Глава 1. Замок в горах

Высоко в горах, там, где ветер поёт среди каменных пиков и облака цепляются за острые вершины, словно клочья овечьей шерсти за терновник, стоял замок рода Тенвальд. Издали он казался суровым — тёмный камень, узкие башни, знамёна с серебряной вышивкой, бьющиеся на ветру, — и путник, не знавший здешних мест, мог бы решить, что это обиталище мрачных колдунов, от которого лучше держаться подальше. Но путник этот был бы неправ.

Замки чёрных магов, вопреки всему, что о них шептали суеверные крестьяне на равнинах, славились уютом. И замок Тенвальдов не был исключением — пожалуй, он был лучшим тому подтверждением.

Чёрные маги знали холод так, как не знал его никто. Сияющая тьма, текущая по их жилам, несла с собой вечную зиму — не ту, что приходит с первым снегом и уходит с капелью, а внутреннюю, глубинную, поселившуюся в самых костях. Оттого они и превращали свои жилища в крепости тепла, в убежища от стужи, которую носили в себе. Замок Тенвальдов согревали горячие источники, выведенные из самых недр горы. Вода по каменным желобам, вырезанным с таким искусством, что казались творением самой природы, стекала в несколько бассейнов — от прохладного, бодрящего, как горный ручей, до обжигающе-горячего, над которым клубился пар, пахнущий минералами. В самые лютые ночи, когда метель заволакивала горы и мир сжимался до размеров каменных стен, маги погружались в горячую воду, и жизнь снова казалась сносной.

В каждой комнате, в каждом коридоре горели камины — не обычные, нет. Зачарованное пламя плясало, не рождая ни дыма, ни копоти, но даря ровное, ласковое тепло, от которого стены были тёплыми на ощупь, а каменные полы не леденили босых ног даже в разгар зимы. Стены укрывали гобелены — роскошные, сотканные с мастерством, которое выдавало руку не только искусной ткачихи, но и прикосновение магии. На них алели закаты над горными перевалами, серебрились водопады, бежали по осеннему лесу тонконогие олени. Они хранили тепло и превращали каменные залы в покои, где хотелось остаться.

Но главным чудом замка были окна. Витражные стёкла — синие, алые, золотые, изумрудные — были вставлены в узкие стрельчатые рамы, и когда утреннее солнце поднималось над хребтом и его лучи пронзали цветное стекло, замок преображался. Коридоры заливало сказочным светом — пятна цвета ложились на стены и пол, медленно скользя вслед за солнцем, и суровая каменная крепость на несколько часов становилась похожа на дворец из детской сказки. Дети, жившие в замке, любили ловить ладонями цветные пятна и бегать за ними, когда те уползали прочь.

Род Тенвальдов владел всеми окрестными землями — деревнями, что жались к подножию гор, густыми лесами, где водился зверь, и горными пастбищами, куда летом выгоняли коз и овец. Тенвальды не были из тех господ, от одного имени которых крестьяне бледнеют и прячут детей. Подати они брали справедливые, в голодные годы открывали закрома, а больных и раненых отправляли к замковым ведьмам, которые никому не отказывали в помощи. А главное — пока Тенвальды жили в своём замке, ни одна тварь из тех, что водились в горных ущельях и глухих чащобах, не смела приблизиться к человеческому жилью. Ни упырь, ни мертвяк, ни бродячий дух. И ни один разбойничий отряд не рискнул бы забрести в эти владения, зная, чьи знамёна реют над замком. Люди любили своих магов. Не той трепетной, подобострастной любовью, какой слабые любят сильных, а настоящей — тёплой, благодарной, спокойной.

Но чёрные маги не отличались долгой жизнью. Даже высшие, укрытые плащом тьмы от худших её проявлений, редко доживали до глубокой старости. Сияющая тьма давала великую силу, но брала свою цену — медленно, неуклонно, как река подтачивает камень. И детей у чёрных магов рождалось немного: женщины, принявшие тьму, почти не могли выносить дитя, а мужчины нередко уходили из жизни прежде, чем успевали увидеть, как их наследники встанут на ноги.

Сейчас в замке Тенвальдов жили два брата.

Старший, Бранд, не был одарён. Магия обошла его стороной, как горный ручей обходит валун, — без злого умысла, но бесповоротно. Впрочем, Бранд никогда не жалел об этом — по крайней мере, не говорил ни слова сожаления вслух. Он был человеком основательным и надёжным, как сами горы, окружавшие замок. Широкоплечий, с крупными руками и спокойным, негромким голосом, он управлял хозяйством с той бесшумной уверенностью, с какой опытный капитан ведёт корабль в знакомых водах. Замок при нём работал, как хорошо смазанный механизм: запасы пополнялись вовремя, стены чинились до того, как трещина успевала расползтись, арендаторы получали помощь в срок. Жена его, Хельга, была женщиной с тёплым голосом и вечно пахнущими сдобой руками — в замке всегда пахло свежим хлебом и пирогами, и в этом была немалая её заслуга. Двое их сыновей, Торвин и Лейф, росли здоровыми и шумными, как и полагается мальчишкам в горном замке, где есть где побегать и что исследовать.

Но главой рода был младший брат. Так повелось издревле — только маг мог стоять во главе магического дома, только одарённый мог говорить от имени рода и нести ответственность перед короной. Младший Тенвальд был магом — не великим, не прославленным, но честным и старательным. Он делал для своих земель и людей всё, что было в его силах, и этого хватало.

Он женился по любви, что среди знатных семей было скорее исключением, чем правилом. Его избранница, прекрасная девушка из рода, не знавшего магии, покорила его сердце — но сама так и не смогла полюбить то, что составляло суть его жизни. Она любила мужа, но отводила взгляд, когда чёрное пламя плясало на его ладонях. Она целовала его руки, но вздрагивала, когда они были холодны после заклинаний. Она спала рядом с ним, но просыпалась с тревогой, когда тьма в нём ворочалась и шептала во сне.

У них родился сын. Прекрасный мальчик — черноглазый и черноволосый, с тонкими чертами лица и взглядом, в котором уже в раннем детстве проглядывало нечто большее, чем обычное детское любопытство. Он был одарён. Это стало ясно рано — по тому, как он замирал, прислушиваясь к чему-то, чего другие не слышали, по тому, как пламя в камине чуть вздрагивало, когда он заходил в комнату.

Глава 2. Прощание и раздор

Семейная усыпальница Тенвальдов была высечена в скале, на которой стоял замок, — глубоко, в самом её сердце, где не доставал ни ветер, ни мороз. Узкий коридор, освещённый зачарованными огнями, что горели ровным, неугасимым пламенем цвета лунного камня, вёл в круглый зал с низким сводчатым потолком. По стенам тянулись ниши — каменные ложа, на которых покоились Тенвальды, ушедшие прежде. Над каждой нишей было высечено имя и знак рода — расколотая звезда, символ сияющей тьмы, укрощённой человеческой волей. Здесь было тихо, как бывает тихо только в местах, где живые приходят ненадолго, а мёртвые — навсегда.

День похорон выдался ясным. Солнце стояло высоко, холодное и белое, и горные вершины сверкали так, что больно было смотреть. Словно сами горы оделись в траур — строгий, суровый, без лишней слезливости.

Эйвен стоял у входа в усыпальницу, прямой и неподвижный, и смотрел, как тело его отца, завёрнутое в чёрное полотно с серебряной вышивкой, несли по узкому коридору четверо слуг. Он был бледен, и тёмные тени под глазами делали его лицо старше — не на год и не на два, а так, словно за эти дни между жизнью и смертью он прожил целую жизнь, чужую, взрослую, и она легла на его детские черты тенью, которая уже не сойдёт. Рядом стоял Бранд — каменная стена, скала, — и его тяжёлая рука лежала на плече мальчика. Не для утешения. Для опоры.

Хельга тихо плакала, прижимая к себе Лейфа, который, против обыкновения, был тих и не вертелся. Торвин стоял чуть поодаль, стиснув зубы, — в свои пятнадцать он уже понимал, что смерть не требует слёз, она требует памяти. Марет и Бригит стояли рядом, две тёмные фигуры в простых платьях, и губы Марет двигались в беззвучном шёпоте — то ли молитва, то ли старое ведьмовское напутствие для уходящего. Мирена жалась к матери, непривычно притихшая, и её рыжие волосы были единственным ярким пятном в этом скорбном собрании.

Мать Эйвена на похороны не вышла. Она осталась в своей комнате, в кресле у окна, глядя в никуда взглядом, в котором не было ни горя, ни понимания. Хельга пыталась одеть её, причесать, вывести — но она лишь тихо качала головой, и губы её шептали что-то, чего никто не мог разобрать. Её оставили.

Тело уложили в нишу. Марет произнесла слова прощания — старые, правильные, те, что говорили в горах над мёртвыми магами, когда мир был молод. Бригит запечатала нишу заклинанием — мягким, тёплым, оберегающим. Высеченные в камне огни дрогнули и на мгновение вспыхнули ярче, приветствуя нового обитателя.

Эйвен не проронил ни слезинки. Он стоял, и его тёмные глаза были сухи, и только его дыхание — слишком частое, слишком неровное — выдавало, чего ему это стоило.

Вариан Тенвальд прибыл к вечеру того же дня, когда солнце уже клонилось к западным пикам и тени ложились на горные склоны длинными тёмными пальцами.

Его почувствовали прежде, чем увидели. Даже Бранд, лишённый дара, ощутил это — мимолётное чувство, как если бы воздух стал вдруг чуть плотнее, чуть тяжелее, и где-то на самом краю слышимости зазвучала низкая, гудящая нота, от которой зудело в зубах. Марет, перебиравшая травы в своих покоях, замерла с пучком полыни в руке и медленно подняла голову. Мирена, задремавшая у камина, вздрогнула и проснулась.

А Эйвен, сидевший у окна в своей комнате, обхватив колени руками, вдруг выпрямился. Тьма внутри него — та, что поселилась в нём навсегда и теперь была частью его, как кровь и дыхание, — тьма шевельнулась, отзываясь на присутствие чего-то родственного. Чего-то неизмеримо более могучего.

Вариан Тенвальд въехал во двор замка верхом, один, без свиты и без слуг. Высокий, тёмноволосый, с резкими, словно вырезанными из камня чертами лица и глазами, в которых стояла такая бездонная чернота, что люди невольно отводили взгляд. Ему не могло быть больше двадцати пяти, но возраст его было трудно определить — сияющая тьма, полностью подчинённая и ставшая частью его существа, придавала ему ту особую, нечеловеческую неподвижность черт, что бывает у статуй и у людей, заглянувших слишком далеко за край.

Он был высшим чёрным магом. Одним из немногих ныне живущих. И это чувствовалось — не в каком-то конкретном проявлении, не в блеске глаз и не в грозности жестов, а во всём его существе разом, как чувствуется глубина омута, даже если вода спокойна.

На его плечах лежал плащ тьмы — дар Чёрной Госпожи, знак высшего мастерства. Полностью чёрный, он не был просто тканью — он был сгустком укрощённой тьмы, и его складки двигались так, словно в них жил ветер, которого никто, кроме плаща, не чувствовал. На капюшоне горела одна-единственная звезда — яркая, пронзительная, живая, как настоящая звезда, случайно упавшая с неба и застрявшая в ткани мрака.

Вариан спешился, передал повод подбежавшему конюху — тот отшатнулся, но повод взял, и это можно было считать храбростью — и окинул двор замка взглядом, от которого у дворовых собак подогнулись лапы.

— Где мальчик? — спросил он вместо приветствия.

Голос у него был под стать лицу — ровный, лишённый выражения, как поверхность горного озера зимой.

Его провели в усыпальницу — он пожелал отдать дань уважения умершему, прежде чем говорить о живых. Он стоял перед запечатанной нишей несколько минут, неподвижный и молчаливый, и никто не мог сказать, была ли на его каменном лице хоть тень скорби. Потом он положил ладонь на камень, и под его пальцами на мгновение вспыхнул чёрный свет — холодный, но не враждебный, как прощальный салют от одного мага другому. От одного Тенвальда — другому.

Затем он повернулся и сказал:

— Я хочу видеть ребёнка.

Его привели в залу, где горел камин и куда Хельга принесла горячий отвар и пироги — по привычке, по потребности быть хозяйкой, даже когда мир рушится. Вариан к пирогам не притронулся. Он стоял у камина, и его плащ мерно колыхался, хотя в зале не было сквозняка, и звезда на капюшоне мерцала, бросая на стены короткие вспышки холодного света.

Эйвен вошёл сам. Без поддержки, хотя ноги его ещё не вполне окрепли и каждый шаг давался усилием, которое он тщательно скрывал. Он был в чистой одежде — Хельга постаралась, — но никакая одежда не могла скрыть его худобу, бледность, тёмные тени под глазами. Он остановился в дверях и посмотрел на Вариана.

Глава 3. Детство в горах

Так маленький маг остался один — и не один.

Без отца, чья могила светилась тихим чёрным огнём в глубине родовой усыпальницы. Без матери, которая жила в замке, но была дальше, чем мёртвые, — за стеной безумия, непроницаемой, как горный хребет. С ответственностью главы рода, титулом, который лёг на его худые мальчишеские плечи, как плащ, сшитый на взрослого. Восемь лет, обожжённое сердце и сила внутри, способная обрушить стены.

Но у него был дядя Бранд, чья надёжность была такой же неотъемлемой частью замка, как его каменные стены. Была тётя Хельга, пахнущая сдобой и корицей, которая, не говоря громких слов, просто включила его в свою жизнь — как включают лишний прибор за обеденный стол, как само собой разумеющееся, не требующее ни обсуждений, ни благодарности. Были старшие братья — не по крови, но какое это имело значение? Торвин, серьёзный не по годам, который никогда не позволял младшим забыть, что за привилегиями стоят обязанности, и Лейф, неугомонный весельчак, умевший рассмешить даже Марет, что само по себе граничило с чудом. Были тётушки-ведьмы, с их травами, зельями и тихой, неброской заботой, от которой в замке всегда пахло мятой и чабрецом, а раны — и телесные, и душевные — заживали чуть быстрее, чем положено природой.

И была Мирена. Рыжий вихрь. Ведьмочка. Сестра, хоть и не по крови, — по чему-то большему: по детству, разделённому на двоих, по смеху и слезам, по синякам и приключениям, по всему тому бесценному, незаменимому, из чего складывается настоящая семья.

Дни Эйвена были заняты с рассвета до заката — и это, пожалуй, было к лучшему, потому что в пустые часы приходили мысли, а мысли восьмилетнего мальчика, пережившего то, что он пережил, не были добрыми гостями.

Утро начиналось с магии. Не с той грозной, ослепительной магии, что едва не убила его, — с тихой, осторожной, кропотливой работы. Марет, хоть и была ведьмой, а не чёрным магом, понимала основы достаточно, чтобы направлять его в простейших упражнениях: контроль дыхания, удержание потока, плетение малых заклинаний. Сияющая тьма в его жилах была как дикая река, запертая в слишком узком русле, — она давила на стенки, рвалась наружу, и задача Эйвена была не дать ей воли, не позволить ей течь свободно, а приучить к повиновению. Капля за каплей. День за днём. Это было утомительно, скучно и абсолютно необходимо — потому что если бы он хоть на день перестал практиковаться, сила начала бы расти сама по себе, и рано или поздно всё повторилось бы.

Он занимался в небольшой комнате в восточной башне, где стены были покрыты защитными рунами — старыми, вырезанными ещё его дедом. Если что-то шло не так, руны вспыхивали серебром и поглощали выброс. Пока что им не пришлось работать ни разу. Эйвен был осторожен. Он помнил.

А ночью приходила та, кто учила его по-настоящему.

Чёрная Госпожа являлась ему во снах, и сны эти были не похожи на обычные — они были яркими, чёткими, объёмными, как сама явь, а может, и ярче. Она приходила в своём плаще, усыпанном звёздами, и каждый раз звёзды на нём складывались в новые созвездия, словно само небо никогда не повторялось в её присутствии.

Иногда она учила.

Во сне пространство подчинялось ей, и она создавала для мальчика целые миры — тренировочные залы из чёрного хрусталя, поля, засыпанные серебристым снегом, пещеры, в которых тьма была живой и послушной. Она показывала ему потоки силы — не словами, а образами: вот так тьма течёт, как река, и ты должен стать берегами; вот так она сжимается, как пружина, и ты должен стать рукой, что её удерживает; вот так она расцветает, как цветок, и ты должен стать садовником, а не зрителем. Она была терпелива — бесконечно, нечеловечески терпелива, как может быть терпелива только та, для кого время течёт иначе, чем для смертных.

Ещё раз, — говорила она, когда у него не получалось, и в её голосе не было ни раздражения, ни разочарования. — Не торопись. Тьма не любит спешки. Она любит точность.

А иногда — иногда она не учила.

Иногда, когда он приходил в её сон усталый, измотанный, с гудящими от упражнений каналами и ноющим сердцем, она просто усаживала его рядом с собой. Во сне у неё было любимое место — утёс над бескрайним ночным океаном, где волны были из жидкого серебра, а небо — бездонным и полным незнакомых созвездий. Она садилась на край, и её плащ стекал по камням, как пролитая ночь, и мальчик садился рядом, и она обнимала его за плечи.

И рассказывала сказки.

Сказки Чёрной Госпожи не были похожи ни на какие другие. Она рассказывала о звёздах, которые рождались и умирали задолго до того, как на земле появился первый человек. О драконах тьмы, которые спали в сердцевине гор и видели сны длиною в тысячелетия. О древних магах, которые любили и ошибались, и падали, и вставали, и снова падали. О маленькой чёрной кошке, которая однажды перехитрила саму смерть — эту сказку Эйвен любил больше всего и просил пересказать снова и снова, и Госпожа каждый раз рассказывала чуть иначе, добавляя новые подробности, и мальчик подозревал, что кошка эта была не совсем вымышленной.

А иногда она пела. Тихо, без слов — мелодия, сотканная из тишины и света далёких звёзд, и от этой мелодии боль в обожжённых каналах утихала, сердце билось ровнее, и мальчик засыпал внутри сна, что, наверное, было невозможно, но происходило каждый раз.

Он совсем не боялся её. Ни её бездонных глаз, ни её силы, от которой дрожали основы мира, ни её тьмы, которая для него давно перестала быть чем-то чужим и пугающим. Он полюбил её — всем сердцем, тем самым повреждённым, надломленным сердцем, которое, оказывается, умело вмещать в себя гораздо больше любви, чем можно было ожидать. Она была его учительницей, его защитницей, его ночной матерью — той, что приходила, когда весь мир засыпал, и уходила до рассвета, оставляя после себя только ощущение тепла и запах звёздной пыли.

После полудня наступало время, которого Эйвен одновременно ждал и побаивался.

Бранд обучал всех троих мальчиков — Торвина, Лейфа и Эйвена — фехтованию и верховой езде. На заднем дворе замка, где был устроен тренировочный плац, они рубили деревянными мечами по соломенным чучелам, отрабатывали стойки и переходы, учились падать так, чтобы не переломать себе кости, и вставать так, чтобы противник не успел воспользоваться их падением. Бранд учил обстоятельно, как делал всё, — без лишних слов, но с бесконечным терпением, показывая один и тот же приём столько раз, сколько требовалось.

Глава 4. Сборы и прощание

Двенадцатый день рождения подкрался незаметно, как подкрадывается рассвет в горах — вроде бы только что была ночь, и вот уже вершины розовеют, и мир меняется безвозвратно.

Эйвен Тенвальд, глава дома, стоял перед зеркалом в своей комнате и с некоторым удивлением разглядывал собственное отражение — привычка, которой он предавался нечасто, но день располагал. Из зеркала на него смотрел высокий худой подросток. Кожа белая, почти прозрачная — наследство сияющей тьмы, текущей по жилам. Глаза чёрные, как горное небо в безлунную ночь, глубокие, внимательные, с той особой настороженностью, которая бывает у людей, рано узнавших, что мир умеет причинять боль. Волосы — такие же чёрные, густые, отросшие до лопаток — были собраны в хвост, перехваченный кожаным шнурком, как было принято среди горной знати.

Он отвернулся от зеркала. Довольно.

Академия ждала. К празднику окончания лета — последнему большому торжеству перед тем, как осень войдёт в свои права — он должен был прибыть в столицу. Все дети магов, которым исполнилось двенадцать, собирались в королевской академии на пять долгих лет. Это был закон — древний, нерушимый, обязательный для всех, от высших лордов до самых захудалых магических семей. И Тенвальды, при всей своей горной удалённости от столичной жизни, не были исключением.

Замок жил сборами уже третью неделю, и Эйвен начинал подозревать, что его родные окончательно лишились рассудка.

Это началось с одежды.

Хельга решила, что мальчик — она по-прежнему называла его мальчиком, хотя он был уже на голову выше её — не может явиться в академию одетым кое-как. И понеслось. Из сундуков извлекались отрезы тёплой горской шерсти — серой, тёмно-синей, чёрной, плотной и мягкой, от которой не зудела кожа и которая согревала в любой мороз. Шёлковые мантии — две, нет, три, потому что одна может испачкаться, вторая — порваться, а третья нужна для торжественных случаев. Расшитая одежда горцев — яркая, с традиционным узором рода Тенвальд серебряной нитью по чёрному полю, потому что нельзя же забывать, кто он и откуда.

— Тётя Хельга, — осторожно начал Эйвен, наблюдая, как она укладывает в сундук четвёртую пару сапог. — Мне кажется, столько...

— Тебе нужны тёплые сапоги, выходные сапоги, сапоги для верховой езды и ещё одни — на случай, если эти промокнут, — отрезала Хельга тоном, не допускающим возражений, и положила сверху пятую пару.

Потом пришла Марет. С ней было ещё страшнее. Старшая тётушка-ведьма методично загрузила отдельный сундук — целый отдельный сундук! — сборами трав, склянками с зельями, мешочками с сушёными кореньями, связками чабреца, мяты, полыни, зверобоя и ещё десятка растений, названия которых Эйвен даже не пытался запомнить. Укрепляющие зелья для сердца, болеутоляющие настойки, успокоительные сборы, жаропонижающие отвары, мазь от ожогов, мазь от обморожений, мазь от мозолей...

— Тётушка Марет, — Эйвен заглянул в сундук и обнаружил на дне три ряда аккуратно уложенных склянок, каждая подписана убористым почерком Марет. — Это же запас на пять лет.

— На два, — невозмутимо поправила Марет. — Остальное пришлю.

Бригит добавила к этому свой собственный арсенал: чаи — в льняных мешочках, надписанных ровным почерком: «от бессонницы», «от тревоги», «когда грустно», «просто так, для радости». Засахаренные фрукты — вишня, слива, дикая груша — в плотно закрытых глиняных горшочках, обёрнутых тканью, чтобы не побились в дороге. Пирожки, которые не испортятся в пути, потому что Бригит наложила на них простенькое ведьмовское заклинание сохранности.

Мирена притащила пучок какой-то особенно едко пахнущей травы и сунула Эйвену в руки.

— Это от крыс, — заявила она деловито. — В академии наверняка есть крысы. Положи под кровать.

— А если крыс нет?

— Значит, будет от соседей. Запах отпугивает всех.

Книги и магические принадлежности занимали два отдельных сундука — и это были не тётушкины излишества, а необходимость. Рабочие тетради, заполненные его собственными записями — заклинания, схемы потоков, заметки, которые он делал после уроков Чёрной Госпожи, пытаясь перенести на бумагу то, чему она учила его во снах. Магические инструменты — кристаллы для концентрации, серебряные иглы для точечной работы с потоками, набор чернил, реагирующих на чёрную энергию. И книги — потрёпанные, зачитанные, с закладками и пометками на полях, те, что стояли в библиотеке замка и принадлежали ещё его деду.

И наконец — фамильный меч и доспехи. Бранд принёс их лично, молча, положил на стол и отступил. Меч был в простых чёрных ножнах, без украшений, но клинок — Эйвен знал — был отменным, выкованным мастером, который умел вплетать в сталь тень чёрной магии, отчего лезвие не тупилось и не ржавело. Лёгкие доспехи — кольчуга и наручи, — подогнанные под его худощавую фигуру, с гербом Тенвальдов на нагрудной пластине: расколотая звезда.

Эйвен стоял посреди своей комнаты — точнее, посреди того, что осталось от его комнаты, потому что всё свободное пространство было завалено сундуками, свёртками, мешками, горшочками и стопками одежды — и смотрел на этот хаос с выражением человека, наблюдающего за стихийным бедствием.

— Я потом отберу необходимое, — сказал он с тем спокойным достоинством, на которое был способен двенадцатилетний глава древнего рода.

— Это всё и есть необходимое! — возмутилась Хельга, появляясь в дверях с очередной стопкой шерстяных носков.

— Тётя, здесь хватит на небольшой караван.

— Значит, поедешь с небольшим караваном.

Эйвен посмотрел на неё. Посмотрел на сундуки. Тяжело вздохнул — так тяжело, что зачарованное пламя в камине качнулось.

Битва была проиграна ещё до начала.

День рождения отпраздновали торжественно, как и полагалось — не только потому, что наследнику дома исполнялось двенадцать, но и потому, что это был последний праздник перед долгой разлукой, и каждый в замке это понимал, хотя вслух никто не говорил.

Столы накрыли в большом зале — длинные дубовые столы, застеленные белыми скатертями, уставленные блюдами так, что дерево под ними стонало. Хельга превзошла себя: жареная оленина с горными травами, пироги с грибами и дичью, печёная форель из горного ручья, каша с мёдом и орехами, яблоки в тесте, и конечно — именинный пирог, огромный, в три яруса, украшенный засахаренными ягодами и орнаментом из сливочного крема, который Хельга выводила с таким тщанием, словно расписывала стены храма.

Глава 5. Академия

Они увидели академию задолго до того, как подъехали к её стенам.

Она открылась им с вершины последнего холма — и Эйвен, откинувший полог повозки, чтобы посмотреть, на мгновение забыл, как дышать.

Королевская академия магов раскинулась в широкой долине, как маленький город — нет, как маленькое королевство, существующее по собственным законам. Высокие стены из светлого камня, отполированного временем и магией до мягкого сияния, охватывали территорию, которой позавидовал бы иной герцог. За ними поднимались здания — десятки зданий, непохожих друг на друга, будто строились в разные эпохи разными мастерами, но составлявших вместе удивительно гармоничное целое. Учебные корпуса с высокими стрельчатыми окнами, сквозь которые виднелись ряды парт и свечей. Жилые дома с черепичными крышами, увитые плющом. Библиотека — огромная, приземистая, основательная, похожая на мудрого старика, который сел отдохнуть и решил никуда больше не вставать. Магические башни — тонкие, устремлённые ввысь, увенчанные шпилями, на которых горели огни: белые, золотые, а одна, дальняя, — холодным чёрным светом, и при виде неё что-то внутри Эйвена дрогнуло в узнавании.

Арены для состязаний — открытые, с каменными трибунами, окружённые руническими кругами защиты, — лежали чуть в стороне, и даже отсюда, с холма, было видно, что камень на них оплавлен и выщерблен в тех местах, где заклинания были особенно яростными. А между всем этим — парки. Сады. Аллеи старых лип и каштанов, уже тронутых первым золотом осени. Фонтаны, пруды, лужайки. Академия не была крепостью — она была живым, дышащим местом, и от неё веяло такой концентрированной магией, что воздух дрожал, как над горячим камнем в полдень.

— Ну вот, — сказал Бранд, подъехав ближе и окинув академию взглядом, в котором уважение мешалось с недоверием. — Приехали.

Торвин молча смотрел на башни, и его лицо не выражало ничего, но пальцы крепче сжимали поводья.

***

У главных ворот их встретили принимающие маги — двое, в строгих мантиях с гербом академии: раскрытая книга, над которой переплетались белый и чёрный лучи. Один — пожилой белый маг с аккуратной седой бородой и внимательными светлыми глазами. Второй — моложе, тоже белый, с пером за ухом и списком в руках.

Они приняли документы. Прочитали. И подняли глаза на Эйвена.

Взгляд пожилого мага задержался на мальчике — на его чёрных глазах, на бледной коже, на чём-то неуловимом, что ощущалось даже без магического зрения: присутствии тьмы, укрощённой, но несомненной, живущей в нём так же естественно, как кровь. Маг перевёл взгляд на документы. Потом снова на Эйвена. Его брови чуть сдвинулись.

— Эйвен Тенвальд, — произнёс он, и это прозвучало одновременно как констатация и как вопрос. — Глава дома. Двенадцать лет. Инициированный чёрный маг. Инициация — в возрасте восьми лет.

Он произнёс последние слова медленно, с расстановкой, и младший маг с пером поднял голову и уставился на Эйвена с таким выражением, словно перед ним стоял зверь, о котором он читал в книгах, но не ожидал увидеть живьём.

Эйвен знал этот взгляд. Удивление, переходящее в настороженность. Он видел его у белых целителей, приезжавших к матери. У купцов, которые иногда бывали в замке по торговым делам. У всех, кто узнавал, что перед ними ребёнок, принявший чёрную энергию в том возрасте, когда другие дети ещё играют в догонялки. Вежливое удивление, за которым стоял невысказанный вопрос: «Он нормален?»

Он нормален. Или достаточно близок к нормальности, чтобы разницу было не заметить.

— Верно, — сказал Эйвен. Спокойно, с лёгким поклоном, с тем учтивым достоинством, которому Бранд учил его с восьми лет: ты — глава дома, веди себя соответственно. Голос его был ровным, негромким, и только тот, кто знал его хорошо, расслышал бы в нём тщательно скрытое напряжение. — Инициация произошла при чрезвычайных обстоятельствах. С тех пор я обучаюсь контролю. Рекомендательные письма от Вариана Тенвальда, высшего мага, приложены к документам.

Имя Вариана подействовало. Пожилой маг перебрал бумаги, нашёл письмо — короткое, сухое, в стиле Вариана: «Мальчик контролирует силу. Допустите его. В.Т.» — и, кажется, расслабился. Совсем немного.

— Хорошо, — сказал он. — Вы зачислены в группу новых учеников. Левое крыло дальнего жилого корпуса, комната шесть. Ваши вещи... — он посмотрел на повозку с девятью сундуками, и его брови поднялись ещё выше, — будут помещены в хранилище. На первом этапе обучения ученикам запрещено пользоваться личными вещами. Вам будет выдана форменная одежда, учебные принадлежности и всё необходимое.

Эйвен повернулся к Бранду и посмотрел на него. Выразительно. Очень выразительно. Девять сундуков. Четыре пары сапог. Два одеяла. Грелка. Засахаренные фрукты. Пучок травы от крыс.

Бранд, к его чести, выдержал этот взгляд с невозмутимостью, достойной горы.

— Зато всё будет в сохранности, — сказал он ровно.

Эйвен прикрыл глаза на мгновение. Глубоко вздохнул. Открыл.

— Разумеется, дядя.

***

Прощание было коротким. Бранд не любил долгих расставаний — они делали простые вещи невыносимыми.

Он положил руки Эйвену на плечи — тяжёлые, тёплые, знакомые — и посмотрел на него сверху вниз. Мальчик уже был высок, но до дяди ему было ещё далеко.

— Учись, — сказал Бранд. — Слушай наставников. Не лезь на рожон. И пиши.

— Буду.

— Каждую неделю.

— Хорошо.

Торвин подошёл, протянул руку, и они обменялись рукопожатием — крепким, мужским, каким обмениваются равные. Торвин задержал его руку на мгновение дольше, чем нужно, сжал чуть крепче и отпустил.

— Не посрами, — сказал он коротко.

— Не посрамлю.

Бранд уже сидел в седле, когда обернулся в последний раз:

— И не давай этим столичным смотреть на тебя свысока. Ты — Тенвальд.

Эйвен смотрел, как две фигуры верхом и пустая повозка — девять сундуков забрали в хранилище — удаляются по дороге, и чувствовал, как последняя ниточка, связывающая его с домом, натягивается, истончается и наконец — не рвётся, нет, но становится такой длинной, что её почти не чувствуешь. Почти.

Глава 6. Церемония

Их вывели во двор за четверть часа до начала.

Не только их шестерых — всех новичков, из всех крыльев, из всех корпусов. Они выходили из дверей поодиночке и группами, неуверенные, притихшие, в одинаковых серых мантиях, которые сидели на ком-то хорошо, а на ком-то — как мешок на палке. Десятки двенадцатилетних мальчиков и девочек, стянутых со всех концов королевства, из замков и поместий, из горных крепостей и приморских башен, из старейших родов и семей, где маг появился впервые за три поколения. Они стекались к главной площади академии — широкому мощёному пространству перед Залом Посвящения — как ручьи стекаются в реку, и река эта была серой, тихой и ошеломлённой.

Площадь поражала.

Эйвен видел замки. Он вырос в одном из них. Но замок Тенвальдов был творением суровым и честным, как сами горы, — красивым, но не стремящимся произвести впечатление. Здесь же всё было создано именно для этого — чтобы впечатлить, чтобы подавить, чтобы каждый двенадцатилетний ребёнок, ступивший на этот камень, понял: он вошёл в место, которое больше его, древнее его и переживёт его.

Зал Посвящения стоял в центре академии, и от него расходились лучами аллеи, как спицы от ступицы колеса. Здание было огромным, из тёмного камня, настолько старого, что он, казалось, врос в землю и стал её частью. Четыре колонны у входа — каждая толщиной в три обхвата — поддерживали фронтон, на котором была высечена сцена, повторяющая древнейший из мифов: две фигуры — Белая Госпожа и Чёрная Госпожа — протягивали руки навстречу друг другу, и между их ладонями клубилось нечто, что резчик оставил незавершённым, позволив камню самому решить, свет это или тьма. Или то и другое разом.

Колонны были испещрены рунами — тысячами рун, вырезанными так мелко, что издали они казались узором, и только подойдя ближе можно было разобрать отдельные знаки. Руны мерцали — белые и чёрные попеременно, пульсируя в ритме, который Эйвен не сразу, но узнал. Это было биение. Сердцебиение. Академия дышала.

Перед входом в зал, на возвышении в семь ступеней, стояли преподаватели.

Эйвен не считал их. Он не мог — его взгляд выхватывал лица, фигуры, детали, и каждая деталь требовала внимания, как отдельная нота в сложной мелодии.

В центре — ректор академии. Высокий, худой старик в белой мантии, настолько белой, что она, казалось, светилась собственным светом. Седые волосы, длинные, свободно лежащие на плечах. Лицо, изрезанное морщинами, как горный склон — тропами. Но глаза — глаза были молодыми. Яркими, пронзительно-голубыми, горящими таким ясным, ровным светом, что смотреть в них было почти физически трудно. Высший белый маг — это чувствовалось за сотню шагов. Сила исходила от него не волнами, а постоянным, немигающим сиянием, как от маяка, который горит, горит, горит, и ни ветер, ни буря не могут его потушить. На его лбу покоился венец света — тонкий, почти невидимый обруч, сотканный из чистого сияния, — знак высшего мастерства, дар Белой Госпожи. Он не ослеплял, но его невозможно было не заметить: даже в ярком свете заходящего солнца венец горел ровно и спокойно, как утренняя звезда.

По правую руку от ректора — белые маги. Их было больше, значительно больше, чем чёрных, и это было заметно сразу, как заметен перевес одной чаши весов над другой. Мантии белые, светлые, золотистые, серебряные — оттенки варьировались, но все они принадлежали одной палитре, палитре света. Мужчины и женщины, молодые и старые, строгие и улыбчивые. Эйвен видел магистра фехтования — плечистого мужчину с выправкой солдата и шрамом через левую бровь, который стоял, скрестив руки, и смотрел на новичков так, словно прикидывал, сколько из них продержатся до конца первой тренировки. Видел женщину с мягким лицом и россыпью серебряных браслетов на запястьях — целительница, судя по тому, как от неё веяло теплом, ненавязчивым, обволакивающим, как тёплый ветер. Видел молодого мага в золотой мантии с узором из солнц, который нетерпеливо переминался с ноги на ногу и, кажется, был взволнован не меньше самих новичков.

По левую руку от ректора — чёрные маги.

Их было немного. Четверо. Всего четверо на весь огромный преподавательский состав академии, и они стояли чуть в стороне, чуть отдельно, как стоят люди, привыкшие к тому, что пространство вокруг них остаётся пустым не по их воле, а по воле окружающих. Тёмные мантии — чёрные, тёмно-синие, как предгрозовое небо. Лица — замкнутые, неподвижные, с той особенной бледностью, которую Эйвен узнал бы из тысячи, потому что видел её каждое утро в зеркале. Холод сияющей тьмы, несомый в жилах, оставляющий свой след на коже, как мороз оставляет узоры на стекле.

Среди них выделялась одна — женщина. Немолодая, но возраст её, как и у Вариана, было трудно определить. Высокая, прямая, с тёмными волосами, собранными в строгий узел, и лицом, которое когда-то, должно быть, было красивым, а теперь было чем-то большим — значительным. Её глаза были такими тёмными, что зрачок сливался с радужкой, и в этой черноте мерцали искры — холодные, далёкие, как звёзды в зимнем небе. На ней был не плащ тьмы — значит, не высшая, — но сила в ней чувствовалась немалая, и она несла её с достоинством королевы.

***

Когда последние новички заняли свои места — ровные шеренги, выстроенные по группам, — над площадью повисла тишина. Не естественная, не та, что наступает, когда люди замолкают, а магическая — наведённая, глубокая, абсолютная. Даже ветер стих. Даже листья на деревьях замерли. Академия задержала дыхание.

Ректор вышел вперёд. Один шаг — и его присутствие заполнило площадь, как вода заполняет чашу. Венец света на его лбу вспыхнул ярче, и от этого света по мощёному камню побежали тени — нет, не тени, отсветы, — мягкие, тёплые, золотистые, словно кто-то рассыпал по земле горсть солнечных зайчиков.

— Добро пожаловать.

Голос его был негромким, но достигал каждого уха так ясно, словно он стоял рядом с каждым и говорил лично. Магия. Простая, элегантная, не требующая усилий — как дыхание.

— Я — Арвид Сольберг, ректор Королевской академии магов. И сегодня я обращаюсь к вам не как наставник к ученикам, не как старший к младшим, но как маг — к магам.

Глава 7. Первые дни

Распорядок объявили на следующее утро — сухо, деловито, без поблажек.

Маг-наставник, тот самый грузный и усталый, зачитывал его по свитку, стоя в коридоре их крыла, и голос его был монотонным, как стук дождя по крыше, — привычка, выработанная годами произнесения одних и тех же слов перед сотнями одинаково ошеломлённых лиц.

Подъём до рассвета. Умывание. Одевание. Приведение комнаты в порядок — кровати заправлены, вещи убраны, пол чист. Проверка наставником. Утренние занятия с мастером оружия — два часа. Умывание после занятий. Переодевание. Завтрак в общей трапезной. После завтрака — три урока по магическим и общим дисциплинам. Обед. Ещё два урока. Вечерняя трапеза. Свободное время для отдыха и домашних заданий — до отбоя. Отбой. Сон.

И последнее, произнесённое с особым нажимом:

— Использование магии — любой, белой, чёрной, природной — запрещено. Полностью. Абсолютно. Вплоть до исключения из академии. Пока вы не получите разрешение наставника на конкретное упражнение, ваша сила остаётся при вас, но вы ею не пользуетесь. Ясно?

Ясно. Яснее некуда.

Эйвен стоял в шеренге с остальными, слушал, и внутри него — медленно, как поднимается вода в половодье — росло понимание того, во что он ввязался.

Не учёба его пугала. Он любил учиться, умел учиться, привык к дисциплине — Бранд позаботился об этом. Заклинания, теория потоков, история магии, травоведение — всё это было ему знакомо, интересно, понятно. Он мог учиться по двенадцать часов в сутки и не устать.

Его пугало всё остальное.

***

Холод.

Холод был везде. Не тот величественный, звонкий холод горных вершин, к которому он привык с рождения и который, при всей своей суровости, был честен, — а мелкий, бытовой, подлый холод каменных стен, сквозняков, тонких одеял и ледяной воды. Холод, от которого нельзя было укрыться, потому что укрытия не было.

Комната — холодная. Не ледяная, нет, просто прохладная, как бывают прохладны каменные здания осенью, — но для обычного человека это было терпимо, а для чёрного мага, в чьих жилах текла сияющая тьма, добавляя к любому внешнему холоду свой собственный, внутренний, неотступный, — это было мучением. Тонкое серое одеяло — одно, казённое, с запахом щёлока, — грело примерно так же, как лист бумаги. Эйвен ложился, натягивал его до подбородка, сворачивался в клубок, подтягивая колени к груди, и лежал, чувствуя, как холод просачивается сквозь ткань, сквозь кожу, до самых костей, и там сливается с ледяным потоком сияющей тьмы, и вместе они превращают его тело в камень, в лёд, в нечто нечеловечески холодное. Он не мог заснуть. Лежал, глядя в темноту, слушая дыхание пятерых мальчишек, которые спали — спали! — укрытые такими же тонкими одеялами, и им было достаточно, и он ненавидел их за это, тихо, молча, понимая, что ненависть несправедлива, но не в силах от неё избавиться.

Он засыпал, только когда тело сдавалось — не от тепла, а от истощения. Проваливался в сон, как падают в яму, — внезапно и безвольно. И даже Чёрная Госпожа, приходившая к нему в эти короткие, урванные у холода часы, не могла согреть его по-настоящему — её тепло было теплом сна, оно таяло вместе с пробуждением, как тает иней на ладони.

Вода для умывания — холодная. Ледяная, если быть точным. Её носили из колодца, и она пахла камнем и железом, и от первого прикосновения к лицу перехватывало дыхание. Другие мальчишки охали, ёжились, фыркали, плескались — и привыкали. Через неделю большинство уже не замечало. Эйвен не привыкал. Каждое утро, каждый вечер — ледяная вода на коже, и тьма внутри отзывалась на холод, усиливала его, множила, и после умывания он дрожал ещё четверть часа, и пальцы были синими, и он прятал их в рукава форменной мантии, чтобы никто не видел.

Форменная одежда — тонкая. Не для горца, привыкшего к плотной шерсти и тёплому меху. Мантия, рубашка, штаны — всё из одной и той же суровой серой ткани, добротной, но не рассчитанной на человека, которому и в тёплой комнате зябко. Эйвен вспоминал свои горские свитера, шерстяные шарфы, подбитые мехом плащи — всё лежало в хранилище, в девяти сундуках, и казалось таким же далёким, как горы.

Некоторые учебные аудитории — старые, в северном крыле, с каменными стенами в три локтя толщиной — были холодны, как ледник. Зимой, говорили старшекурсники, в них замерзали чернила. Зимой. А пока была только осень.

Другие ученики не испытывали таких проблем. Белым магам их сила давала тепло — не огонь, не заклинание, просто ровное, фоновое тепло жизни, усиленное белой энергией, естественной для человеческого тела. Они мёрзли, как мёрзнет любой человек, — и так же легко согревались. Для них холодная комната была неудобством. Для Эйвена она была испытанием.

Он решил молчать.

Не жаловаться, не просить, не объяснять. Тенвальды не жалуются. Глава дома не показывает слабость перед чужими. Он будет терпеть — молча, с прямой спиной, с ровным лицом, — и никто не узнает, чего ему это стоит.

Хотя стоило это немало.

***

Люди.

В замке Тенвальдов Эйвен жил в кольце любви — тесном, тёплом, надёжном. Каждый взгляд, обращённый к нему, нёс в себе заботу. Каждое слово, сказанное ему, было произнесено с добром. Он привык к этому так же, как привыкают к воздуху, — не замечая, пока он есть, и задыхаясь, когда его отнимают.

Здесь на него смотрели иначе.

Настороженно. С любопытством, за которым стояла опаска. С тем особым вниманием, с каким смотрят на хищника в клетке, — вроде бы безопасно, но руку через прутья совать не хочется. Чёрный маг. Инициированный в восемь лет. Ходячая аномалия. Маленький, вежливый, тихий — но кто знает, что у него внутри? Кто знает, не рванёт ли?

Он чувствовал эти взгляды. На завтраке, когда садился за стол. На занятиях, когда отвечал на вопрос наставника. В коридорах, когда проходил мимо. Мелкие уколы, постоянные, как комариные укусы, — по отдельности терпимые, но в сумме изматывающие.

Это он решил попытаться изменить. Постепенно. Терпением, вежливостью, временем. Рано или поздно они увидят, что он — просто мальчишка. Странный, бледный, мёрзнущий, но мальчишка. Не чудовище. Не ходячая катастрофа. Просто Эйвен.

Глава 8. Уроки и столкновения

Уроки магии были одновременно самым захватывающим и самым мучительным, что Эйвен пережил в академии.

Захватывающим — потому что здесь, в этих древних аудиториях с высокими потолками и стенами, покрытыми рунами, магия переставала быть чем-то интуитивным, стихийным, познанным во сне или нащупанным вслепую, — и становилась наукой. Стройной, сложной, прекрасной системой, в которой каждое заклинание было формулой, каждый поток — уравнением, каждый выброс силы — следствием причин, которые можно понять, описать, предсказать.

Мучительным — потому что им запрещали колдовать. Совсем. Ни искры, ни тени, ни малейшего прикосновения к силе, которая жила в каждом из них и которую они ощущали так же явно, как собственное сердцебиение. Это было всё равно что учить певца нотной грамоте, заклеив ему рот. Правильно, необходимо, педагогически обосновано — и невыносимо.

Теорию магических потоков вёл тот самый молодой маг в золотой мантии — магистр Ленар, энтузиаст, чей восторг перед предметом был столь заразителен, что даже Рован, не отличавшийся тягой к теории, иногда забывал рисовать карикатуры на полях тетради и начинал слушать. Ленар чертил на грифельной доске схемы потоков — белых и чёрных, — и под его мелом абстрактные линии становились живыми: вот так энергия движется по каналам, вот здесь она ускоряется, вот здесь — замедляется, вот в этой точке маг формирует из потока заклинание, как гончар формирует из глины сосуд. Он создавал в воздухе модели — переплетения светящихся нитей, наглядные, объёмные, вращающиеся, — и было видно, как ему приходится сдерживаться, чтобы не унестись в такие дебри, из которых двенадцатилетних новичков пришлось бы вытаскивать верёвками.

— Белая энергия, — говорил он, расхаживая между рядами и жестикулируя так, что рукава его мантии развевались, как крылья, — естественна для человеческого организма. Она течёт по тем же каналам, что и жизненная сила, и усиливает их. Чёрная энергия — нет. Она движется по тем же каналам, но против их природы. Представьте реку, которая вдруг потекла вспять. Русло — то же, вода — другая. Именно поэтому чёрные маги ощущают холод, именно поэтому их каналы подвергаются большему износу, и именно поэтому, — он останавливался и обводил аудиторию серьёзным взглядом, — контроль для чёрного мага важнее, чем для белого. Не потому что чёрная магия опаснее. А потому что цена ошибки выше.

При этих словах глаза аудитории неизменно поворачивались к Эйвену. Он сидел за своей партой, прямой, спокойный, и делал вид, что не замечает. Получалось почти убедительно.

Историю магии преподавала пожилая женщина по имени магистр Хёльм — сухая, строгая, с голосом, который был создан для того, чтобы зачитывать приговоры, но использовался для перечисления дат, имён и событий. Она знала всё — от Первого Пробуждения, когда богини впервые даровали людям силу, до последних магических конфликтов, — и излагала это с такой монотонной обстоятельностью, что половина аудитории засыпала к середине урока. Рован однажды заснул так крепко, что упал со скамьи, и магистр Хёльм, не прерывая фразы о битве при Каменном Перевале, подошла к нему, ткнула тростью в бок и продолжила лекцию, пока он карабкался обратно с видом оглушённого сурка.

Травоведение вела ведьма — настоящая, не маг, а именно ведьма, с природной силой, как тётушки Марет и Бригит. Тихая женщина с землистыми руками и запахом чабреца в волосах, она знала каждое растение, каждый корень, каждый гриб в окрестных лесах — где растёт, когда собирать, что лечит, что калечит. Она не любила магов — это чувствовалось, — но преподавала честно и терпеливо, и её уроки были единственными, на которых Эйвен чувствовал себя как дома. Он знал травы. Марет и Бригит научили его хорошо.

***

Но академия учила не только магии.

Математика — строгая, безжалостная, не признающая полумер. Магистр Торсен, лысый человек с пронзительным взглядом и привычкой стучать мелом по доске так, что белая пыль летела во все стороны, не принимал ответа «примерно». Только точно. Только доказательство. Только формула. Математика, говорил он, — это язык мира. Магия без математики — фокусы. Хотите быть фокусниками — идите на ярмарку. Хотите быть магами — решайте уравнения.

Мироописание — наука о мире, его устройстве, народах, землях, обычаях. Старый магистр с окладистой бородой раскатывал на стене огромные карты — нарисованные от руки, подробные, с горными хребтами и реками, с границами королевств и торговыми путями — и рассказывал о каждой земле так, словно побывал в каждой. Может, и побывал. Эйвен находил на картах свои горы — маленький треугольник в северном углу, с крошечной точкой, обозначавшей замок, — и что-то сжималось в груди.

Химия — или, вернее, алхимия в её практическом, лишённом мистики варианте. Свойства веществ, их взаимодействия, основы зельеварения с научной, а не ведьмовской точки зрения. Реакции, пропорции, температуры. Магистр, ведущий этот предмет, был чёрным магом — одним из тех четверых, что стояли на церемонии. Молчаливый, сосредоточенный, он объяснял скупо, но точно, и его опыты — смешивание веществ, от которых менялся цвет, запах, состояние — завораживали даже тех, кому химия казалась скучной.

Были ещё риторика — искусство говорить и убеждать, необходимое любому магу, которому предстоит служить при дворе или вести переговоры. Каллиграфия — потому что руны нужно чертить точно, и дрогнувшая рука может превратить заклинание защиты в заклинание разрушения. Латынь — древний язык, на котором были записаны старейшие магические тексты.

***

Дни были длинными, плотными, набитыми знаниями, как сундуки Хельги — вещами. И в каждом классе, на каждом уроке, за каждой партой — неизменно, неутомимо, невыносимо — сиял Альден Валерон.

Он тянул руку первым. Всегда. На каждом уроке, по каждому предмету, будь то теория потоков или математика, история или химия. Его ладонь взлетала в воздух раньше, чем наставник успевал договорить вопрос, и ответ — правильный, разумеется, всегда правильный — звучал чётко, уверенно, с той особенной интонацией, которая означала не просто «я знаю», а «я знаю, и удивлён, что остальные — нет».

Глава 9. Шестеро

Привыкание шло медленно — как оттепель в горах, когда лёд не ломается разом, а отступает понемногу, день за днём, капля за каплей, пока однажды не обнаруживаешь, что ручей, скованный с зимы, снова бежит.

Они были слишком разными, чтобы стать друзьями сразу. Слишком разные семьи, слишком разные характеры, слишком разные страхи, принесённые из дома и уложенные на дно дорожных сундуков рядом с чистыми рубашками и материнскими напутствиями. Но они жили в одной комнате, спали в шести шагах друг от друга, ели за одним столом, мёрзли в одних и тех же коридорах и вместе ненавидели утренние подъёмы, — а этого, оказывается, достаточно, чтобы начать превращаться из шестерых чужаков в нечто целое.

Первым сдался Гарет. Впрочем, он, пожалуй, и не сопротивлялся — его открытая, добродушная натура не была приспособлена для вражды и настороженности. Он просто начал делать то, что умел лучше всего: заботиться. Негромко, ненавязчиво, с тем естественным тактом, которого не добьёшься воспитанием, — либо он есть, либо нет. Гарет замечал, что Финн не берёт добавку в трапезной, хотя голоден — стесняется, — и молча пододвигал ему свой хлеб. Замечал, что Кейран сидит один в углу двора после тренировки — не потому что хочет одиночества, а потому что не знает, как из него выйти, — и садился рядом, не говоря ни слова, просто рядом, и это было достаточно. Замечал, что Эйвен после умывания дрожит так, что не может удержать перо, — и однажды, ничего не объясняя, поставил свой таз с водой на подоконник, на солнечную сторону, на полчаса раньше подъёма. Вода не стала горячей, но перестала быть ледяной, и Эйвен посмотрел на Гарета с таким выражением, что тот смутился и буркнул: «Да ладно, мне не трудно».

Рован сдался вторым — если можно назвать сдачей то, что он просто перестал считать остальных пятерых зрителями и начал считать их соучастниками. Он был прирождённым заговорщиком — из тех людей, которым физически необходима компания для реализации своих планов, потому что планы неизменно требовали кого-то, кто будет стоять на стрёме, кого-то, кто отвлечёт внимание, и кого-то, на кого можно свалить вину, если всё пойдёт не так. Его рассказы — а Рован оказался блестящим рассказчиком, из тех, кто умеет превратить поход в уборную в эпическое приключение — звучали по вечерам, и даже Кейран, который, казалось, умел только молчать и смотреть исподлобья, иногда позволял себе короткий, сухой смешок.

Финн привыкал дольше всех. Он был из тех детей, которых мир пугает самим фактом своего существования, и каждое новое знакомство, каждый разговор давались ему усилием, которого другие не замечали. Но он тянулся к Эйвену — робко, как тянется к огню зябнущий путник, — и Эйвен его не отталкивал. Никогда. Ни разу. Сколько бы раз Финн ни переспрашивал одно и то же, сколько бы раз ни извинялся за то, что отнимает время, Эйвен объяснял — терпеливо, спокойно, без тени раздражения. И постепенно, очень постепенно, Финн перестал вздрагивать каждый раз, когда к нему обращались, и начал иногда — редко, тихо, но начал — улыбаться.

Кейран оставался загадкой. Молчаливый, замкнутый, с тёмными настороженными глазами, он двигался по их маленькому миру, как тень — всегда рядом, но словно за невидимой стеной. Он не просил помощи, не предлагал её, не жаловался, не шутил. Но он был. Присутствовал. Слушал. И однажды Рован, который забыл выполнить задание по химии и метался по комнате в панике, обнаружил на своей подушке листок с аккуратно выписанными формулами — без подписи, без объяснений. Рован посмотрел на Кейрана. Кейран сидел на своей кровати и читал. Его лицо не выражало ничего.

— Спасибо, — сказал Рован.

— Не за что, — ответил Кейран, не поднимая глаз.

Больше об этом не говорили. Но с того дня Рован перестал называть Кейрана «этот тихий» и начал называть его по имени.

Альден менялся.

Не сразу. Не вдруг. Не так, как меняются герои в сказках — услышал волшебное слово, и вот он уже другой человек. Нет. Альден менялся так, как меняется горная порода под действием воды, — невидимо, неощутимо, по слою за раз, и только через много дней обнаруживаешь, что острый край стал чуть более гладким.

Он по-прежнему тянул руку первым. По-прежнему знал больше всех и не считал нужным это скрывать. По-прежнему носил свою красоту и свой ум, как другие носят мечи, — на виду, наготове. Но кое-что изменилось.

Он перестал высмеивать.

Не то чтобы он стал ласковым или обходительным — нет, до этого Альдену Валерону было примерно как до луны. Он мог быть резким, нетерпеливым, мог закатить глаза, когда кто-то тратил пять минут на вопрос, ответ на который казался ему очевидным. Но он больше не бил словами по больному. Не бил специально, намеренно, с расчётом — как бил тогда, с Финном.

Может быть, он просто не хотел ещё раз получить кулаком в скулу.

А может быть, дело было в другом.

— Просто невоспитанный, — констатировал однажды Эйвен, когда Альден, объясняя Гарету принцип циркуляции потоков, в третий раз за минуту произнёс «это же элементарно» с таким выражением, словно разговаривал с особенно бестолковым котёнком.

Альден медленно повернулся к нему.

— Прости?

— Невоспитанный, — повторил Эйвен с невозмутимостью, которая стоила ему определённых усилий, потому что синие глаза Альдена уже начали опасно сужаться. — Ты не злой и не вредный, ты просто не умеешь разговаривать с людьми. Это бывает. Некоторых не научили. Не твоя вина.

— Не моя вина? — переспросил Альден, и его голос был таким тихим, что по комнате пробежал холодок, не имевший отношения к сияющей тьме. — Ты только что назвал меня невоспитанным и при этом утверждаешь, что это не моя вина?

— Совершенно верно. Это вина того, кто тебя воспитывал. Или не воспитывал, что вернее.

— Меня растил Кристиан Валерон! Придворный маг! Один из величайших...

— Который, очевидно, научил тебя всему, кроме того, как не обижать людей.

Они стояли друг напротив друга — чёрный и золотой, худой и стройный, тёмные глаза и синие, — и воздух между ними звенел.

Глава 10. Холод и тепло

Была уже глубокая ночь, когда Альден, возвращаясь из библиотеки с книгой под мышкой — он задержался, перечитывая главу о резонансе белых потоков в замкнутых контурах, потому что Ленар упомянул её вскользь, а Альден Валерон не терпел вскользь, — заметил тёмную фигуру на ступенях главного крыльца.

Академия ночью была иной. Тише, глубже, словно здание задерживало дыхание. Руны на стенах мерцали приглушённым светом — белые и чёрные попеременно, пульсируя в том медленном ритме, который днём терялся в шуме и суете, а ночью становился слышен, как сердцебиение спящего великана. Луна — полная, белая, холодная — висела над башнями, заливая двор серебром, и тени от колонн лежали на камне чёрными полосами, чёткими, как линии на чертеже.

Фигура на ступенях сидела неподвижно, обхватив колени руками, и лунный свет делал её почти бестелесной — бледная кожа, чёрные волосы, тёмная мантия. Призрак. Или мальчишка, который слишком устал, чтобы притворяться, что ему хорошо.

Альден остановился.

— Тенвальд? — Он подошёл ближе, и его шаги гулко отдавались в ночной тишине. — Что ты тут делаешь? На луну воешь?

Эйвен поднял голову. Его лицо в лунном свете было таким белым, что казалось вырезанным из мрамора, и только тёмные глаза были живыми — огромные, блестящие, с чем-то на дне, чему Альден не сразу нашёл название.

— Холодно, — сказал Эйвен. Просто, без жалобы, как констатацию. — Не могу уснуть.

Альден моргнул. Посмотрел на Эйвена. Посмотрел на ступени — каменные, ледяные, покрытые инеем. Посмотрел на ночное небо, где луна сияла с тем равнодушным великолепием, с каким сияют вещи, не знающие сострадания. Было холодно. По-настоящему холодно. Осень перевалила за середину, и ночи стали такими, что даже Альден, которого белая энергия грела как внутренняя печь, ощущал прохладу.

— Подожди, — сказал он медленно, и на его лице проступило то выражение, которое появлялось, когда ему предъявляли задачу, не укладывающуюся в привычную логику. — То есть... ты сидишь здесь. На улице. В студёную ночь. На ледяных каменных ступенях. Потому что тебе холодно?

— Да.

— Ты сидишь на холоде, потому что тебе холодно.

— Да.

— Это, — Альден помолчал, подбирая слово, — выдающийся ответ. Даже для безумного чёрного мага.

Эйвен не улыбнулся. Обычно он улыбался — этой своей тихой, терпеливой улыбкой, которая означала, что шутка принята, оценена и прощена. Но сейчас — не улыбнулся. Просто смотрел перед собой, в залитый лунным светом двор, и его пальцы, сцепленные на коленях, были синими.

— Мне всё равно холодно, — сказал он. — В комнате, на улице, везде. Разницы нет. Но в комнате я ворочаюсь и не даю спать остальным, а здесь — хотя бы красиво.

Он кивнул на луну. На звёзды. На серебряные тени, лежащие на камне. И в этом жесте — простом, усталом — было столько обречённого смирения, что Альден, который за два месяца в академии привык к тому, что Эйвен Тенвальд — это воплощение спокойствия и достоинства, вдруг увидел другое. Увидел, как тонка эта броня. Как мало нужно, чтобы она дала трещину. Как долго — недели, месяцы, каждую ночь — этот мальчишка лежал в темноте, дрожа от холода, который шёл не только снаружи, но и изнутри, из самых жил, из самой сути того, что делало его тем, кем он был. И молчал. Терпел. Не жаловался. Не просил.

Потому что Тенвальды не жалуются.

Идиот.

— Ну да, — сказал Альден, и что-то в его голосе изменилось, хотя он сам, возможно, не заметил этого. — Конечно. Ты безумный чёрный маг с ледяной силой в крови, тебе холодно с рождения, а тут ещё каменная коробка, тонкое одеяло и ледяная вода по утрам. И ты... ты всё это время...

Он не договорил. Эйвен закрыл лицо руками.

Движение было быстрым, инстинктивным, как у человека, который чувствует, что стена, державшаяся так долго, начинает крошиться, и пытается удержать её — хотя бы руками, хотя бы на минуту.

— Что с тобой? — Голос Альдена стал острым. — Тебе плохо? Сердце?

Он шагнул ближе, присел на корточки, схватил Эйвена за запястья — и отвёл его руки от лица. Не грубо, но решительно, с той безапелляционностью, которая была в нём сильнее любого такта.

По лицу Эйвена катились слёзы.

Беззвучные. Ни всхлипа, ни вздоха, ни единого звука — только влажные дорожки на белых щеках, блестящие в лунном свете, как следы, оставленные улитками на мраморе. Он плакал так, как привык плакать, — молча, незаметно, в себя. Как плачут дети, которые рано научились, что слёзы ничего не меняют, но не могут совсем перестать.

Альден смотрел на него. Синие глаза — широко раскрытые, без маски, без брони, без привычного холодного блеска. Просто мальчишка, двенадцати лет, смотрящий на другого мальчишку, который плачет.

— Нет, — сказал Эйвен, и его голос был ровным, только чуть хриплым. — Просто холодно.

Просто холодно. Два слова, в которых умещалось всё — два месяца без тепла, без горячей воды, без тёплого одеяла, без витражных окон и каминов, без горячих источников, без рук Хельги, без дома. Два месяца ледяных ночей, когда тьма в жилах превращала и без того холодное тело в камень, и он лежал, свернувшись в клубок, и считал удары сердца, потому что это было единственное, что он мог делать. Просто холодно. Просто — невыносимо, отчаянно, безнадёжно холодно, и некуда деться, и некого попросить, потому что он — Тенвальд, глава дома, и Тенвальды не жалуются.

— Подожди, — сказал Альден. И голос его был таким, каким Эйвен не слышал его ни разу. Не надменным. Не холодным. Не насмешливым. Решительным. — Не плачь. Подожди. Я сейчас... я что-нибудь придумаю.

Он встал. Отошёл на шаг. Закрыл глаза.

И потянулся к силе.

Белая энергия откликнулась мгновенно — радостно, охотно, как собака, которую наконец спустили с поводка. Она хлынула по каналам, тёплая, живая, сияющая, и Альден направил её — не в заклинание атаки, не в щит, не в показательный фокус, — а в контур. Тепловой контур. Простое, базовое заклинание, одно из первых, которому учат белых магов, — замкнутая петля тёплой энергии, окружающая объект. Его мать, говорил Кристиан, использовала такие контуры, чтобы согревать колыбель маленького Альдена в холодные ночи.

Глава 11. Свитки и звёзды

Библиотека по вечерам принадлежала им двоим.

Остальные ученики приходили и уходили — готовили задания, рылись в каталогах, шептались по углам, — но к тому часу, когда свободное время подходило к концу и коридоры пустели, в огромном зале оставались только Эйвен и Альден, два одиноких огонька в море книжных стеллажей. Магистр-библиотекарь — дряхлый, ворчливый старик, который, казалось, был частью библиотеки в той же мере, что и стеллажи, — отвёл им дальний стол у окна, выдал перья, чернила, чистые листы пергамента и первую партию свитков, и удалился, бросив на прощание:

— Без ошибок. Без помарок. Одна ошибка — переписываете лист заново. Я проверю каждый.

И проверял. Каждый. С лупой и той особенной въедливостью, которая бывает у людей, нашедших в чужом несчастье свою маленькую радость.

Свитки оказались старыми — действительно старыми, некоторым было по нескольку сотен лет. Пожелтевший пергамент, выцветшие чернила, буквы, написанные почерками давно умерших людей, — иногда ровными и чёткими, иногда торопливыми, иногда такими корявыми, что расшифровка одного слова занимала минуту. Это были магические тексты — записи заклинаний, наблюдения за потоками, алхимические рецепты, исторические хроники. Некоторые — на общем языке, некоторые — на латыни, некоторые — на таком архаичном наречии, что приходилось догадываться о значении слов по контексту.

Переписывать их было кропотливой, утомительной, бесконечной работой. Перо нужно было вести ровно — ни нажима, ни дрожи, каждая буква на своём месте, каждая руна воспроизведена точно, потому что в магическом тексте неточная руна — это не опечатка, а потенциальная катастрофа. Чернила сохли медленно, и нужно было ждать, прежде чем переворачивать лист, а ожидание при свечах, когда глаза уже слипаются, а пальцы немеют, было особым видом мучения.

Первые вечера они работали молча.

Не враждебно — просто устало. После целого дня занятий, тренировок и домашних заданий, когда тело хотело только одного — лечь, — садиться за стол и выводить букву за буквой было подвигом, не требующим разговоров. Они сидели друг напротив друга, и тишина библиотеки окутывала их, как третье одеяло — тёплое, мягкое, сотканное из шелеста старых страниц и потрескивания свечей.

Эйвен писал аккуратно — ровным, мелким почерком, который выработался за годы записей после уроков Чёрной Госпожи. Тётушка Марет приучила его к точности: «Руна, написанная неправильно, — это не руна, а каракуля, и боги не читают каракули». Он работал медленно, но почти без ошибок, и каждый лист, выходивший из-под его пера, был маленьким произведением каллиграфического искусства.

Альден писал быстрее — размашистым, уверенным почерком, красивым, но менее педантичным. Он привык к скорости — схватывать на лету, записывать суть, не задерживаясь на форме. Переписывание свитков требовало обратного: забыть о сути, сосредоточиться на форме, воспроизвести каждый завиток, каждую точку, каждый хвостик буквы. Это давалось ему тяжелее, чем Эйвену, и он злился — тихо, сквозь зубы, и его перо скрипело по пергаменту с такой яростью, словно вело личную войну.

На третий вечер он оторвался от свитка и уставился на Эйвена.

— Как ты это делаешь? — спросил он.

— Что именно?

— Это, — Альден ткнул пером в его лист. — Пишешь, как монах в скриптории. Каждая буква идеальна. У тебя рука не устаёт?

— Устаёт. — Эйвен разогнул пальцы, потёр ладонь. — Но я привык. В замке я записывал заклинания каждое утро. Если записать руну неточно...

— ...можно вместо щита получить катапульту. Знаю. — Альден вздохнул, рассматривая свой лист, на котором последняя строчка заметно поплыла вправо. — У Кристиана почерк ещё хуже моего. Он всегда говорил, что почерк мага — последнее, на что нужно обращать внимание.

— Придворный маг с плохим почерком, — заметил Эйвен с тенью улыбки. — Представляю, что думает о нём королевский архивариус.

— Архивариус его ненавидит, — сказал Альден с неожиданной искренностью. — Кристиан однажды подписал дипломатический документ так, что посол Северного Предела решил, что его имя — «Кривсиан Валенон», и обращался к нему так весь приём.

Эйвен фыркнул. Потом засмеялся — тихо, сдавленно, прикрыв рот ладонью, потому что они были в библиотеке. Альден посмотрел на него — и его губы дрогнули, и он отвернулся, уткнувшись в свиток, но плечи его подозрительно тряслись.

С того вечера они начали разговаривать.

Разговоры рождались сами — из свитков, из усталости, из той особенной откровенности, которую дарят поздние часы и тусклый свет свечей. Днём они были Тенвальд и Валерон — глава рода и наследник дома, чёрный маг и белый, лучшие ученики, которых ставили в пример и давали совместные задания. Днём у них были роли, маски, репутации. А ночью, в библиотеке, за свитками, они были просто двумя уставшими мальчишками, у которых болели пальцы и слипались глаза.

Альден рассказывал о брате.

Не сразу. Не всё. Кусками, обрывками, как человек, который привык держать всё при себе, но обнаружил, что крышка больше не держится.

— Кристиан... он не злой. — Альден макал перо в чернила и не смотрел на Эйвена, и его голос был нарочито лёгким, как будто речь шла о чём-то незначительном. — Он просто... его никогда не было рядом. Он получил известие о гибели наших родителей на последнем курсе академии. Вернулся, принял дом, принял меня. Мне было шесть. Он... ну, растил как мог. Нанимал учителей. Следил, чтобы я ел и учился. Проверял оценки. Иногда разговаривал со мной за ужином, если не был слишком занят. Он всегда был занят.

Перо скрипнуло по пергаменту. Альден поморщился — клякса, — промокнул, продолжил.

— Он блестящий маг. Лучший. Я видел, как он колдует, и это... — он замолчал, подбирая слово, и не нашёл, и махнул рукой. — Неважно. Он блестящий маг и очень плохой... — Ещё одна пауза, длиннее. — Он просто не умеет. Быть рядом. Разговаривать не о магии. Он пытался, наверное. Но он был совсем молодой, когда ему пришлось стать мне и братом, и родителем, и наставником. И у него не получилось. Ну вот и... что выросло, то выросло.

Загрузка...