, щеками тёрся о плечи и носом шмыгал, за коряги запинался, потому как от плача пред собой ничего не видел. Правой культёй он поддерживал сломанную левую руку на перевязи из цветастого платка, босые, израненные ноги его замёрзли, а губы, разъеденные солью слёз, лопнули и сочились кровью.
Плетиручко, Бервисов внук, продирался сквозь кусты и жгучую крапиву. По всему телу вздулись волдыри, а он их даже почесать не мог, но всё шёл, не желая сдаваться. Шёл и шёл...
Куда шёл, зачем шёл? И сколько так идти ещё будет? Наверное, пока не свалится замертво.
Хозяйский замок Крукврат хоть и остался позади, но видно его отовсюду: возвышаясь над лесом, острыми башнями темнел он на фоне сумеречных небес, и денно и нощно кружило над ним вороньё. Говаривали даже, когда молнии бьют в его высокие башни, из вспышек этих образуются вороны, отсюда они потом и летят по всему миру. С соседской девчонкой, сестрицей своей названной, следил он как-то за замком в грозу, но ничего такого, конечно же, не увидел.
Стоял Крукврат на границе сразу трёх княжеств: с запада через большой смешанный лес соседствовали его земли с Рарогом, с востока — с Черноземьем, через море — с княжеством Семигорским. Всё иное вокруг — иноземщина поганая! И ежели в далёкие времена такое местоположение было преимуществом, то в последнее столетие эти несчастные чернокаменные руины все кому не лень грабили и передавали из рук в руки вместе с никому не нужным пятачком уродливого леса, в народе так званным Змеёвым Танцевищем (баре его Криволесьем кликали).
Лесов в здешних краях богато, а танцевал один этот. От самого зелёного валуна все, почитай, деревья в нём исчезли, остались только сосны, да и те в танец ударились. Волнами деревья шли, кренились набок, в причудливые позы вставали, а самые страшные лежали вповалку, вились и переплетались так, что чудилось, будто не деревья это, а жуткое змеиное кубло. Говорили, змеи это и есть, под ведьмачкину дудочку они в полнолуние пляшут и пьют отнюдь не дождевую воду, а дитячью кровь!
Страшные места эти, отсюда даже распоследние деревенские бедняки не брали ни грибов (кривых, под скособоченными шляпками), ни ягод. Чертовщина в этих местах обреталась жуткая, по добру сюда не совались, лишь по крайней нужде.
Хоть осень стояла и поздняя, пусть и сосняк рос вокруг, а толком ничего было не видать: виной тому здешние седые туманы. Кудлатым паром поднимались они от земли, зловещими клочьями повисали в воздухе, полосами стелились по оврагам, и казалось иногда, что глядит этот туман на тебя, и вспоминалась сразу полузабытая легенда про ведьму. Старуха эта в истлевших лохмотьях пропадала и чудесным образом появлялась в других местах, силу она черпала в людских страданиях и горе.
Заметил вдруг Плетиручко: впереди, средь стволов, розоватые блики огня мерцают. На коряге у костерка, спиной к нему, сидел человек, облачённый в тёмный плащ с капюшоном, а у его сапожищ вытянулась огромная безобразная собака с мощной грудью, с подпалинами на брюхе и боках, похожая на ту, которую в прошлом году птичник на дубу вздёрнул за то, что цыпляток она ему передавила. Даже, как у той, морда содрана и горло обмотано верёвкой.
Заслышав его, собака подняла голову и зарычала, обнажая клыки.
— Присаживайся, мальчик, к огню, обсохнешь, обогреешься, — сказали ему певучим женским голосом. Женщина в плаще не оборачивалась, в том ей будто не было нужды: она точно знала, кто стоит за её спиной.
Разломив хлеб, она кинула кусок в мерзлую траву подле коряги.
Мальчик настороженно взирал то на женщину, в его четырнадцать казавшуюся ему старухой, то на её собаку, то на хлеб. В конце концов голод пересилил разум. Висящие, как плети, руки — давно изломанная и неправильно сросшаяся правая и недавно сломанная левая, на платке болтающаяся — не помогали и даже мешали, когда Плетиручко, неуклюже раскорячившись на коленках, пытался корку ртом к земле прижать и от неё откусить. Катался он в склизкой прелой траве, колол лицо иголками, валял хлеб носом и мусолил ртом, быстро пережевывая то, что удавалось откусить, давился и мучительно кашлял, но изжёванный сухарь не выплёвывал. А руками ни хлеб протолкнуть, ни изо рта вынуть и прокашляться толком. Ползай по лесу червяком и глотай как есть! А женщина в капюшоне веткой костёр ворошила, ею же гнусов отгоняла да изредка кидала мальчишке сухари из своей висящей на боку холщовой сумки. Дожёвывая последний кусочек, кидая боязливые взгляды то на старуху, то на собаку её, Плетиручко кое-как примостился на корягу с самого края и, вытянув промокшие ноги к огню, уставился в пламя неподвижным взором.
— Чего, мальчик, тебе хотелось бы больше всего на свете?
— Ручки. Мамку обнять. Мамка хорошая у меня...
«Кха-ха-ха», — скакала сойка по веткам, усмехаясь вместе с женщиной в плаще. Женщина подняла узловатый указательный палец и прислушалась.
— Сойку слышишь? Что говорит?
Плетиручко вытаращился на старуху.
— Ась?
Синяя в пестринках голубого и чёрного, птичка с ветки вспорхнула и улетела.
— В костёр тогда гляди и о своём думай. Видишь?
Из одного холщового мешочка загребая пепел, старуха им костёр «солила», из другого костлявыми пальцами выгребала семена и сухие травы — и горстями кидала в огонь-жар. Дым повалил ароматный, а костерок вдруг заплясал неровно, обретая форму кота: как под ладонью, спинку он выгибал, давая больше света и тепла, то, прибиваясь грудью к земле, затихал, то щёлкал и сыпал искрами — и взвился, растопырив утыканные когтями передние лапы во весь плетиручков рост так, что мальчик закричал и с коряги свалился. Огонь тут утих, кот ползучей змеёй обратился, спрятался под ветками — и угас костёр.
Черноземье, места близ Крукврата, корчма Мымыра, двумя годами позже
Демьян, по своему обыкновению напившись горькой в корчме, стоял у овражных кустов и, кряхтя, возился со штанами, готовясь нужду справить малую — глядь! — с пьяных глаз то ли почудилось ему, то ли померещилось: высокая трава, как волнами, надвое разошлась, пропуская нечто тёмное — и в ней волчья тень скользит! Демьян глаза вытаращил и вопросил:
— Хтось? Хтось там, говорю? Лихаимщина! Ужо не волк ли?
Может, и волк. Повадились с прошлой зимы волки в деревни ходить, овец резать да собак с курами давить. Кричали на них крестьяне, вилами махали, а волки и жёлтым глазом не вели, с курицей в зубах мимо деловито трусили или тут же в овраге собаку визжащую доедали. Иной раз и на людей скалились, а виной всему — ведьма чужеземная, в Змеёвом Танцевище кубло свившая. Давно б собрались гуртом да вздёрнули её повыше! Но боязно. Вот и не совались в страшный кривой лес. До корчмы Мымыра через тот лес деревенские мужики давно только гуртом и ходили, чтоб на ведьму ту проклятущую не наткнуться и на ейных ручных волков!
Всё это пронеслось в голове Демьяна молнией, а из кустов на него и вправду волк как выскочи одним прыжком — так Демьян в полуспущенных штанах голым задом об дорогу и шлёпнись!
Пятками толкался, отползал и молился: «Изыди, страшное!» — а кособокий волк передними лапами перебирал, а задние по земле волок, вперив в Демьяна глаза неживые. Демьяну бы бежать, а ноги не ходят; Демьяну бы орать, а он и пикнуть не может! Нащупал только булыжник, зажмурился — да как даст по волчьей башке, с одного удара раскроив её надвое! Башка у волка раскололась, но он идёт, хоть его и на бок ведёт. Пуще прежнего испугался Демьян, увесистую связку ключей с пояса сорвал — и айда волка ею лупцевать куда придётся, а сам криками захлёбывается: «Не тронь, страшное, не тронь, брошу пить, брошу! Изыди, проклятуща сила нечиста, изыди!».
Из корчмы на тот вой мужики и повалили.
И последнее, что увидел Демьян, — как над раскроенной волчьей башкой синий огонёк размером с кулачок пульсирует: то синью наливается и волку на голову сваливается — и у волка глаза загораются, то мутнеет и вверх взмывает — и волка трясёт и колотит, будто в лихоманке, как последнюю хворую паскуду!
Тут-то глаза Демьяна под лоб и закатились, под щелчок схлопнулся и тот огонёк — волк повалился на один бок, а Демьян на другой.
Так мужики их и нашли — большую чёрную собаку с надвое раскроенной черепушкой и ключника в обмоченных штанах, крепко сжимавшего связку ключей, обагрённых кровью.
— Опять Вечнопьян барску собаку прибив? — вздыхали мужики. — Такой мужик был, самого цесаревича сторожил! Теперь вот в моче валяется; э-эх, пропащий!
— Оставьте-ка его! — осадил всех хозяин корчмы Мымыр, мужик косматый и могучий, как медведь, всегда в рубаху с закатанными до локтя рукавами одетый. — Чего от юродивого вы хотите? Вся семья в пожаре сгинула, с тех пор он и того! А кто бы не того, кабы так его? Давайте-ка к огню его, к утру проспится! А собаки у барина ишшо есть, с собаками барин без вас разберётся!
Повздыхали мужики, под руки безвольного ключника привычно подхватили и в корчму поволокли.
Деревеньку эту поглощал лес: её теснили дубы и осины, а со стороны обмелевшей реки по косогору берёзы подступали, от неё и осталась одна улица крестом, где за затерянным в бурьяне полусгнившим тыном с полсотни хат белело. Обитаема из них едва ли половина была — по крайней мере, столько насчитала Есения, во вчерашних сумерках с благотворительным обозом въехавшая в деревню.
Проживали здесь преимущественно меловяне: народ это такой, рождаются будто сразу седыми, мелованными даже, потому в официальных документах о них так и писали: «меловяне». В империи их звали «трупчими», потому как если они где и работали, то только смотрителями на кладбищах.
За конями смотрит конюший, за охотой ловчий, за барским ложем — постельничий, а за кладбищами кто, как не трупчий? Трупчие, трупчаки они. А кто ещё? Логика такая.
В Черноземье же они звались «лупоглазь болотная» — за бездонные глазищи тяжёлых оттенков гранита, которые весьма и весьма выделялись на их безбровно-безреснично-скуластых лицах. Ну а «болотные»… Переселенцы с Гнилостных болот они, в своё время вместе с клочком земли их прикупили у желтоглавых людоедов, синящих зубы краской.
Меловяне друг на друга схожи, явно близкородственные браки у них в ходу. Но, может, впечатление такое возникало и оттого, что одежду они носили одинаковую: светлое рубище и долблёные из дерева башмаки; мужчины простоволосыми ходили, а женщины головы платком покрывали.
Селились и жили они строго своим сообществом, из-за чего довольствовались плохими землями: опушками, выселками или заброшенными деревнями. Местные так не сеяли и не жали, скот их на вольном выпасе шатался — глодал бодылки в зной и зимой из-под снега их же копытил; шерсть они пряли и в корчме Мымыра ею торговали, на вырученное покупали себе чай, сахар и табак. Дед барской милостью от имени Роумана к тёмному времени выдавал им по пять обозов с зерном, немного свиного сала, лук, репу и тыкву. Всё свободное время на коленях меловяне молились — да пели до того заунывно, что другие селяне по первости их палками побивали. Насилу отучили.
Палками побивать. Петь так и не отучили.
Гоняли меловян, как мелкий скот, от ворот до ворот. Всем они были чужие, никому не свои. Когда в плен попадали, их не выручали, но и в плену за них не держались — проходило некоторое время, и возвращались они в империю, и снова начинали обживать заброшки, обрастая детьми и легендами.
«Куда же нам идти?» — плакали меловяне, вернувшись из очередного плена в последний раз. И тогда её отец сказал: «У старого замка селитесь, деревни там заброшенными стоят, всем места хватит. Предки ваши там жили. Можно сказать, на родину вы возвращаетесь».
Но на родину ли? В плену меловяне бывали столь часто, что некоторые из них в какой-то момент иноземцами себя считать стали и общий язык «понимать» вдруг перестали. «Не понимаю», — отвечали они, и такое у них чем-то вроде гордости стало. «Гриднев, с его небольшим росточком и нежно-бледно-голубыми рачьими глазами над роскошными вислыми усами, тоже ведь из меловян, — неуместно подумалось Есении об её хорошем друге. — Но, может быть, оттого что предки его отродясь в плену не бывали, Гриднев и знает, кто он и где его родина?».
Это всё Данила, третий император, был виноват. О нём и потомки говорили: «Все Останние, а он Струганный!». Так вот, Данила этот Струганный мыслил просто, а проблемы ещё проще решал. Объявив себя цивилизатором, отношения с соседями, некогда здорово потрёпанные его отцом и великим дедом, он решил налаживать, землю раздавая вместе с народом, проживающим на ней. Отдавал запросто, а возвращали потом с боем. За такую щедрость соседи отблагодарили и нелояльный народ (кого из родного дома не выкинули и за шею по веткам не развесили, тому родной язык и уклад запретили), и правящую династию Останних (через некоторое время снова заговорив с Империей языком пушек). Но то уже другая история, весьма кровавая, к слову.
В общем, наверховодил Данила тот так, что собственные потомки его вслух Тупнёй десятилетиями величали. Спохватились лишь при Петрушке Красивые Глазки: тот редким эстетом уродился, да и негоже венценосного предка Тупнёй звать! Но выжженное ненавистью слово попробуй вытрави из памяти народной, особенно когда ты ярый противник старых добрых репрессий (а жил тогда Петрушка мечтой в историю войти величайшим миротворцем, это казалось ему лёгкой задачей, ведь предки воевали охотно и много), поэтому всё, что у него получилось, — это заменить Тупню на Дубню. Но с Дубиной уже, как говорится, работать можно.
«Вам, Останичи, — ласково сказал Петушка негодующей родне, как раз явившейся из очередного боя и пикет у его хоро́м собравшей, — можно и Дубина: голова из дуба и мозги из дуба, разве ж не правдиво? А в книгу впишем да черни скажем то же самое, только языком художественным: жил-был император Данила Дубня — можно Дубинский или Струганный, а величали его так за то, что телом и духом несокрушим он был, словно дуб, выросший на самой вершине высокой скалы. Там дуб и тут дуб, разве ж не то же самое, только иносказательно?». Вот с тех пор — а Петрушка прадед её был — воспоминания о Даниле у всех и разнятся. Сама Есения предпочитала Струганным его звать: корректно и, по её мнению, правдиво.
Криволесные деревни — родовые места Останних, подаренные её прабабкой лично отцу, — ныне принадлежали её брату Роуману, но в местных порядках Есения не разбиралась. И дело было вовсе не в том, что росла она в деревеньке близ Солнцеграда, столицы Черноземья (а это рысью примерно часа два отсюда), а в том, что Криволесный пятачок, включая Крукврат, с Черноземьем вновь воссоединился всего-то несколько десятков лет назад, а до этого пару веков под Западом они ходили. А всё Данила.
Это он Западу в честь подписания «Вечного договора о дружбе» не только половину Рарога отмахнул, но и кусочек Черноземья подарил. Притом, когда положенный подарок отмерили, то оказалось, родовой замок в подарок и ушёл. Поплохело тогда советникам, но Данила был кремень и от слова своего не отказался. «Крукврат — дотационные руины; кому они нужны? Кроме того, с Западом мы теперь друзья навеки, а друзья делают друг другу подарки, а не зло», — заявил он. Но «навеки» ограничилось тридцатью годами, да и зло, оказалось, делают, да ещё какое. Позже Криволесные деревни с Империей таки воссоединились, а Рарог так и остался ополовиненным: как шапка он теперь на Черноземье «надет», потому в столице рарогцев зовут «шапошниками», а в Черноземье их любят, и потому «соколики» они. Их градоначальник Стась Жук, например, как раз из «соколиков».
С собаками ныне беда!
По рассказам ключника, по совместительству псаря и местного забулдыги Демьяна, собаки полумёртвыми вокруг Крукврата шатаются, а наутро пропадают! Насовсем. Распускает он вечером псарню, а наутро нет их нигде!
Когда с первой такое случилось, то и не волновались даже — всякое ж бывает; когда вторая и третья пропали, решили, собак кто-то травит, но кто? Сам ключник сказал, что одну из пропавших он видел: оскалившись и шатаясь, она шла вдоль стены прямо на него. Поутру именно эту собаку мёртвой и нашли. Однако ключник пил не просыхая, и, даже если предположить, что он действительно верил в то, что говорил, сколько там показаний дал ключник, а сколько водка? И все бы ничего, но у ключника осталось всего три собаки! Караул! Большая часть псарни — всё! На одну вот позавчера мужики, возвращающиеся из Мымыровой корчмы, случайно наткнулись — на лесной тропке головой в луже собственной крови лежала. Кровь из носа, глаз, ушей, а череп целый. Уж не мор ли? А ну как перебросится загадочная зараза на домашнюю животину, тогда что? Голод — вот что! Беда, беда, беда.
Вот уже несколько часов мучилась Есения от догадок, но пока помалкивала, не желая, чтоб всех собак в деревне за так перебили. Оно по-деревенски ведь как: нет собак — нет проблем!
Уговорила она вчера сельского доктора осмотреть пса на предмет наличия травм — а у того мозг будто прямо в черепе взорвался. Это как? Череп цел, а мозг лопнул? Может ли быть такое от удара?
— Околела дня два назад, — проговаривал доктор, проворно работая ножом во вскрытом собачьем черепе. — Псарь её позавчера на заходе из клетки выпустил, а на рассвете, когда собирает их он, она не вернулась, и больше живой её не видали.
Доктор соскрёб с чёрного собачьего носа взбитую, словно ягоды малины на молоке, розоватую пену и на кончике ножа этот соскоб Есении показал:
— Это мозги. Гляньте, они через нос и уши вытекли… Думаю, её ударом по голове убили.
В этот момент на входе поднялся шум: местные мужики, удерживая за все четыре лапы, внесли ещё одну собаку — чёрную с белым подбрюшьем — и на соседний стол уложили, а вместо головы у неё такое кровавое месиво, что Есения зажмурилась даже.
— Эту и вскрывать не стану, — сказал доктор, мрачно косясь на расколотый надвое собачий череп. Вытирая руки тряпкой, он явно давал понять, что с делом этим закончил. — Зачем? Я и так вам причину смерти скажу, она очевидна.
— А я вам и убийцу назову, — пошёл дальше местный староста. — Вечнопьян это!
С сомнением глянув на обоих, Есения уточнила, не болезнь ли это.
«Как же не болезнь-та, княжичка? Как раз болезнь! — на два голоса принялись ругаться доктор и староста. — И болеет ей Вечнопьян вот уже добрый десяток лет!» — «Синяк он, горький синяк, синятина! Лишь бы нос чем засинить! — возмущался доктор. — Отсюда и все беды! Собаки преследуют его? Авжеж! Кормит он их. За кем ещё им бегать, как не за псарём своим? Ежели и кусают, так и правильно — синяков ж живое не терпит!» — «Зуб даю, Вечнопьян до чертей зелёных допьётся, по ночи на шум в траве камнем пробьёт, вот и вся недолга, — вторил староста доктору и сам же тему развивал: — А поутру небылицы сочиняет, ясно почему: разве ж одобрит кто, что он барское имущество портить повадился?».
«Ну, хоть не мор!» — облегчённо выдохнула Есения. Из хороших новостей на сегодня это всё, наверное. А Демьяна по-человечески жаль. До того, как отправили его на выселки — необитаемый замок сторожить, — в охране её отца он числился. И пил вовсе не десять лет, а всего-то семь — и то только потому, что ранен был худшей из ран, в самую душу: большой пожар унёс не только жизнь её отца, но и всю семью Демьяна. Раз за прошедшие семь лет не исцелился он, то никогда уж и не исцелится, а коли так, какой смысл его шпынять? Вот и дали ему работу посильную — носить ключи от дверей, которые никто не отпирает и не запирает, да присматривать за псарней, необитаемый замок сторожащей, — вроде как и при деле, а ответственности никакой, и пусть уж доживает теперь Демьян тот как есть.
В неполные пятнадцать девчонки любопытны и страдают неуёмной тягой к приключениям и разгадыванию загадок, вот и Есения исключением не была. Вечером того же дня решила она за ключником проследить.
От самой псарни за ним бежала, от одной вросшей в землю хаты до другой мелькал светлый силуэт девчонки с косой. То из зияющего тьмой окошка зорким глазом она поглядит, то из-за тына неосторожно макушка высунется и быстро в лопухах схоронится.
Вот выпустил на закате ключник трёх оставшихся собак — рыжую, белую с вислым чёрным ухом да пегую, всю пушистую — и к старому замку Крукврату отправился. Собаки за ним бегут, хвостиками повиливают. Никак не похоже, что ключник тот душегуб! С собаками полнейшая идиллия у него!
Прячась по другую сторону одичавшего шиповника, следила она за ключником, как одна из тех ищеек, мистически околевших. Это было нетрудно. Она чётко видела тёмную фигуру, окружённую прыгающими собаками, в мутном бледно-жёлтом облаке фонаря. Это пятно, мелькая, плыло средь шипов и листвы. Собак Есения не боялась, их щенками ещё приучали к её запаху. Даже если и учуют, вряд ли набросятся. Свой фонарик — заполненный светящейся жидкостью — она заткнула за пояс.
Этот фонарик ей с самой Трийедины доставили морем! Он дутый из стекла, в нём светящиеся жучки жили. Кормишь их покупным кормом (тоже с княжества Трийедины морем доставляли) через специальную заслонку, и, пока они живы, фонарик светится всегда. Притом горит, как ярчайшая звезда в руках, не чета свечке, масляному фонарю и даже лучине!
Обогнув пруд с кувшинками, Демьян скрылся в тени, отбрасываемой замком, а Есения осталась ждать. Конечно, она не видела, куда он пошёл, но какой другой у него путь, как не в замок? Ведь не бродит же он в руинах покинутой сто лет назад деревеньки, где раньше обреталась замковая обслуга?
Но и в необитаемый замок ему зачем?
Зубчатыми башнями высясь над зелёными, вольно раскинувшимися ивами, обступившими пруд, Крукврат красиво чернел на фоне алых закатных небес. Это был старый замок, из тех времён, когда крепости ещё окружали рвом с водой и обсаживали вековыми дубами и ивами. Камни в его основание своими руками заложил сам Путята Собиратель, отчего, как говаривали, замок приобрёл суровый и замкнутый характер своего создателя. Эти камни Путята привозил из своих успешных походов, на что недоброжелатели зубоскалили: мол, части это разрушенных замков побеждённых и завоёванных народов. Но Есения в том сомневалась. Конечно, замков она немного видала, но неужели их все закладывают чёрными? Крукврат-то чёрный весь, от основания до последнего зубчика башни. Вот их замок в Солнцеграде — тоже, между прочим, замок Останних — не чёрный, а серый. Значит, бывают замки и другого цвета. Не только же с владельцами чёрных замков бился Путята? Не выбирал ведь он врагов по цвету замка? Ну а недоброжелатели... На то они и недоброжелатели, чтоб гадкое говорить. Ей больше другая легенда нравилась — та, в которой стоит Крукврат вовсе не на трофейных камнях, а на том самом Алатырь-камне!
Других Останних Крукврат не принял. Не приняли и они его. Да и времена поменялись: замки устарели, в моду вошли дворцы, а правящая династия давным-давно перебралась в центр империи. И вот уже два века кряду запустение царило здесь: река ушла, вода во рву зазеленела и запахла, одичали розы и превратились в шиповник, по дорожкам некогда ухоженных садов ныне бегали тонконогие пятнистые олени, а ветер на парадном крыльце ворошил сухую листву, которую никто не убирал. Оживал Крукврат ровно два раза в год — на Зелёные святки да на Жатвень, когда к месту силы (к бел-горюч камню) придворная камарилья во главе с дядей Идриком слеталась — в Зелёные святки они огнецвет в окрестных лесах искали, а в Жатвень дурковали так, что потом до самой зимы в реке утопленницы и мёртвые животные всплывали — да местные собаки в деревню притаскивали кости и черепа неведомых зверушек. Говаривали даже, в это время и сам Последний император в образе духа возвращался в замок. Местные утверждали, что видели его исполинскую фигуру, застывшую на берегу некогда бурной реки, отступившей от замка. Он стоял там и смотрел на запад, откуда на империю вечно шли и шли враги, чтобы разрушить её и разграбить.
И этот старый дуб, загораживающий ей вид, Путята своими руками посадил — жёлудем, который привёз после одного из своих многочисленных походов, и вот уже около двух столетий мёртв Путята, а дуб жив-живёхонек стоит. Дуб одинокий, раскидистый и коренастый, весь в дуплах и дуплишках, и оттуда филины по ночам на мир глядят своими жёлтыми глазами.
Недолго в замке пробыл ключник, вернулся в компании трёх своих — живых! — собак и отправился по своим делам, а Есения — по его следам. Мимо дуба того, где возмущённо совы гукали, по высоким ступеням широкой центральной лестницы и прямиком в двойные двери, разрисованные жар-птицами.
Топот её шагов эхом отдавался под высокими сводами: так беспечно бегают те, кто не привык таиться и скрываться.
Может, здесь она найдёт недостающих околевших собак? Ну, если, конечно, ключник их и вправду прибивает.
Плиты покрывал такой толстенный слой пыли, что казалось, будто они устланы мягким серым ковром, глушащим шаги, и на этом ковре очень хорошо отпечатались следы, по которым она и проследила путь ключника.
На первом этаже всё собачьими лапами было истоптано и несколько пованивало мочой, позволяя предположить, что собаки в замке гости нередкие. Но вот на лестницах, ведущих наверх, следы редели и вскоре исчезали совсем. Попадались кое-где одиночные, но выглядели так, будто собака от ключника на минутку отбежала — и её тут же посвистали обратно. Очень непохоже, чтобы собаки вольготно бегали по замку. Кажется, они ключника куда-то сопровождали, а потом с ним же и возвращались. А куда они ходили?
Словно призраки, кричали под высокими сводами совы; мыши скреблись в старых гобеленах; иногда казалось, что там, во тьме, всюду, куда не добивал свет её фонаря, кто-то летает. Но Есения старалась сосредоточиться на маленьком пятне света. Держа следы в прицеле фонаря, она бежала путём ключника.