Глава 1. Замок в горах

Высоко в горах, там, где ветер поёт среди каменных пиков и облака цепляются за острые вершины, словно клочья овечьей шерсти за терновник, стоял замок рода Тенвальд. Издали он казался суровым — тёмный камень, узкие башни, знамёна с серебряной вышивкой, бьющиеся на ветру, — и путник, не знавший здешних мест, мог бы решить, что это обиталище мрачных колдунов, от которого лучше держаться подальше. Но путник этот был бы неправ.

Замки чёрных магов, вопреки всему, что о них шептали суеверные крестьяне на равнинах, славились уютом. И замок Тенвальдов не был исключением — пожалуй, он был лучшим тому подтверждением.

Чёрные маги знали холод так, как не знал его никто. Сияющая тьма, текущая по их жилам, несла с собой вечную зиму — не ту, что приходит с первым снегом и уходит с капелью, а внутреннюю, глубинную, поселившуюся в самых костях. Оттого они и превращали свои жилища в крепости тепла, в убежища от стужи, которую носили в себе. Замок Тенвальдов согревали горячие источники, выведенные из самых недр горы. Вода по каменным желобам, вырезанным с таким искусством, что казались творением самой природы, стекала в несколько бассейнов — от прохладного, бодрящего, как горный ручей, до обжигающе-горячего, над которым клубился пар, пахнущий минералами. В самые лютые ночи, когда метель заволакивала горы и мир сжимался до размеров каменных стен, маги погружались в горячую воду, и жизнь снова казалась сносной.

В каждой комнате, в каждом коридоре горели камины — не обычные, нет. Зачарованное пламя плясало, не рождая ни дыма, ни копоти, но даря ровное, ласковое тепло, от которого стены были тёплыми на ощупь, а каменные полы не леденили босых ног даже в разгар зимы. Стены укрывали гобелены — роскошные, сотканные с мастерством, которое выдавало руку не только искусной ткачихи, но и прикосновение магии. На них алели закаты над горными перевалами, серебрились водопады, бежали по осеннему лесу тонконогие олени. Они хранили тепло и превращали каменные залы в покои, где хотелось остаться.

Но главным чудом замка были окна. Витражные стёкла — синие, алые, золотые, изумрудные — были вставлены в узкие стрельчатые рамы, и когда утреннее солнце поднималось над хребтом и его лучи пронзали цветное стекло, замок преображался. Коридоры заливало сказочным светом — пятна цвета ложились на стены и пол, медленно скользя вслед за солнцем, и суровая каменная крепость на несколько часов становилась похожа на дворец из детской сказки. Дети, жившие в замке, любили ловить ладонями цветные пятна и бегать за ними, когда те уползали прочь.

Род Тенвальдов владел всеми окрестными землями — деревнями, что жались к подножию гор, густыми лесами, где водился зверь, и горными пастбищами, куда летом выгоняли коз и овец. Тенвальды не были из тех господ, от одного имени которых крестьяне бледнеют и прячут детей. Подати они брали справедливые, в голодные годы открывали закрома, а больных и раненых отправляли к замковым ведьмам, которые никому не отказывали в помощи. А главное — пока Тенвальды жили в своём замке, ни одна тварь из тех, что водились в горных ущельях и глухих чащобах, не смела приблизиться к человеческому жилью. Ни упырь, ни мертвяк, ни бродячий дух. И ни один разбойничий отряд не рискнул бы забрести в эти владения, зная, чьи знамёна реют над замком. Люди любили своих магов. Не той трепетной, подобострастной любовью, какой слабые любят сильных, а настоящей — тёплой, благодарной, спокойной.

Но чёрные маги не отличались долгой жизнью. Даже высшие, укрытые плащом тьмы от худших её проявлений, редко доживали до глубокой старости. Сияющая тьма давала великую силу, но брала свою цену — медленно, неуклонно, как река подтачивает камень. И детей у чёрных магов рождалось немного: женщины, принявшие тьму, почти не могли выносить дитя, а мужчины нередко уходили из жизни прежде, чем успевали увидеть, как их наследники встанут на ноги.

Сейчас в замке Тенвальдов жили два брата.

Старший, Бранд, не был одарён. Магия обошла его стороной, как горный ручей обходит валун, — без злого умысла, но бесповоротно. Впрочем, Бранд никогда не жалел об этом — по крайней мере, не говорил ни слова сожаления вслух. Он был человеком основательным и надёжным, как сами горы, окружавшие замок. Широкоплечий, с крупными руками и спокойным, негромким голосом, он управлял хозяйством с той бесшумной уверенностью, с какой опытный капитан ведёт корабль в знакомых водах. Замок при нём работал, как хорошо смазанный механизм: запасы пополнялись вовремя, стены чинились до того, как трещина успевала расползтись, арендаторы получали помощь в срок. Жена его, Хельга, была женщиной с тёплым голосом и вечно пахнущими сдобой руками — в замке всегда пахло свежим хлебом и пирогами, и в этом была немалая её заслуга. Двое их сыновей, Торвин и Лейф, росли здоровыми и шумными, как и полагается мальчишкам в горном замке, где есть где побегать и что исследовать.

Но главой рода был младший брат. Так повелось издревле — только маг мог стоять во главе магического дома, только одарённый мог говорить от имени рода и нести ответственность перед короной. Младший Тенвальд был магом — не великим, не прославленным, но честным и старательным. Он делал для своих земель и людей всё, что было в его силах, и этого хватало.

Он женился по любви, что среди знатных семей было скорее исключением, чем правилом. Его избранница, прекрасная девушка из рода, не знавшего магии, покорила его сердце — но сама так и не смогла полюбить то, что составляло суть его жизни. Она любила мужа, но отводила взгляд, когда чёрное пламя плясало на его ладонях. Она целовала его руки, но вздрагивала, когда они были холодны после заклинаний. Она спала рядом с ним, но просыпалась с тревогой, когда тьма в нём ворочалась и шептала во сне.

У них родился сын. Прекрасный мальчик — черноглазый и черноволосый, с тонкими чертами лица и взглядом, в котором уже в раннем детстве проглядывало нечто большее, чем обычное детское любопытство. Он был одарён. Это стало ясно рано — по тому, как он замирал, прислушиваясь к чему-то, чего другие не слышали, по тому, как пламя в камине чуть вздрагивало, когда он заходил в комнату.

Глава 2. Прощание и раздор

Семейная усыпальница Тенвальдов была высечена в скале, на которой стоял замок, — глубоко, в самом её сердце, где не доставал ни ветер, ни мороз. Узкий коридор, освещённый зачарованными огнями, что горели ровным, неугасимым пламенем цвета лунного камня, вёл в круглый зал с низким сводчатым потолком. По стенам тянулись ниши — каменные ложа, на которых покоились Тенвальды, ушедшие прежде. Над каждой нишей было высечено имя и знак рода — расколотая звезда, символ сияющей тьмы, укрощённой человеческой волей. Здесь было тихо, как бывает тихо только в местах, где живые приходят ненадолго, а мёртвые — навсегда.

День похорон выдался ясным. Солнце стояло высоко, холодное и белое, и горные вершины сверкали так, что больно было смотреть. Словно сами горы оделись в траур — строгий, суровый, без лишней слезливости.

Эйвен стоял у входа в усыпальницу, прямой и неподвижный, и смотрел, как тело его отца, завёрнутое в чёрное полотно с серебряной вышивкой, несли по узкому коридору четверо слуг. Он был бледен, и тёмные тени под глазами делали его лицо старше — не на год и не на два, а так, словно за эти дни между жизнью и смертью он прожил целую жизнь, чужую, взрослую, и она легла на его детские черты тенью, которая уже не сойдёт. Рядом стоял Бранд — каменная стена, скала, — и его тяжёлая рука лежала на плече мальчика. Не для утешения. Для опоры.

Хельга тихо плакала, прижимая к себе Лейфа, который, против обыкновения, был тих и не вертелся. Торвин стоял чуть поодаль, стиснув зубы, — в свои пятнадцать он уже понимал, что смерть не требует слёз, она требует памяти. Марет и Бригит стояли рядом, две тёмные фигуры в простых платьях, и губы Марет двигались в беззвучном шёпоте — то ли молитва, то ли старое ведьмовское напутствие для уходящего. Мирена жалась к матери, непривычно притихшая, и её рыжие волосы были единственным ярким пятном в этом скорбном собрании.

Мать Эйвена на похороны не вышла. Она осталась в своей комнате, в кресле у окна, глядя в никуда взглядом, в котором не было ни горя, ни понимания. Хельга пыталась одеть её, причесать, вывести — но она лишь тихо качала головой, и губы её шептали что-то, чего никто не мог разобрать. Её оставили.

Тело уложили в нишу. Марет произнесла слова прощания — старые, правильные, те, что говорили в горах над мёртвыми магами, когда мир был молод. Бригит запечатала нишу заклинанием — мягким, тёплым, оберегающим. Высеченные в камне огни дрогнули и на мгновение вспыхнули ярче, приветствуя нового обитателя.

Эйвен не проронил ни слезинки. Он стоял, и его тёмные глаза были сухи, и только его дыхание — слишком частое, слишком неровное — выдавало, чего ему это стоило.

Вариан Тенвальд прибыл к вечеру того же дня, когда солнце уже клонилось к западным пикам и тени ложились на горные склоны длинными тёмными пальцами.

Его почувствовали прежде, чем увидели. Даже Бранд, лишённый дара, ощутил это — мимолётное чувство, как если бы воздух стал вдруг чуть плотнее, чуть тяжелее, и где-то на самом краю слышимости зазвучала низкая, гудящая нота, от которой зудело в зубах. Марет, перебиравшая травы в своих покоях, замерла с пучком полыни в руке и медленно подняла голову. Мирена, задремавшая у камина, вздрогнула и проснулась.

А Эйвен, сидевший у окна в своей комнате, обхватив колени руками, вдруг выпрямился. Тьма внутри него — та, что поселилась в нём навсегда и теперь была частью его, как кровь и дыхание, — тьма шевельнулась, отзываясь на присутствие чего-то родственного. Чего-то неизмеримо более могучего.

Вариан Тенвальд въехал во двор замка верхом, один, без свиты и без слуг. Высокий, тёмноволосый, с резкими, словно вырезанными из камня чертами лица и глазами, в которых стояла такая бездонная чернота, что люди невольно отводили взгляд. Ему не могло быть больше двадцати пяти, но возраст его было трудно определить — сияющая тьма, полностью подчинённая и ставшая частью его существа, придавала ему ту особую, нечеловеческую неподвижность черт, что бывает у статуй и у людей, заглянувших слишком далеко за край.

Он был высшим чёрным магом. Одним из немногих ныне живущих. И это чувствовалось — не в каком-то конкретном проявлении, не в блеске глаз и не в грозности жестов, а во всём его существе разом, как чувствуется глубина омута, даже если вода спокойна.

На его плечах лежал плащ тьмы — дар Чёрной Госпожи, знак высшего мастерства. Полностью чёрный, он не был просто тканью — он был сгустком укрощённой тьмы, и его складки двигались так, словно в них жил ветер, которого никто, кроме плаща, не чувствовал. На капюшоне горела одна-единственная звезда — яркая, пронзительная, живая, как настоящая звезда, случайно упавшая с неба и застрявшая в ткани мрака.

Вариан спешился, передал повод подбежавшему конюху — тот отшатнулся, но повод взял, и это можно было считать храбростью — и окинул двор замка взглядом, от которого у дворовых собак подогнулись лапы.

— Где мальчик? — спросил он вместо приветствия.

Голос у него был под стать лицу — ровный, лишённый выражения, как поверхность горного озера зимой.

Его провели в усыпальницу — он пожелал отдать дань уважения умершему, прежде чем говорить о живых. Он стоял перед запечатанной нишей несколько минут, неподвижный и молчаливый, и никто не мог сказать, была ли на его каменном лице хоть тень скорби. Потом он положил ладонь на камень, и под его пальцами на мгновение вспыхнул чёрный свет — холодный, но не враждебный, как прощальный салют от одного мага другому. От одного Тенвальда — другому.

Затем он повернулся и сказал:

— Я хочу видеть ребёнка.

Его привели в залу, где горел камин и куда Хельга принесла горячий отвар и пироги — по привычке, по потребности быть хозяйкой, даже когда мир рушится. Вариан к пирогам не притронулся. Он стоял у камина, и его плащ мерно колыхался, хотя в зале не было сквозняка, и звезда на капюшоне мерцала, бросая на стены короткие вспышки холодного света.

Эйвен вошёл сам. Без поддержки, хотя ноги его ещё не вполне окрепли и каждый шаг давался усилием, которое он тщательно скрывал. Он был в чистой одежде — Хельга постаралась, — но никакая одежда не могла скрыть его худобу, бледность, тёмные тени под глазами. Он остановился в дверях и посмотрел на Вариана.

Глава 3. Детство в горах

Так маленький маг остался один — и не один.

Без отца, чья могила светилась тихим чёрным огнём в глубине родовой усыпальницы. Без матери, которая жила в замке, но была дальше, чем мёртвые, — за стеной безумия, непроницаемой, как горный хребет. С ответственностью главы рода, титулом, который лёг на его худые мальчишеские плечи, как плащ, сшитый на взрослого. Восемь лет, обожжённое сердце и сила внутри, способная обрушить стены.

Но у него был дядя Бранд, чья надёжность была такой же неотъемлемой частью замка, как его каменные стены. Была тётя Хельга, пахнущая сдобой и корицей, которая, не говоря громких слов, просто включила его в свою жизнь — как включают лишний прибор за обеденный стол, как само собой разумеющееся, не требующее ни обсуждений, ни благодарности. Были старшие братья — не по крови, но какое это имело значение? Торвин, серьёзный не по годам, который никогда не позволял младшим забыть, что за привилегиями стоят обязанности, и Лейф, неугомонный весельчак, умевший рассмешить даже Марет, что само по себе граничило с чудом. Были тётушки-ведьмы, с их травами, зельями и тихой, неброской заботой, от которой в замке всегда пахло мятой и чабрецом, а раны — и телесные, и душевные — заживали чуть быстрее, чем положено природой.

И была Мирена. Рыжий вихрь. Ведьмочка. Сестра, хоть и не по крови, — по чему-то большему: по детству, разделённому на двоих, по смеху и слезам, по синякам и приключениям, по всему тому бесценному, незаменимому, из чего складывается настоящая семья.

Дни Эйвена были заняты с рассвета до заката — и это, пожалуй, было к лучшему, потому что в пустые часы приходили мысли, а мысли восьмилетнего мальчика, пережившего то, что он пережил, не были добрыми гостями.

Утро начиналось с магии. Не с той грозной, ослепительной магии, что едва не убила его, — с тихой, осторожной, кропотливой работы. Марет, хоть и была ведьмой, а не чёрным магом, понимала основы достаточно, чтобы направлять его в простейших упражнениях: контроль дыхания, удержание потока, плетение малых заклинаний. Сияющая тьма в его жилах была как дикая река, запертая в слишком узком русле, — она давила на стенки, рвалась наружу, и задача Эйвена была не дать ей воли, не позволить ей течь свободно, а приучить к повиновению. Капля за каплей. День за днём. Это было утомительно, скучно и абсолютно необходимо — потому что если бы он хоть на день перестал практиковаться, сила начала бы расти сама по себе, и рано или поздно всё повторилось бы.

Он занимался в небольшой комнате в восточной башне, где стены были покрыты защитными рунами — старыми, вырезанными ещё его дедом. Если что-то шло не так, руны вспыхивали серебром и поглощали выброс. Пока что им не пришлось работать ни разу. Эйвен был осторожен. Он помнил.

А ночью приходила та, кто учила его по-настоящему.

Чёрная Госпожа являлась ему во снах, и сны эти были не похожи на обычные — они были яркими, чёткими, объёмными, как сама явь, а может, и ярче. Она приходила в своём плаще, усыпанном звёздами, и каждый раз звёзды на нём складывались в новые созвездия, словно само небо никогда не повторялось в её присутствии.

Иногда она учила.

Во сне пространство подчинялось ей, и она создавала для мальчика целые миры — тренировочные залы из чёрного хрусталя, поля, засыпанные серебристым снегом, пещеры, в которых тьма была живой и послушной. Она показывала ему потоки силы — не словами, а образами: вот так тьма течёт, как река, и ты должен стать берегами; вот так она сжимается, как пружина, и ты должен стать рукой, что её удерживает; вот так она расцветает, как цветок, и ты должен стать садовником, а не зрителем. Она была терпелива — бесконечно, нечеловечески терпелива, как может быть терпелива только та, для кого время течёт иначе, чем для смертных.

Ещё раз, — говорила она, когда у него не получалось, и в её голосе не было ни раздражения, ни разочарования. — Не торопись. Тьма не любит спешки. Она любит точность.

А иногда — иногда она не учила.

Иногда, когда он приходил в её сон усталый, измотанный, с гудящими от упражнений каналами и ноющим сердцем, она просто усаживала его рядом с собой. Во сне у неё было любимое место — утёс над бескрайним ночным океаном, где волны были из жидкого серебра, а небо — бездонным и полным незнакомых созвездий. Она садилась на край, и её плащ стекал по камням, как пролитая ночь, и мальчик садился рядом, и она обнимала его за плечи.

И рассказывала сказки.

Сказки Чёрной Госпожи не были похожи ни на какие другие. Она рассказывала о звёздах, которые рождались и умирали задолго до того, как на земле появился первый человек. О драконах тьмы, которые спали в сердцевине гор и видели сны длиною в тысячелетия. О древних магах, которые любили и ошибались, и падали, и вставали, и снова падали. О маленькой чёрной кошке, которая однажды перехитрила саму смерть — эту сказку Эйвен любил больше всего и просил пересказать снова и снова, и Госпожа каждый раз рассказывала чуть иначе, добавляя новые подробности, и мальчик подозревал, что кошка эта была не совсем вымышленной.

А иногда она пела. Тихо, без слов — мелодия, сотканная из тишины и света далёких звёзд, и от этой мелодии боль в обожжённых каналах утихала, сердце билось ровнее, и мальчик засыпал внутри сна, что, наверное, было невозможно, но происходило каждый раз.

Он совсем не боялся её. Ни её бездонных глаз, ни её силы, от которой дрожали основы мира, ни её тьмы, которая для него давно перестала быть чем-то чужим и пугающим. Он полюбил её — всем сердцем, тем самым повреждённым, надломленным сердцем, которое, оказывается, умело вмещать в себя гораздо больше любви, чем можно было ожидать. Она была его учительницей, его защитницей, его ночной матерью — той, что приходила, когда весь мир засыпал, и уходила до рассвета, оставляя после себя только ощущение тепла и запах звёздной пыли.

После полудня наступало время, которого Эйвен одновременно ждал и побаивался.

Бранд обучал всех троих мальчиков — Торвина, Лейфа и Эйвена — фехтованию и верховой езде. На заднем дворе замка, где был устроен тренировочный плац, они рубили деревянными мечами по соломенным чучелам, отрабатывали стойки и переходы, учились падать так, чтобы не переломать себе кости, и вставать так, чтобы противник не успел воспользоваться их падением. Бранд учил обстоятельно, как делал всё, — без лишних слов, но с бесконечным терпением, показывая один и тот же приём столько раз, сколько требовалось.

Глава 4. Сборы и прощание

Двенадцатый день рождения подкрался незаметно, как подкрадывается рассвет в горах — вроде бы только что была ночь, и вот уже вершины розовеют, и мир меняется безвозвратно.

Эйвен Тенвальд, глава дома, стоял перед зеркалом в своей комнате и с некоторым удивлением разглядывал собственное отражение — привычка, которой он предавался нечасто, но день располагал. Из зеркала на него смотрел высокий худой подросток. Кожа белая, почти прозрачная — наследство сияющей тьмы, текущей по жилам. Глаза чёрные, как горное небо в безлунную ночь, глубокие, внимательные, с той особой настороженностью, которая бывает у людей, рано узнавших, что мир умеет причинять боль. Волосы — такие же чёрные, густые, отросшие до лопаток — были собраны в хвост, перехваченный кожаным шнурком, как было принято среди горной знати.

Он отвернулся от зеркала. Довольно.

Академия ждала. К празднику окончания лета — последнему большому торжеству перед тем, как осень войдёт в свои права — он должен был прибыть в столицу. Все дети магов, которым исполнилось двенадцать, собирались в королевской академии на пять долгих лет. Это был закон — древний, нерушимый, обязательный для всех, от высших лордов до самых захудалых магических семей. И Тенвальды, при всей своей горной удалённости от столичной жизни, не были исключением.

Замок жил сборами уже третью неделю, и Эйвен начинал подозревать, что его родные окончательно лишились рассудка.

Это началось с одежды.

Хельга решила, что мальчик — она по-прежнему называла его мальчиком, хотя он был уже на голову выше её — не может явиться в академию одетым кое-как. И понеслось. Из сундуков извлекались отрезы тёплой горской шерсти — серой, тёмно-синей, чёрной, плотной и мягкой, от которой не зудела кожа и которая согревала в любой мороз. Шёлковые мантии — две, нет, три, потому что одна может испачкаться, вторая — порваться, а третья нужна для торжественных случаев. Расшитая одежда горцев — яркая, с традиционным узором рода Тенвальд серебряной нитью по чёрному полю, потому что нельзя же забывать, кто он и откуда.

— Тётя Хельга, — осторожно начал Эйвен, наблюдая, как она укладывает в сундук четвёртую пару сапог. — Мне кажется, столько...

— Тебе нужны тёплые сапоги, выходные сапоги, сапоги для верховой езды и ещё одни — на случай, если эти промокнут, — отрезала Хельга тоном, не допускающим возражений, и положила сверху пятую пару.

Потом пришла Марет. С ней было ещё страшнее. Старшая тётушка-ведьма методично загрузила отдельный сундук — целый отдельный сундук! — сборами трав, склянками с зельями, мешочками с сушёными кореньями, связками чабреца, мяты, полыни, зверобоя и ещё десятка растений, названия которых Эйвен даже не пытался запомнить. Укрепляющие зелья для сердца, болеутоляющие настойки, успокоительные сборы, жаропонижающие отвары, мазь от ожогов, мазь от обморожений, мазь от мозолей...

— Тётушка Марет, — Эйвен заглянул в сундук и обнаружил на дне три ряда аккуратно уложенных склянок, каждая подписана убористым почерком Марет. — Это же запас на пять лет.

— На два, — невозмутимо поправила Марет. — Остальное пришлю.

Бригит добавила к этому свой собственный арсенал: чаи — в льняных мешочках, надписанных ровным почерком: «от бессонницы», «от тревоги», «когда грустно», «просто так, для радости». Засахаренные фрукты — вишня, слива, дикая груша — в плотно закрытых глиняных горшочках, обёрнутых тканью, чтобы не побились в дороге. Пирожки, которые не испортятся в пути, потому что Бригит наложила на них простенькое ведьмовское заклинание сохранности.

Мирена притащила пучок какой-то особенно едко пахнущей травы и сунула Эйвену в руки.

— Это от крыс, — заявила она деловито. — В академии наверняка есть крысы. Положи под кровать.

— А если крыс нет?

— Значит, будет от соседей. Запах отпугивает всех.

Книги и магические принадлежности занимали два отдельных сундука — и это были не тётушкины излишества, а необходимость. Рабочие тетради, заполненные его собственными записями — заклинания, схемы потоков, заметки, которые он делал после уроков Чёрной Госпожи, пытаясь перенести на бумагу то, чему она учила его во снах. Магические инструменты — кристаллы для концентрации, серебряные иглы для точечной работы с потоками, набор чернил, реагирующих на чёрную энергию. И книги — потрёпанные, зачитанные, с закладками и пометками на полях, те, что стояли в библиотеке замка и принадлежали ещё его деду.

И наконец — фамильный меч и доспехи. Бранд принёс их лично, молча, положил на стол и отступил. Меч был в простых чёрных ножнах, без украшений, но клинок — Эйвен знал — был отменным, выкованным мастером, который умел вплетать в сталь тень чёрной магии, отчего лезвие не тупилось и не ржавело. Лёгкие доспехи — кольчуга и наручи, — подогнанные под его худощавую фигуру, с гербом Тенвальдов на нагрудной пластине: расколотая звезда.

Эйвен стоял посреди своей комнаты — точнее, посреди того, что осталось от его комнаты, потому что всё свободное пространство было завалено сундуками, свёртками, мешками, горшочками и стопками одежды — и смотрел на этот хаос с выражением человека, наблюдающего за стихийным бедствием.

— Я потом отберу необходимое, — сказал он с тем спокойным достоинством, на которое был способен двенадцатилетний глава древнего рода.

— Это всё и есть необходимое! — возмутилась Хельга, появляясь в дверях с очередной стопкой шерстяных носков.

— Тётя, здесь хватит на небольшой караван.

— Значит, поедешь с небольшим караваном.

Эйвен посмотрел на неё. Посмотрел на сундуки. Тяжело вздохнул — так тяжело, что зачарованное пламя в камине качнулось.

Битва была проиграна ещё до начала.

День рождения отпраздновали торжественно, как и полагалось — не только потому, что наследнику дома исполнялось двенадцать, но и потому, что это был последний праздник перед долгой разлукой, и каждый в замке это понимал, хотя вслух никто не говорил.

Столы накрыли в большом зале — длинные дубовые столы, застеленные белыми скатертями, уставленные блюдами так, что дерево под ними стонало. Хельга превзошла себя: жареная оленина с горными травами, пироги с грибами и дичью, печёная форель из горного ручья, каша с мёдом и орехами, яблоки в тесте, и конечно — именинный пирог, огромный, в три яруса, украшенный засахаренными ягодами и орнаментом из сливочного крема, который Хельга выводила с таким тщанием, словно расписывала стены храма.

Глава 5. Академия

Они увидели академию задолго до того, как подъехали к её стенам.

Она открылась им с вершины последнего холма — и Эйвен, откинувший полог повозки, чтобы посмотреть, на мгновение забыл, как дышать.

Королевская академия магов раскинулась в широкой долине, как маленький город — нет, как маленькое королевство, существующее по собственным законам. Высокие стены из светлого камня, отполированного временем и магией до мягкого сияния, охватывали территорию, которой позавидовал бы иной герцог. За ними поднимались здания — десятки зданий, непохожих друг на друга, будто строились в разные эпохи разными мастерами, но составлявших вместе удивительно гармоничное целое. Учебные корпуса с высокими стрельчатыми окнами, сквозь которые виднелись ряды парт и свечей. Жилые дома с черепичными крышами, увитые плющом. Библиотека — огромная, приземистая, основательная, похожая на мудрого старика, который сел отдохнуть и решил никуда больше не вставать. Магические башни — тонкие, устремлённые ввысь, увенчанные шпилями, на которых горели огни: белые, золотые, а одна, дальняя, — холодным чёрным светом, и при виде неё что-то внутри Эйвена дрогнуло в узнавании.

Арены для состязаний — открытые, с каменными трибунами, окружённые руническими кругами защиты, — лежали чуть в стороне, и даже отсюда, с холма, было видно, что камень на них оплавлен и выщерблен в тех местах, где заклинания были особенно яростными. А между всем этим — парки. Сады. Аллеи старых лип и каштанов, уже тронутых первым золотом осени. Фонтаны, пруды, лужайки. Академия не была крепостью — она была живым, дышащим местом, и от неё веяло такой концентрированной магией, что воздух дрожал, как над горячим камнем в полдень.

— Ну вот, — сказал Бранд, подъехав ближе и окинув академию взглядом, в котором уважение мешалось с недоверием. — Приехали.

Торвин молча смотрел на башни, и его лицо не выражало ничего, но пальцы крепче сжимали поводья.

***

У главных ворот их встретили принимающие маги — двое, в строгих мантиях с гербом академии: раскрытая книга, над которой переплетались белый и чёрный лучи. Один — пожилой белый маг с аккуратной седой бородой и внимательными светлыми глазами. Второй — моложе, тоже белый, с пером за ухом и списком в руках.

Они приняли документы. Прочитали. И подняли глаза на Эйвена.

Взгляд пожилого мага задержался на мальчике — на его чёрных глазах, на бледной коже, на чём-то неуловимом, что ощущалось даже без магического зрения: присутствии тьмы, укрощённой, но несомненной, живущей в нём так же естественно, как кровь. Маг перевёл взгляд на документы. Потом снова на Эйвена. Его брови чуть сдвинулись.

— Эйвен Тенвальд, — произнёс он, и это прозвучало одновременно как констатация и как вопрос. — Глава дома. Двенадцать лет. Инициированный чёрный маг. Инициация — в возрасте восьми лет.

Он произнёс последние слова медленно, с расстановкой, и младший маг с пером поднял голову и уставился на Эйвена с таким выражением, словно перед ним стоял зверь, о котором он читал в книгах, но не ожидал увидеть живьём.

Эйвен знал этот взгляд. Удивление, переходящее в настороженность. Он видел его у белых целителей, приезжавших к матери. У купцов, которые иногда бывали в замке по торговым делам. У всех, кто узнавал, что перед ними ребёнок, принявший чёрную энергию в том возрасте, когда другие дети ещё играют в догонялки. Вежливое удивление, за которым стоял невысказанный вопрос: «Он нормален?»

Он нормален. Или достаточно близок к нормальности, чтобы разницу было не заметить.

— Верно, — сказал Эйвен. Спокойно, с лёгким поклоном, с тем учтивым достоинством, которому Бранд учил его с восьми лет: ты — глава дома, веди себя соответственно. Голос его был ровным, негромким, и только тот, кто знал его хорошо, расслышал бы в нём тщательно скрытое напряжение. — Инициация произошла при чрезвычайных обстоятельствах. С тех пор я обучаюсь контролю. Рекомендательные письма от Вариана Тенвальда, высшего мага, приложены к документам.

Имя Вариана подействовало. Пожилой маг перебрал бумаги, нашёл письмо — короткое, сухое, в стиле Вариана: «Мальчик контролирует силу. Допустите его. В.Т.» — и, кажется, расслабился. Совсем немного.

— Хорошо, — сказал он. — Вы зачислены в группу новых учеников. Левое крыло дальнего жилого корпуса, комната шесть. Ваши вещи... — он посмотрел на повозку с девятью сундуками, и его брови поднялись ещё выше, — будут помещены в хранилище. На первом этапе обучения ученикам запрещено пользоваться личными вещами. Вам будет выдана форменная одежда, учебные принадлежности и всё необходимое.

Эйвен повернулся к Бранду и посмотрел на него. Выразительно. Очень выразительно. Девять сундуков. Четыре пары сапог. Два одеяла. Грелка. Засахаренные фрукты. Пучок травы от крыс.

Бранд, к его чести, выдержал этот взгляд с невозмутимостью, достойной горы.

— Зато всё будет в сохранности, — сказал он ровно.

Эйвен прикрыл глаза на мгновение. Глубоко вздохнул. Открыл.

— Разумеется, дядя.

***

Прощание было коротким. Бранд не любил долгих расставаний — они делали простые вещи невыносимыми.

Он положил руки Эйвену на плечи — тяжёлые, тёплые, знакомые — и посмотрел на него сверху вниз. Мальчик уже был высок, но до дяди ему было ещё далеко.

— Учись, — сказал Бранд. — Слушай наставников. Не лезь на рожон. И пиши.

— Буду.

— Каждую неделю.

— Хорошо.

Торвин подошёл, протянул руку, и они обменялись рукопожатием — крепким, мужским, каким обмениваются равные. Торвин задержал его руку на мгновение дольше, чем нужно, сжал чуть крепче и отпустил.

— Не посрами, — сказал он коротко.

— Не посрамлю.

Бранд уже сидел в седле, когда обернулся в последний раз:

— И не давай этим столичным смотреть на тебя свысока. Ты — Тенвальд.

Эйвен смотрел, как две фигуры верхом и пустая повозка — девять сундуков забрали в хранилище — удаляются по дороге, и чувствовал, как последняя ниточка, связывающая его с домом, натягивается, истончается и наконец — не рвётся, нет, но становится такой длинной, что её почти не чувствуешь. Почти.

Глава 6. Церемония

Их вывели во двор за четверть часа до начала.

Не только их шестерых — всех новичков, из всех крыльев, из всех корпусов. Они выходили из дверей поодиночке и группами, неуверенные, притихшие, в одинаковых серых мантиях, которые сидели на ком-то хорошо, а на ком-то — как мешок на палке. Десятки двенадцатилетних мальчиков и девочек, стянутых со всех концов королевства, из замков и поместий, из горных крепостей и приморских башен, из старейших родов и семей, где маг появился впервые за три поколения. Они стекались к главной площади академии — широкому мощёному пространству перед Залом Посвящения — как ручьи стекаются в реку, и река эта была серой, тихой и ошеломлённой.

Площадь поражала.

Эйвен видел замки. Он вырос в одном из них. Но замок Тенвальдов был творением суровым и честным, как сами горы, — красивым, но не стремящимся произвести впечатление. Здесь же всё было создано именно для этого — чтобы впечатлить, чтобы подавить, чтобы каждый двенадцатилетний ребёнок, ступивший на этот камень, понял: он вошёл в место, которое больше его, древнее его и переживёт его.

Зал Посвящения стоял в центре академии, и от него расходились лучами аллеи, как спицы от ступицы колеса. Здание было огромным, из тёмного камня, настолько старого, что он, казалось, врос в землю и стал её частью. Четыре колонны у входа — каждая толщиной в три обхвата — поддерживали фронтон, на котором была высечена сцена, повторяющая древнейший из мифов: две фигуры — Белая Госпожа и Чёрная Госпожа — протягивали руки навстречу друг другу, и между их ладонями клубилось нечто, что резчик оставил незавершённым, позволив камню самому решить, свет это или тьма. Или то и другое разом.

Колонны были испещрены рунами — тысячами рун, вырезанными так мелко, что издали они казались узором, и только подойдя ближе можно было разобрать отдельные знаки. Руны мерцали — белые и чёрные попеременно, пульсируя в ритме, который Эйвен не сразу, но узнал. Это было биение. Сердцебиение. Академия дышала.

Перед входом в зал, на возвышении в семь ступеней, стояли преподаватели.

Эйвен не считал их. Он не мог — его взгляд выхватывал лица, фигуры, детали, и каждая деталь требовала внимания, как отдельная нота в сложной мелодии.

В центре — ректор академии. Высокий, худой старик в белой мантии, настолько белой, что она, казалось, светилась собственным светом. Седые волосы, длинные, свободно лежащие на плечах. Лицо, изрезанное морщинами, как горный склон — тропами. Но глаза — глаза были молодыми. Яркими, пронзительно-голубыми, горящими таким ясным, ровным светом, что смотреть в них было почти физически трудно. Высший белый маг — это чувствовалось за сотню шагов. Сила исходила от него не волнами, а постоянным, немигающим сиянием, как от маяка, который горит, горит, горит, и ни ветер, ни буря не могут его потушить. На его лбу покоился венец света — тонкий, почти невидимый обруч, сотканный из чистого сияния, — знак высшего мастерства, дар Белой Госпожи. Он не ослеплял, но его невозможно было не заметить: даже в ярком свете заходящего солнца венец горел ровно и спокойно, как утренняя звезда.

По правую руку от ректора — белые маги. Их было больше, значительно больше, чем чёрных, и это было заметно сразу, как заметен перевес одной чаши весов над другой. Мантии белые, светлые, золотистые, серебряные — оттенки варьировались, но все они принадлежали одной палитре, палитре света. Мужчины и женщины, молодые и старые, строгие и улыбчивые. Эйвен видел магистра фехтования — плечистого мужчину с выправкой солдата и шрамом через левую бровь, который стоял, скрестив руки, и смотрел на новичков так, словно прикидывал, сколько из них продержатся до конца первой тренировки. Видел женщину с мягким лицом и россыпью серебряных браслетов на запястьях — целительница, судя по тому, как от неё веяло теплом, ненавязчивым, обволакивающим, как тёплый ветер. Видел молодого мага в золотой мантии с узором из солнц, который нетерпеливо переминался с ноги на ногу и, кажется, был взволнован не меньше самих новичков.

По левую руку от ректора — чёрные маги.

Их было немного. Четверо. Всего четверо на весь огромный преподавательский состав академии, и они стояли чуть в стороне, чуть отдельно, как стоят люди, привыкшие к тому, что пространство вокруг них остаётся пустым не по их воле, а по воле окружающих. Тёмные мантии — чёрные, тёмно-синие, как предгрозовое небо. Лица — замкнутые, неподвижные, с той особенной бледностью, которую Эйвен узнал бы из тысячи, потому что видел её каждое утро в зеркале. Холод сияющей тьмы, несомый в жилах, оставляющий свой след на коже, как мороз оставляет узоры на стекле.

Среди них выделялась одна — женщина. Немолодая, но возраст её, как и у Вариана, было трудно определить. Высокая, прямая, с тёмными волосами, собранными в строгий узел, и лицом, которое когда-то, должно быть, было красивым, а теперь было чем-то большим — значительным. Её глаза были такими тёмными, что зрачок сливался с радужкой, и в этой черноте мерцали искры — холодные, далёкие, как звёзды в зимнем небе. На ней был не плащ тьмы — значит, не высшая, — но сила в ней чувствовалась немалая, и она несла её с достоинством королевы.

***

Когда последние новички заняли свои места — ровные шеренги, выстроенные по группам, — над площадью повисла тишина. Не естественная, не та, что наступает, когда люди замолкают, а магическая — наведённая, глубокая, абсолютная. Даже ветер стих. Даже листья на деревьях замерли. Академия задержала дыхание.

Ректор вышел вперёд. Один шаг — и его присутствие заполнило площадь, как вода заполняет чашу. Венец света на его лбу вспыхнул ярче, и от этого света по мощёному камню побежали тени — нет, не тени, отсветы, — мягкие, тёплые, золотистые, словно кто-то рассыпал по земле горсть солнечных зайчиков.

— Добро пожаловать.

Голос его был негромким, но достигал каждого уха так ясно, словно он стоял рядом с каждым и говорил лично. Магия. Простая, элегантная, не требующая усилий — как дыхание.

— Я — Арвид Сольберг, ректор Королевской академии магов. И сегодня я обращаюсь к вам не как наставник к ученикам, не как старший к младшим, но как маг — к магам.

Глава 7. Первые дни

Распорядок объявили на следующее утро — сухо, деловито, без поблажек.

Маг-наставник, тот самый грузный и усталый, зачитывал его по свитку, стоя в коридоре их крыла, и голос его был монотонным, как стук дождя по крыше, — привычка, выработанная годами произнесения одних и тех же слов перед сотнями одинаково ошеломлённых лиц.

Подъём до рассвета. Умывание. Одевание. Приведение комнаты в порядок — кровати заправлены, вещи убраны, пол чист. Проверка наставником. Утренние занятия с мастером оружия — два часа. Умывание после занятий. Переодевание. Завтрак в общей трапезной. После завтрака — три урока по магическим и общим дисциплинам. Обед. Ещё два урока. Вечерняя трапеза. Свободное время для отдыха и домашних заданий — до отбоя. Отбой. Сон.

И последнее, произнесённое с особым нажимом:

— Использование магии — любой, белой, чёрной, природной — запрещено. Полностью. Абсолютно. Вплоть до исключения из академии. Пока вы не получите разрешение наставника на конкретное упражнение, ваша сила остаётся при вас, но вы ею не пользуетесь. Ясно?

Ясно. Яснее некуда.

Эйвен стоял в шеренге с остальными, слушал, и внутри него — медленно, как поднимается вода в половодье — росло понимание того, во что он ввязался.

Не учёба его пугала. Он любил учиться, умел учиться, привык к дисциплине — Бранд позаботился об этом. Заклинания, теория потоков, история магии, травоведение — всё это было ему знакомо, интересно, понятно. Он мог учиться по двенадцать часов в сутки и не устать.

Его пугало всё остальное.

***

Холод.

Холод был везде. Не тот величественный, звонкий холод горных вершин, к которому он привык с рождения и который, при всей своей суровости, был честен, — а мелкий, бытовой, подлый холод каменных стен, сквозняков, тонких одеял и ледяной воды. Холод, от которого нельзя было укрыться, потому что укрытия не было.

Комната — холодная. Не ледяная, нет, просто прохладная, как бывают прохладны каменные здания осенью, — но для обычного человека это было терпимо, а для чёрного мага, в чьих жилах текла сияющая тьма, добавляя к любому внешнему холоду свой собственный, внутренний, неотступный, — это было мучением. Тонкое серое одеяло — одно, казённое, с запахом щёлока, — грело примерно так же, как лист бумаги. Эйвен ложился, натягивал его до подбородка, сворачивался в клубок, подтягивая колени к груди, и лежал, чувствуя, как холод просачивается сквозь ткань, сквозь кожу, до самых костей, и там сливается с ледяным потоком сияющей тьмы, и вместе они превращают его тело в камень, в лёд, в нечто нечеловечески холодное. Он не мог заснуть. Лежал, глядя в темноту, слушая дыхание пятерых мальчишек, которые спали — спали! — укрытые такими же тонкими одеялами, и им было достаточно, и он ненавидел их за это, тихо, молча, понимая, что ненависть несправедлива, но не в силах от неё избавиться.

Он засыпал, только когда тело сдавалось — не от тепла, а от истощения. Проваливался в сон, как падают в яму, — внезапно и безвольно. И даже Чёрная Госпожа, приходившая к нему в эти короткие, урванные у холода часы, не могла согреть его по-настоящему — её тепло было теплом сна, оно таяло вместе с пробуждением, как тает иней на ладони.

Вода для умывания — холодная. Ледяная, если быть точным. Её носили из колодца, и она пахла камнем и железом, и от первого прикосновения к лицу перехватывало дыхание. Другие мальчишки охали, ёжились, фыркали, плескались — и привыкали. Через неделю большинство уже не замечало. Эйвен не привыкал. Каждое утро, каждый вечер — ледяная вода на коже, и тьма внутри отзывалась на холод, усиливала его, множила, и после умывания он дрожал ещё четверть часа, и пальцы были синими, и он прятал их в рукава форменной мантии, чтобы никто не видел.

Форменная одежда — тонкая. Не для горца, привыкшего к плотной шерсти и тёплому меху. Мантия, рубашка, штаны — всё из одной и той же суровой серой ткани, добротной, но не рассчитанной на человека, которому и в тёплой комнате зябко. Эйвен вспоминал свои горские свитера, шерстяные шарфы, подбитые мехом плащи — всё лежало в хранилище, в девяти сундуках, и казалось таким же далёким, как горы.

Некоторые учебные аудитории — старые, в северном крыле, с каменными стенами в три локтя толщиной — были холодны, как ледник. Зимой, говорили старшекурсники, в них замерзали чернила. Зимой. А пока была только осень.

Другие ученики не испытывали таких проблем. Белым магам их сила давала тепло — не огонь, не заклинание, просто ровное, фоновое тепло жизни, усиленное белой энергией, естественной для человеческого тела. Они мёрзли, как мёрзнет любой человек, — и так же легко согревались. Для них холодная комната была неудобством. Для Эйвена она была испытанием.

Он решил молчать.

Не жаловаться, не просить, не объяснять. Тенвальды не жалуются. Глава дома не показывает слабость перед чужими. Он будет терпеть — молча, с прямой спиной, с ровным лицом, — и никто не узнает, чего ему это стоит.

Хотя стоило это немало.

***

Люди.

В замке Тенвальдов Эйвен жил в кольце любви — тесном, тёплом, надёжном. Каждый взгляд, обращённый к нему, нёс в себе заботу. Каждое слово, сказанное ему, было произнесено с добром. Он привык к этому так же, как привыкают к воздуху, — не замечая, пока он есть, и задыхаясь, когда его отнимают.

Здесь на него смотрели иначе.

Настороженно. С любопытством, за которым стояла опаска. С тем особым вниманием, с каким смотрят на хищника в клетке, — вроде бы безопасно, но руку через прутья совать не хочется. Чёрный маг. Инициированный в восемь лет. Ходячая аномалия. Маленький, вежливый, тихий — но кто знает, что у него внутри? Кто знает, не рванёт ли?

Он чувствовал эти взгляды. На завтраке, когда садился за стол. На занятиях, когда отвечал на вопрос наставника. В коридорах, когда проходил мимо. Мелкие уколы, постоянные, как комариные укусы, — по отдельности терпимые, но в сумме изматывающие.

Это он решил попытаться изменить. Постепенно. Терпением, вежливостью, временем. Рано или поздно они увидят, что он — просто мальчишка. Странный, бледный, мёрзнущий, но мальчишка. Не чудовище. Не ходячая катастрофа. Просто Эйвен.

Глава 8. Уроки и столкновения

Уроки магии были одновременно самым захватывающим и самым мучительным, что Эйвен пережил в академии.

Захватывающим — потому что здесь, в этих древних аудиториях с высокими потолками и стенами, покрытыми рунами, магия переставала быть чем-то интуитивным, стихийным, познанным во сне или нащупанным вслепую, — и становилась наукой. Стройной, сложной, прекрасной системой, в которой каждое заклинание было формулой, каждый поток — уравнением, каждый выброс силы — следствием причин, которые можно понять, описать, предсказать.

Мучительным — потому что им запрещали колдовать. Совсем. Ни искры, ни тени, ни малейшего прикосновения к силе, которая жила в каждом из них и которую они ощущали так же явно, как собственное сердцебиение. Это было всё равно что учить певца нотной грамоте, заклеив ему рот. Правильно, необходимо, педагогически обосновано — и невыносимо.

Теорию магических потоков вёл тот самый молодой маг в золотой мантии — магистр Ленар, энтузиаст, чей восторг перед предметом был столь заразителен, что даже Рован, не отличавшийся тягой к теории, иногда забывал рисовать карикатуры на полях тетради и начинал слушать. Ленар чертил на грифельной доске схемы потоков — белых и чёрных, — и под его мелом абстрактные линии становились живыми: вот так энергия движется по каналам, вот здесь она ускоряется, вот здесь — замедляется, вот в этой точке маг формирует из потока заклинание, как гончар формирует из глины сосуд. Он создавал в воздухе модели — переплетения светящихся нитей, наглядные, объёмные, вращающиеся, — и было видно, как ему приходится сдерживаться, чтобы не унестись в такие дебри, из которых двенадцатилетних новичков пришлось бы вытаскивать верёвками.

— Белая энергия, — говорил он, расхаживая между рядами и жестикулируя так, что рукава его мантии развевались, как крылья, — естественна для человеческого организма. Она течёт по тем же каналам, что и жизненная сила, и усиливает их. Чёрная энергия — нет. Она движется по тем же каналам, но против их природы. Представьте реку, которая вдруг потекла вспять. Русло — то же, вода — другая. Именно поэтому чёрные маги ощущают холод, именно поэтому их каналы подвергаются большему износу, и именно поэтому, — он останавливался и обводил аудиторию серьёзным взглядом, — контроль для чёрного мага важнее, чем для белого. Не потому что чёрная магия опаснее. А потому что цена ошибки выше.

При этих словах глаза аудитории неизменно поворачивались к Эйвену. Он сидел за своей партой, прямой, спокойный, и делал вид, что не замечает. Получалось почти убедительно.

Историю магии преподавала пожилая женщина по имени магистр Хёльм — сухая, строгая, с голосом, который был создан для того, чтобы зачитывать приговоры, но использовался для перечисления дат, имён и событий. Она знала всё — от Первого Пробуждения, когда богини впервые даровали людям силу, до последних магических конфликтов, — и излагала это с такой монотонной обстоятельностью, что половина аудитории засыпала к середине урока. Рован однажды заснул так крепко, что упал со скамьи, и магистр Хёльм, не прерывая фразы о битве при Каменном Перевале, подошла к нему, ткнула тростью в бок и продолжила лекцию, пока он карабкался обратно с видом оглушённого сурка.

Травоведение вела ведьма — настоящая, не маг, а именно ведьма, с природной силой, как тётушки Марет и Бригит. Тихая женщина с землистыми руками и запахом чабреца в волосах, она знала каждое растение, каждый корень, каждый гриб в окрестных лесах — где растёт, когда собирать, что лечит, что калечит. Она не любила магов — это чувствовалось, — но преподавала честно и терпеливо, и её уроки были единственными, на которых Эйвен чувствовал себя как дома. Он знал травы. Марет и Бригит научили его хорошо.

***

Но академия учила не только магии.

Математика — строгая, безжалостная, не признающая полумер. Магистр Торсен, лысый человек с пронзительным взглядом и привычкой стучать мелом по доске так, что белая пыль летела во все стороны, не принимал ответа «примерно». Только точно. Только доказательство. Только формула. Математика, говорил он, — это язык мира. Магия без математики — фокусы. Хотите быть фокусниками — идите на ярмарку. Хотите быть магами — решайте уравнения.

Мироописание — наука о мире, его устройстве, народах, землях, обычаях. Старый магистр с окладистой бородой раскатывал на стене огромные карты — нарисованные от руки, подробные, с горными хребтами и реками, с границами королевств и торговыми путями — и рассказывал о каждой земле так, словно побывал в каждой. Может, и побывал. Эйвен находил на картах свои горы — маленький треугольник в северном углу, с крошечной точкой, обозначавшей замок, — и что-то сжималось в груди.

Химия — или, вернее, алхимия в её практическом, лишённом мистики варианте. Свойства веществ, их взаимодействия, основы зельеварения с научной, а не ведьмовской точки зрения. Реакции, пропорции, температуры. Магистр, ведущий этот предмет, был чёрным магом — одним из тех четверых, что стояли на церемонии. Молчаливый, сосредоточенный, он объяснял скупо, но точно, и его опыты — смешивание веществ, от которых менялся цвет, запах, состояние — завораживали даже тех, кому химия казалась скучной.

Были ещё риторика — искусство говорить и убеждать, необходимое любому магу, которому предстоит служить при дворе или вести переговоры. Каллиграфия — потому что руны нужно чертить точно, и дрогнувшая рука может превратить заклинание защиты в заклинание разрушения. Латынь — древний язык, на котором были записаны старейшие магические тексты.

***

Дни были длинными, плотными, набитыми знаниями, как сундуки Хельги — вещами. И в каждом классе, на каждом уроке, за каждой партой — неизменно, неутомимо, невыносимо — сиял Альден Валерон.

Он тянул руку первым. Всегда. На каждом уроке, по каждому предмету, будь то теория потоков или математика, история или химия. Его ладонь взлетала в воздух раньше, чем наставник успевал договорить вопрос, и ответ — правильный, разумеется, всегда правильный — звучал чётко, уверенно, с той особенной интонацией, которая означала не просто «я знаю», а «я знаю, и удивлён, что остальные — нет».

Глава 9. Шестеро

Привыкание шло медленно — как оттепель в горах, когда лёд не ломается разом, а отступает понемногу, день за днём, капля за каплей, пока однажды не обнаруживаешь, что ручей, скованный с зимы, снова бежит.

Они были слишком разными, чтобы стать друзьями сразу. Слишком разные семьи, слишком разные характеры, слишком разные страхи, принесённые из дома и уложенные на дно дорожных сундуков рядом с чистыми рубашками и материнскими напутствиями. Но они жили в одной комнате, спали в шести шагах друг от друга, ели за одним столом, мёрзли в одних и тех же коридорах и вместе ненавидели утренние подъёмы, — а этого, оказывается, достаточно, чтобы начать превращаться из шестерых чужаков в нечто целое.

Первым сдался Гарет. Впрочем, он, пожалуй, и не сопротивлялся — его открытая, добродушная натура не была приспособлена для вражды и настороженности. Он просто начал делать то, что умел лучше всего: заботиться. Негромко, ненавязчиво, с тем естественным тактом, которого не добьёшься воспитанием, — либо он есть, либо нет. Гарет замечал, что Финн не берёт добавку в трапезной, хотя голоден — стесняется, — и молча пододвигал ему свой хлеб. Замечал, что Кейран сидит один в углу двора после тренировки — не потому что хочет одиночества, а потому что не знает, как из него выйти, — и садился рядом, не говоря ни слова, просто рядом, и это было достаточно. Замечал, что Эйвен после умывания дрожит так, что не может удержать перо, — и однажды, ничего не объясняя, поставил свой таз с водой на подоконник, на солнечную сторону, на полчаса раньше подъёма. Вода не стала горячей, но перестала быть ледяной, и Эйвен посмотрел на Гарета с таким выражением, что тот смутился и буркнул: «Да ладно, мне не трудно».

Рован сдался вторым — если можно назвать сдачей то, что он просто перестал считать остальных пятерых зрителями и начал считать их соучастниками. Он был прирождённым заговорщиком — из тех людей, которым физически необходима компания для реализации своих планов, потому что планы неизменно требовали кого-то, кто будет стоять на стрёме, кого-то, кто отвлечёт внимание, и кого-то, на кого можно свалить вину, если всё пойдёт не так. Его рассказы — а Рован оказался блестящим рассказчиком, из тех, кто умеет превратить поход в уборную в эпическое приключение — звучали по вечерам, и даже Кейран, который, казалось, умел только молчать и смотреть исподлобья, иногда позволял себе короткий, сухой смешок.

Финн привыкал дольше всех. Он был из тех детей, которых мир пугает самим фактом своего существования, и каждое новое знакомство, каждый разговор давались ему усилием, которого другие не замечали. Но он тянулся к Эйвену — робко, как тянется к огню зябнущий путник, — и Эйвен его не отталкивал. Никогда. Ни разу. Сколько бы раз Финн ни переспрашивал одно и то же, сколько бы раз ни извинялся за то, что отнимает время, Эйвен объяснял — терпеливо, спокойно, без тени раздражения. И постепенно, очень постепенно, Финн перестал вздрагивать каждый раз, когда к нему обращались, и начал иногда — редко, тихо, но начал — улыбаться.

Кейран оставался загадкой. Молчаливый, замкнутый, с тёмными настороженными глазами, он двигался по их маленькому миру, как тень — всегда рядом, но словно за невидимой стеной. Он не просил помощи, не предлагал её, не жаловался, не шутил. Но он был. Присутствовал. Слушал. И однажды Рован, который забыл выполнить задание по химии и метался по комнате в панике, обнаружил на своей подушке листок с аккуратно выписанными формулами — без подписи, без объяснений. Рован посмотрел на Кейрана. Кейран сидел на своей кровати и читал. Его лицо не выражало ничего.

— Спасибо, — сказал Рован.

— Не за что, — ответил Кейран, не поднимая глаз.

Больше об этом не говорили. Но с того дня Рован перестал называть Кейрана «этот тихий» и начал называть его по имени.

Альден менялся.

Не сразу. Не вдруг. Не так, как меняются герои в сказках — услышал волшебное слово, и вот он уже другой человек. Нет. Альден менялся так, как меняется горная порода под действием воды, — невидимо, неощутимо, по слою за раз, и только через много дней обнаруживаешь, что острый край стал чуть более гладким.

Он по-прежнему тянул руку первым. По-прежнему знал больше всех и не считал нужным это скрывать. По-прежнему носил свою красоту и свой ум, как другие носят мечи, — на виду, наготове. Но кое-что изменилось.

Он перестал высмеивать.

Не то чтобы он стал ласковым или обходительным — нет, до этого Альдену Валерону было примерно как до луны. Он мог быть резким, нетерпеливым, мог закатить глаза, когда кто-то тратил пять минут на вопрос, ответ на который казался ему очевидным. Но он больше не бил словами по больному. Не бил специально, намеренно, с расчётом — как бил тогда, с Финном.

Может быть, он просто не хотел ещё раз получить кулаком в скулу.

А может быть, дело было в другом.

— Просто невоспитанный, — констатировал однажды Эйвен, когда Альден, объясняя Гарету принцип циркуляции потоков, в третий раз за минуту произнёс «это же элементарно» с таким выражением, словно разговаривал с особенно бестолковым котёнком.

Альден медленно повернулся к нему.

— Прости?

— Невоспитанный, — повторил Эйвен с невозмутимостью, которая стоила ему определённых усилий, потому что синие глаза Альдена уже начали опасно сужаться. — Ты не злой и не вредный, ты просто не умеешь разговаривать с людьми. Это бывает. Некоторых не научили. Не твоя вина.

— Не моя вина? — переспросил Альден, и его голос был таким тихим, что по комнате пробежал холодок, не имевший отношения к сияющей тьме. — Ты только что назвал меня невоспитанным и при этом утверждаешь, что это не моя вина?

— Совершенно верно. Это вина того, кто тебя воспитывал. Или не воспитывал, что вернее.

— Меня растил Кристиан Валерон! Придворный маг! Один из величайших...

— Который, очевидно, научил тебя всему, кроме того, как не обижать людей.

Они стояли друг напротив друга — чёрный и золотой, худой и стройный, тёмные глаза и синие, — и воздух между ними звенел.

Глава 10. Холод и тепло

Была уже глубокая ночь, когда Альден, возвращаясь из библиотеки с книгой под мышкой — он задержался, перечитывая главу о резонансе белых потоков в замкнутых контурах, потому что Ленар упомянул её вскользь, а Альден Валерон не терпел вскользь, — заметил тёмную фигуру на ступенях главного крыльца.

Академия ночью была иной. Тише, глубже, словно здание задерживало дыхание. Руны на стенах мерцали приглушённым светом — белые и чёрные попеременно, пульсируя в том медленном ритме, который днём терялся в шуме и суете, а ночью становился слышен, как сердцебиение спящего великана. Луна — полная, белая, холодная — висела над башнями, заливая двор серебром, и тени от колонн лежали на камне чёрными полосами, чёткими, как линии на чертеже.

Фигура на ступенях сидела неподвижно, обхватив колени руками, и лунный свет делал её почти бестелесной — бледная кожа, чёрные волосы, тёмная мантия. Призрак. Или мальчишка, который слишком устал, чтобы притворяться, что ему хорошо.

Альден остановился.

— Тенвальд? — Он подошёл ближе, и его шаги гулко отдавались в ночной тишине. — Что ты тут делаешь? На луну воешь?

Эйвен поднял голову. Его лицо в лунном свете было таким белым, что казалось вырезанным из мрамора, и только тёмные глаза были живыми — огромные, блестящие, с чем-то на дне, чему Альден не сразу нашёл название.

— Холодно, — сказал Эйвен. Просто, без жалобы, как констатацию. — Не могу уснуть.

Альден моргнул. Посмотрел на Эйвена. Посмотрел на ступени — каменные, ледяные, покрытые инеем. Посмотрел на ночное небо, где луна сияла с тем равнодушным великолепием, с каким сияют вещи, не знающие сострадания. Было холодно. По-настоящему холодно. Осень перевалила за середину, и ночи стали такими, что даже Альден, которого белая энергия грела как внутренняя печь, ощущал прохладу.

— Подожди, — сказал он медленно, и на его лице проступило то выражение, которое появлялось, когда ему предъявляли задачу, не укладывающуюся в привычную логику. — То есть... ты сидишь здесь. На улице. В студёную ночь. На ледяных каменных ступенях. Потому что тебе холодно?

— Да.

— Ты сидишь на холоде, потому что тебе холодно.

— Да.

— Это, — Альден помолчал, подбирая слово, — выдающийся ответ. Даже для безумного чёрного мага.

Эйвен не улыбнулся. Обычно он улыбался — этой своей тихой, терпеливой улыбкой, которая означала, что шутка принята, оценена и прощена. Но сейчас — не улыбнулся. Просто смотрел перед собой, в залитый лунным светом двор, и его пальцы, сцепленные на коленях, были синими.

— Мне всё равно холодно, — сказал он. — В комнате, на улице, везде. Разницы нет. Но в комнате я ворочаюсь и не даю спать остальным, а здесь — хотя бы красиво.

Он кивнул на луну. На звёзды. На серебряные тени, лежащие на камне. И в этом жесте — простом, усталом — было столько обречённого смирения, что Альден, который за два месяца в академии привык к тому, что Эйвен Тенвальд — это воплощение спокойствия и достоинства, вдруг увидел другое. Увидел, как тонка эта броня. Как мало нужно, чтобы она дала трещину. Как долго — недели, месяцы, каждую ночь — этот мальчишка лежал в темноте, дрожа от холода, который шёл не только снаружи, но и изнутри, из самых жил, из самой сути того, что делало его тем, кем он был. И молчал. Терпел. Не жаловался. Не просил.

Потому что Тенвальды не жалуются.

Идиот.

— Ну да, — сказал Альден, и что-то в его голосе изменилось, хотя он сам, возможно, не заметил этого. — Конечно. Ты безумный чёрный маг с ледяной силой в крови, тебе холодно с рождения, а тут ещё каменная коробка, тонкое одеяло и ледяная вода по утрам. И ты... ты всё это время...

Он не договорил. Эйвен закрыл лицо руками.

Движение было быстрым, инстинктивным, как у человека, который чувствует, что стена, державшаяся так долго, начинает крошиться, и пытается удержать её — хотя бы руками, хотя бы на минуту.

— Что с тобой? — Голос Альдена стал острым. — Тебе плохо? Сердце?

Он шагнул ближе, присел на корточки, схватил Эйвена за запястья — и отвёл его руки от лица. Не грубо, но решительно, с той безапелляционностью, которая была в нём сильнее любого такта.

По лицу Эйвена катились слёзы.

Беззвучные. Ни всхлипа, ни вздоха, ни единого звука — только влажные дорожки на белых щеках, блестящие в лунном свете, как следы, оставленные улитками на мраморе. Он плакал так, как привык плакать, — молча, незаметно, в себя. Как плачут дети, которые рано научились, что слёзы ничего не меняют, но не могут совсем перестать.

Альден смотрел на него. Синие глаза — широко раскрытые, без маски, без брони, без привычного холодного блеска. Просто мальчишка, двенадцати лет, смотрящий на другого мальчишку, который плачет.

— Нет, — сказал Эйвен, и его голос был ровным, только чуть хриплым. — Просто холодно.

Просто холодно. Два слова, в которых умещалось всё — два месяца без тепла, без горячей воды, без тёплого одеяла, без витражных окон и каминов, без горячих источников, без рук Хельги, без дома. Два месяца ледяных ночей, когда тьма в жилах превращала и без того холодное тело в камень, и он лежал, свернувшись в клубок, и считал удары сердца, потому что это было единственное, что он мог делать. Просто холодно. Просто — невыносимо, отчаянно, безнадёжно холодно, и некуда деться, и некого попросить, потому что он — Тенвальд, глава дома, и Тенвальды не жалуются.

— Подожди, — сказал Альден. И голос его был таким, каким Эйвен не слышал его ни разу. Не надменным. Не холодным. Не насмешливым. Решительным. — Не плачь. Подожди. Я сейчас... я что-нибудь придумаю.

Он встал. Отошёл на шаг. Закрыл глаза.

И потянулся к силе.

Белая энергия откликнулась мгновенно — радостно, охотно, как собака, которую наконец спустили с поводка. Она хлынула по каналам, тёплая, живая, сияющая, и Альден направил её — не в заклинание атаки, не в щит, не в показательный фокус, — а в контур. Тепловой контур. Простое, базовое заклинание, одно из первых, которому учат белых магов, — замкнутая петля тёплой энергии, окружающая объект. Его мать, говорил Кристиан, использовала такие контуры, чтобы согревать колыбель маленького Альдена в холодные ночи.

Глава 11. Свитки и звёзды

Библиотека по вечерам принадлежала им двоим.

Остальные ученики приходили и уходили — готовили задания, рылись в каталогах, шептались по углам, — но к тому часу, когда свободное время подходило к концу и коридоры пустели, в огромном зале оставались только Эйвен и Альден, два одиноких огонька в море книжных стеллажей. Магистр-библиотекарь — дряхлый, ворчливый старик, который, казалось, был частью библиотеки в той же мере, что и стеллажи, — отвёл им дальний стол у окна, выдал перья, чернила, чистые листы пергамента и первую партию свитков, и удалился, бросив на прощание:

— Без ошибок. Без помарок. Одна ошибка — переписываете лист заново. Я проверю каждый.

И проверял. Каждый. С лупой и той особенной въедливостью, которая бывает у людей, нашедших в чужом несчастье свою маленькую радость.

Свитки оказались старыми — действительно старыми, некоторым было по нескольку сотен лет. Пожелтевший пергамент, выцветшие чернила, буквы, написанные почерками давно умерших людей, — иногда ровными и чёткими, иногда торопливыми, иногда такими корявыми, что расшифровка одного слова занимала минуту. Это были магические тексты — записи заклинаний, наблюдения за потоками, алхимические рецепты, исторические хроники. Некоторые — на общем языке, некоторые — на латыни, некоторые — на таком архаичном наречии, что приходилось догадываться о значении слов по контексту.

Переписывать их было кропотливой, утомительной, бесконечной работой. Перо нужно было вести ровно — ни нажима, ни дрожи, каждая буква на своём месте, каждая руна воспроизведена точно, потому что в магическом тексте неточная руна — это не опечатка, а потенциальная катастрофа. Чернила сохли медленно, и нужно было ждать, прежде чем переворачивать лист, а ожидание при свечах, когда глаза уже слипаются, а пальцы немеют, было особым видом мучения.

Первые вечера они работали молча.

Не враждебно — просто устало. После целого дня занятий, тренировок и домашних заданий, когда тело хотело только одного — лечь, — садиться за стол и выводить букву за буквой было подвигом, не требующим разговоров. Они сидели друг напротив друга, и тишина библиотеки окутывала их, как третье одеяло — тёплое, мягкое, сотканное из шелеста старых страниц и потрескивания свечей.

Эйвен писал аккуратно — ровным, мелким почерком, который выработался за годы записей после уроков Чёрной Госпожи. Тётушка Марет приучила его к точности: «Руна, написанная неправильно, — это не руна, а каракуля, и боги не читают каракули». Он работал медленно, но почти без ошибок, и каждый лист, выходивший из-под его пера, был маленьким произведением каллиграфического искусства.

Альден писал быстрее — размашистым, уверенным почерком, красивым, но менее педантичным. Он привык к скорости — схватывать на лету, записывать суть, не задерживаясь на форме. Переписывание свитков требовало обратного: забыть о сути, сосредоточиться на форме, воспроизвести каждый завиток, каждую точку, каждый хвостик буквы. Это давалось ему тяжелее, чем Эйвену, и он злился — тихо, сквозь зубы, и его перо скрипело по пергаменту с такой яростью, словно вело личную войну.

На третий вечер он оторвался от свитка и уставился на Эйвена.

— Как ты это делаешь? — спросил он.

— Что именно?

— Это, — Альден ткнул пером в его лист. — Пишешь, как монах в скриптории. Каждая буква идеальна. У тебя рука не устаёт?

— Устаёт. — Эйвен разогнул пальцы, потёр ладонь. — Но я привык. В замке я записывал заклинания каждое утро. Если записать руну неточно...

— ...можно вместо щита получить катапульту. Знаю. — Альден вздохнул, рассматривая свой лист, на котором последняя строчка заметно поплыла вправо. — У Кристиана почерк ещё хуже моего. Он всегда говорил, что почерк мага — последнее, на что нужно обращать внимание.

— Придворный маг с плохим почерком, — заметил Эйвен с тенью улыбки. — Представляю, что думает о нём королевский архивариус.

— Архивариус его ненавидит, — сказал Альден с неожиданной искренностью. — Кристиан однажды подписал дипломатический документ так, что посол Северного Предела решил, что его имя — «Кривсиан Валенон», и обращался к нему так весь приём.

Эйвен фыркнул. Потом засмеялся — тихо, сдавленно, прикрыв рот ладонью, потому что они были в библиотеке. Альден посмотрел на него — и его губы дрогнули, и он отвернулся, уткнувшись в свиток, но плечи его подозрительно тряслись.

С того вечера они начали разговаривать.

Разговоры рождались сами — из свитков, из усталости, из той особенной откровенности, которую дарят поздние часы и тусклый свет свечей. Днём они были Тенвальд и Валерон — глава рода и наследник дома, чёрный маг и белый, лучшие ученики, которых ставили в пример и давали совместные задания. Днём у них были роли, маски, репутации. А ночью, в библиотеке, за свитками, они были просто двумя уставшими мальчишками, у которых болели пальцы и слипались глаза.

Альден рассказывал о брате.

Не сразу. Не всё. Кусками, обрывками, как человек, который привык держать всё при себе, но обнаружил, что крышка больше не держится.

— Кристиан... он не злой. — Альден макал перо в чернила и не смотрел на Эйвена, и его голос был нарочито лёгким, как будто речь шла о чём-то незначительном. — Он просто... его никогда не было рядом. Он получил известие о гибели наших родителей на последнем курсе академии. Вернулся, принял дом, принял меня. Мне было шесть. Он... ну, растил как мог. Нанимал учителей. Следил, чтобы я ел и учился. Проверял оценки. Иногда разговаривал со мной за ужином, если не был слишком занят. Он всегда был занят.

Перо скрипнуло по пергаменту. Альден поморщился — клякса, — промокнул, продолжил.

— Он блестящий маг. Лучший. Я видел, как он колдует, и это... — он замолчал, подбирая слово, и не нашёл, и махнул рукой. — Неважно. Он блестящий маг и очень плохой... — Ещё одна пауза, длиннее. — Он просто не умеет. Быть рядом. Разговаривать не о магии. Он пытался, наверное. Но он был совсем молодой, когда ему пришлось стать мне и братом, и родителем, и наставником. И у него не получилось. Ну вот и... что выросло, то выросло.

Глава 12. Перед бурей

Год пролетел — не быстро и не медленно, а так, как пролетают годы, наполненные до краёв: незаметно по дням, ощутимо по итогу. Оглянувшись назад, Эйвен не мог бы назвать момент, когда холодная комната с шестью кроватями перестала быть чужой и стала — не домом, нет, дом был в горах, — но чем-то привычным, обжитым, своим. Когда шестеро мальчишек перестали быть случайными соседями и стали... тем, чем стали.

Но оглядываться было некогда. Экзамены стояли на пороге.

Вечер перед неделей экзаменов комната шесть напоминала осаждённую крепость.

Гарет сидел на полу — на полу, потому что на кровати уже не помещались его тетради, конспекты, выписки из учебников и три справочника по теории потоков, которые он разложил веером, как карточный игрок, пытающийся собрать выигрышную комбинацию. Его обычно спокойное лицо было сосредоточенным до боли, между бровей залегла складка, и губы беззвучно шевелились, повторяя формулы. Гарет учился так, как делал всё, — основательно, методично, тяжело. Он не был блестящим учеником, но был упорным, и за год эта упорность принесла плоды: из середины потока он поднялся к первой четверти. Но экзамены — экзамены были другим зверем, и Гарет знал это.

— Циркуляция потоков третьего порядка, — бормотал он, водя пальцем по странице. — При увеличении давления в точке бифуркации поток разделяется на... на... — Палец остановился. — На сколько он разделяется?

— На два русла с коэффициентом распределения, зависящим от ёмкости принимающих каналов, — автоматически ответил Эйвен, не отрываясь от своих записей.

— Точно. Спасибо. А при обратном...

— При обратном потоке коэффициент инвертируется, но не зеркально, а с поправкой на сопротивление канала.

— Как ты это всё помнишь?

— У меня хорошая память, — сказал Эйвен. И, помолчав, добавил: — И тётушка Марет, которая заставляла меня повторять каждое зелье семь раз, пока я не начинал бормотать рецепты во сне.

Рован лежал на кровати лицом вниз, и из подушки доносилось приглушённое мычание, которое при некотором воображении можно было принять за латинские спряжения. Его рыжие волосы торчали во все стороны, а на спине лежала раскрытая книга по истории магии — видимо, в надежде, что знания просочатся через позвоночник.

— Рован, — сказал Гарет, — ты не выучишь историю таким образом.

— Не мешай, — отозвался Рован, не поднимая головы. — Я применяю метод осмотического впитывания знаний. Очень перспективная методика. Я сам её изобрёл.

— Ты провалишь экзамен.

— Гарет. Друг мой. Свет очей моих. Если я провалю экзамен по истории, это будет не потому, что книга лежала на мне, а потому, что магистр Хёльм преподаёт так, что даже мертвые засыпают. А мертвые и так спят, так что это, по сути, физически невозможный уровень скуки.

— Рован!

— Ладно, ладно. — Он перевернулся, сел и уставился в книгу с выражением человека, которого заставляют есть варёную репу. — Битва при Каменном Перевале. Год... год... какой-то год. Кто-то с кем-то сражался. Кто-то победил. Последствия были значительными. Можно мне поставить за это хотя бы тройку?

Финн сидел в углу, свернувшись в клубок, как ёжик перед опасностью, и его огромные серые глаза метались по строчкам конспекта с такой скоростью, что казалось — они сейчас вылетят из орбит. За год он окреп — не физически, нет, он по-прежнему был самым маленьким и тонким из всех, — но внутренне. Он больше не вздрагивал от каждого окрика, не вжимал голову в плечи при виде наставника, не пытался стать невидимым. Он всё ещё был тихим, всё ещё робким, но за этой робостью появилось нечто — стержень, тонкий, как ивовый прут, но гибкий и неломкий. Его оценки были средними, но стабильными, и он больше не боялся задавать вопросы. Почти не боялся.

Но экзамены пугали его до дрожи.

— Эйвен, — прошептал он, — а что, если я забуду всё? Прямо на экзамене? Я читаю, и мне кажется, что я знаю, а потом закрываю книгу — и пустота. Как будто кто-то стёр всё.

— Это нормально, — ответил Эйвен мягко. — Это волнение. Когда сядешь за экзамен, начни с того, что знаешь лучше всего. Первый правильный ответ успокоит тебя, и остальное вспомнится.

— А если не вспомнится?

— Вспомнится, Финн. Я уверен.

Кейран готовился молча — как делал всё. Он сидел на кровати, скрестив ноги, с книгой на коленях, и его тёмные глаза двигались по строчкам с методичностью хорошо отлаженного механизма. За год Кейран раскрылся — нет, неправильное слово, он не раскрылся, он чуть приоткрыл дверь, за которой прятался, — ровно настолько, чтобы остальные могли заглянуть внутрь. Он по-прежнему говорил мало, но его молчание перестало быть стеной — оно стало привычкой, особенностью, частью того, кем он был. Он помогал — по-своему, без слов: записка с формулами на подушке Рована, закладка в нужной странице учебника Финна, тихое «страница сто двенадцать, третий абзац», брошенное Гарету в нужный момент. Его оценки были хорошими — не блестящими, но ровными, без провалов, и наставники отмечали его точность и вдумчивость.

Он не волновался. Или не показывал этого, что для Кейрана было одно и то же.

А в центре этого хаоса, как два полюса одного магнита, сидели Эйвен и Альден.

Они не готовились. Вернее — не готовились так, как остальные, судорожно и панически. Их подготовка происходила иначе: спокойно, точечно, с хирургической точностью людей, которые точно знают, что знают, и точно знают, чего не знают, и работают только со вторым.

Эйвен перечитывал собственные записи — те самые тетради, которые он вёл с первого дня, аккуратные, подробные, с пометками на полях и перекрёстными ссылками. Его рука лежала на развороте, пальцы рассеянно постукивали по бумаге — привычка, которая появилась в академии и которую он не замечал за собой.

Альден сидел на своей кровати у окна, закинув ногу на ногу, с таким видом, будто экзамены — досадная формальность, которую мир почему-то считает необходимой. Перед ним лежал единственный листок — список тем с галочками напротив каждой. Все галочки стояли.

Глава 13. Неделя испытаний

Экзаменационная неделя началась с дождя.

Не с лёгкого осеннего дождика, а с настоящего ливня — свинцового, тяжёлого, хлещущего по стенам академии так, словно небо решило проверить на прочность и здание, и его обитателей. Вода стекала по витражам, превращая мир за окнами в размытое серо-зелёное пятно. В коридорах стоял запах сырого камня и мокрой шерсти, и форменные мантии, промокшие по дороге из жилого корпуса в учебный, липли к спинам и не успевали просохнуть до следующего перехода.

Настроение среди первогодок было под стать погоде.

Они собрались в большой экзаменационной зале — все группы, все крылья, весь поток. Около восьмидесяти двенадцати-тринадцатилетних мальчиков и девочек, рассаженных за отдельными столами на расстоянии вытянутой руки друг от друга, чтобы исключить возможность списывания. Столы были одинаковыми — простое дерево, без ящиков, без полок, — и на каждом лежали только перо, чернильница и стопка чистого пергамента. Ничего больше. Ни книг, ни конспектов, ни талисманов на удачу. Руны на стенах и потолке мерцали приглушённым серебром — следящие чары, настроенные на любое проявление магии, любой шёпот, любую попытку обмана.

Магистр Хёльм — история магии — стояла у кафедры, прямая, как копьё, и её лицо выражало ровно столько теплоты, сколько выражает зимний рассвет.

— У вас три часа, — сказала она. — Вопросы на пергаменте перед вами. Перевернёте по моему сигналу. Покидать зал до окончания экзамена запрещено. Разговоры запрещены. Те, кого поймают за списыванием, получают ноль баллов и карцер. Вопросы?

Тишина. Восемьдесят пар глаз, в которых плескался ужас различной степени интенсивности.

— Начинайте.

Зашелестел пергамент. Восемьдесят листов перевернулись одновременно — как стая белых птиц, расправивших крылья.

Эйвен прочитал вопросы. Двенадцать пунктов, от простых — даты, имена, последовательность событий — до сложных, требующих анализа, сопоставления, собственных выводов. Последний вопрос был открытым: «Опишите роль чёрных магов в становлении Тройственного Союза и оцените, как изменился бы ход истории без их участия». Он мысленно поблагодарил тётушку Марет, которая заставляла его читать не только магические, но и исторические трактаты, и начал писать.

Перо двигалось ровно. Мысли ложились на бумагу так, как ложились всегда, — упорядоченно, последовательно, без суеты. Даты он помнил. События — помнил. Связи между ними — видел, потому что история, если смотреть на неё достаточно внимательно, была не набором разрозненных фактов, а рекой, в которой каждый поворот был следствием предыдущего. Он писал, и время исчезло, как исчезает всегда, когда делаешь то, что умеешь.

Два стола правее сидел Альден. Его поза была безупречной — прямая спина, чуть склонённая голова, перо зажато между пальцами с той небрежной элегантностью, которая была так же естественна для него, как дыхание. Он писал быстро — размашисто, уверенно, не останавливаясь, не задумываясь, не перечитывая. Его перо летело по пергаменту, как стрела, выпущенная лучником, который точно знает, куда целиться. Иногда он поднимал голову — на долю секунды, рефлекторно, — и его взгляд встречался со взглядом Эйвена, и между ними проскакивала молния: ты как?нормально, а ты?разумеется — и оба возвращались к работе.

Гарет писал медленно. Каждый ответ давался ему трудом — не потому что он не знал, а потому что знал слишком много и не мог выбрать, что из этого главное. Он хмурился, зачёркивал, начинал заново, хмурился снова. Его пальцы были в чернилах до второй фаланги, и на лбу выступила испарина. Но он не паниковал. Гарет вообще не умел паниковать — его природа не позволяла. Он просто работал, как пахарь пашет поле, — борозда за бороздой, упрямо, честно, без оглядки на часы.

Рован не писал. Точнее — он сидел перед листом и смотрел на него с тем выражением, с каким кот смотрит на закрытую дверь: с надеждой, что она откроется сама. Первые пять минут ушли на то, чтобы прочитать вопросы. Следующие пять — на то, чтобы осознать масштаб бедствия. Потом он глубоко вздохнул, почесал нос кончиком пера, оставив чернильное пятно, и начал писать. Его метод был уникален: он начинал с того вопроса, ответ на который помнил лучше всего, и двигался по убывающей, надеясь, что к тому времени, как доберётся до того, чего не знает вовсе, на него снизойдёт озарение. Или время закончится. Что наступит раньше.

Впрочем, Рован был хитрее, чем казался. Его ответы — те, что он знал — были живыми, остроумными, написанными тем особенным лёгким слогом, который невозможно подделать и который некоторые наставники ценили выше безупречной точности. Где Гарет давал сухой, правильный ответ, Рован выдавал историю — с деталями, с характерами, с тем чутьём рассказчика, которое превращало сражение в драму, а политический кризис — в интригу. Магистр Хёльм, при всей своей суровости, однажды обмолвилась, что эссе Рована она читает с интересом, хотя и вынуждена снижать баллы за фактические неточности. Рован воспринял это как комплимент и с тех пор неточности не исправлял.

Финн дрожал.

Он сидел за своим столом, и его перо подрагивало в пальцах, и буквы получались неровными, пляшущими, как пьяные солдаты на параде. Первый вопрос — дата Великого Раскола — он помнил. Второй — имена участников Совета Трёх — помнил. Третий — причины Войны Пепла — помнил тоже, потому что Эйвен объяснял ему это четырежды, с примерами, с метафорами, с терпением, которое граничило со святостью. Но помнить и писать, когда руки дрожат, а в голове стучит кровь, а по залу расхаживает магистр Хёльм, и её каблуки щёлкают по камню, как удары метронома, — это разные вещи.

На четвёртом вопросе он остановился. Знал ведь. Знал. Вчера вечером, перед сном, повторял. Но сейчас — пустота, белая, гудящая, как зимний ветер в трубе.

Начни с того, что знаешь лучше всего, — голос Эйвена в памяти, спокойный, ровный. — Первый правильный ответ успокоит тебя.

Глава 14. Клинки

Арена для состязаний была старейшим сооружением академии — старше библиотеки, старше Зала Посвящения, старше самих стен. Говорили, что она стояла здесь ещё до того, как первый ректор заложил первый камень, — круглая, вырезанная в скальном основании холма, с каменными трибунами, поднимающимися ярусами, как лепестки гигантского цветка. Камень был тёмным, отполированным тысячами ног и тысячами лет, и в нём, если присмотреться, виднелись вкрапления — белые и чёрные прожилки, переплетённые так тесно, что невозможно было определить, где кончается одно и начинается другое.

По кромке арены шла полоса рун — защитных, сдерживающих, гасящих. Они были вырезаны глубоко, и время не стёрло их, а лишь отшлифовало, и в утреннем свете они мерцали — приглушённо, ровно, как тлеющие угли.

День поединков выдался ясным. Ни облачка. Солнце стояло в выбеленном осеннем небе, холодное и яркое, и его лучи заливали арену светом, от которого щурились глаза и блестела сталь.

Весь первый курс был здесь — на трибунах, в форменных мантиях, гудящий ульем взволнованных голосов. Среди них — наставники. Ульрик Сторм стоял у входа на арену, скрестив руки на груди, и его лицо со шрамом было непроницаемым, как всегда, но глаза — серые, жёсткие — были внимательнее обычного. Рядом с ним — целители в белых мантиях, наготове, с сумками, полными зелий и инструментов. Обязательная предосторожность. Деревянные мечи могли оставить синяки и ссадины, но учебные стальные клинки, которые выдавали лучшим ученикам, — те могли и покалечить, если рука дрогнет.

Жеребьёвка проходила у всех на глазах.

Медный кубок с деревянными жетонами, на каждом — имя. Сторм доставал по два, зачитывал, пары расходились, готовились. Первые бои прошли быстро — неловкие, суетливые поединки мальчишек и девчонок, которые год учились держать меч, но ещё не научились забывать, что они дети. Гарет бился с парнем из восточного крыла — крепким, но медлительным — и победил за четыре минуты, честно, без хитростей, задавив массой и упорством. Рован — живой, непредсказуемый — измотал свою противницу обманными движениями и финтами, которых не было ни в одном учебнике, и которые, по правде говоря, были ближе к ярмарочному жонглированию, чем к фехтованию, но работали. Финн проиграл — быстро, чисто, без позора, — и его лицо, когда он поднял руки в знак сдачи, выражало скорее облегчение, чем разочарование. Кейран выиграл — молча, бесшумно, тремя точными ударами, после которых его противник обнаружил, что стоит без меча и не понимает, как это произошло. Сторм одобрительно кивнул.

А потом Сторм опустил руку в кубок, достал два жетона и посмотрел на них.

И на его каменном лице — впервые за весь день — мелькнуло нечто. Не тревога. Не удивление. Скорее — мрачное предвкушение человека, который понял, что судьба обладает тем же чувством юмора, что и он сам.

— Эйвен Тенвальд, — прочитал он. Пауза. — Альден Валерон.

Трибуны замерли.

Потом — шёпот, нарастающий, как ветер перед бурей. Все знали. Вся академия знала — о Тенвальде и Валероне, о чёрном и золотом, о лучших учениках потока, которые то ли друзья, то ли соперники, то ли всё одновременно. О больном сердце одного. О блестящем клинке другого.

Эйвен сидел на трибуне — прямой, неподвижный, — и его лицо не выражало ничего. Совсем ничего. Та самая непроницаемость, которой он научился в восемь лет, стоя перед обезумевшей матерью, — глухая стена, за которой всё, что угодно: страх, азарт, решимость, отчаяние. Он услышал своё имя. Услышал имя Альдена. И внутри него — там, где жила тьма и жил холод и жило повреждённое, надломленное сердце, — что-то сжалось и тут же разжалось, как кулак, который стиснули и раскрыли.

Альден сидел через три места от него. Эйвен не повернулся к нему. Не нужно было. Он чувствовал его взгляд — горячий, пронзительный, как луч солнца сквозь лупу.

Секунда. Две. Три.

Потом Альден встал. Легко, плавно, с той небрежной грацией, которая давно перестала казаться показной и стала просто частью его, как золотые волосы и синие глаза. Он снял верхнюю мантию, аккуратно сложил её и положил на скамью. Под мантией — тренировочная рубашка, облегающая, белая. Он потянулся за мечом — учебным, стальным, стандартного веса, к которому привыкла его рука, — и его пальцы легли на рукоять с той уверенностью, с какой ложатся на знакомую вещь.

Эйвен встал следом. Снял мантию — тёплую, чёрную, подаренную магом-наставником, ставшую за эти месяцы второй кожей. Без неё холод немедленно впился в плечи, в спину, но он не обратил внимания. Потянулся к своему клинку — лёгкому, узкому, тому самому, который вложил в его руку Сторм в первый месяц учёбы. Оружие змеи.

Они спустились на арену с противоположных сторон.

Каменный круг был шагов двадцать в поперечнике. Достаточно, чтобы маневрировать. Недостаточно, чтобы убежать. Руны по краям мерцали чуть ярче — реагировали на присутствие бойцов, на энергию, которую те несли в себе, белую и чёрную, живую и опасную.

Они встали друг против друга. Десять шагов. Расстояние, которое можно преодолеть за три удара сердца.

Эйвен смотрел на Альдена. Видел его — всего, целиком, как видят человека, которого знают: каждый жест, каждую привычку, каждую слабость. Видел стойку — идеальную, учебниковую, правая нога чуть впереди, вес на задней, клинок в среднем положении. Видел напряжение в плечах — Альден волновался, хотя скорее умер бы, чем признал это. Видел синие глаза — сосредоточенные, яркие, горящие той особой смесью азарта и тревоги, которая была только его, только Альдена.

Альден смотрел на Эйвена. Видел бледное лицо, чёрные глаза, худые плечи, тонкие запястья. Видел лёгкий клинок в длинных пальцах — расслабленных, живых, готовых к мгновенному движению. Видел то, чего не видели другие. Чуть учащённое дыхание — от холода или от волнения, не разберёшь. И осанку, прямую, упрямую, непреклонную, — осанку человека, который не сдастся. Никогда.

Он не сдастся, — подумал Альден. — Я знаю его. Он будет драться, пока стоит на ногах. Или пока не стоит.

Глава 15. Награды и возвращения

Церемония награждения состоялась на третий день после окончания экзаменов — время, необходимое наставникам для подсчёта баллов, обсуждений и тех долгих, негромких споров за закрытыми дверями, о которых ученики могли только догадываться. Три дня ожидания, которые для первогодок тянулись, как три года.

Рован не выдержал первым.

— Я не могу больше ждать, — заявил он на второе утро, расхаживая по комнате с видом тигра в клетке. — Это бесчеловечно. Это пытка. Это хуже, чем экзамены. Во время экзаменов хотя бы можно было что-то делать, а сейчас — сиди и жди, пока тебе скажут, что ты ничтожество.

— Ты не ничтожество, — сказал Гарет.

— Откуда тебе знать?

— Потому что ничтожества не сдают все экзамены, пусть и не блестяще.

— «Не блестяще» — это мягкий способ сказать «посредственно», а «посредственно» — это вежливый способ сказать «ужасно», а «ужасно» — это...

— Рован.

— Что?

— Замолчи.

На третий день их собрали в Зале Посвящения.

Том самом — с колоннами в три обхвата, с фронтоном, на котором две богини протягивали руки друг другу, с рунами, мерцающими в вечном, неугасимом ритме сердцебиения. Но теперь зал выглядел иначе, чем в день их прибытия. Тогда он был торжественным и строгим. Сейчас — праздничным. Вдоль стен горели светильники — не зачарованные огни, а настоящие свечи, сотни свечей, оплывающих тёплым воском, наполняющих зал живым, дрожащим, золотым светом. На колоннах висели знамёна — белые и чёрные, с гербом академии: раскрытая книга, над которой переплетались два луча. Каменный пол был чист, отполирован до зеркального блеска, и в нём отражались огни, как звёзды в тихом озере.

Первогодки стояли рядами — все восемьдесят, в чистых форменных мантиях, с лицами, на которых смешивались гордость, тревога и то особое нетерпение, которое бывает у людей, стоящих на пороге чего-то, что определит их жизнь на ближайшие годы. Они провели в академии год. Год холодных комнат, ранних подъёмов, ледяной воды и бесконечных уроков. Год, который превратил их из испуганных двенадцатилетних детей в — что? Ещё не магов. Ещё не воинов. Но уже не детей.

На возвышении перед входом в зал стояли наставники — все, полным составом. И впервые за год среди них был ректор.

Арвид Сольберг стоял в центре, и венец света на его лбу горел ровным, спокойным сиянием, от которого воздух вокруг него, казалось, светился. Его белая мантия была парадной — с серебряной вышивкой по подолу и рукавам, с гербом академии на груди. Он выглядел старше, чем в день церемонии посвящения, — или, может быть, это свет свечей так ложился на морщины. Но глаза — голубые, пронзительные, неугасимые — были теми же.

Рядом с ректором — Серена Нокс, старший наставник тёмных искусств. Тёмная мантия, строгий узел волос, глаза-звёзды. И тот чёрный маг, что отдал Эйвену свою мантию — невысокий, неприметный, с тихой улыбкой.

Рядом — Сторм. Без парадной мантии — в тренировочной одежде, скрестив руки, как всегда. Шрам на его лице казался глубже в свете свечей.

Ректор поднял руку, и зал затих.

— Год назад, — сказал он, и его голос, усиленный магией, наполнил зал до последнего камня, — вы стояли на площади перед этим залом и слушали мои слова. Я говорил вам, что будет трудно. Я не обещал лёгкости. Некоторые из вас, — его взгляд скользнул по рядам, задерживаясь на лицах, — помнят тот день. Помнят свой страх. Свои сомнения. Помнят, как хотели вернуться домой.

Тишина. Несколько человек в рядах опустили глаза.

— Вы не вернулись. Вы остались. Вы учились, работали, падали и поднимались. И сегодня я стою перед вами и говорю то, что говорю каждому потоку в этот день, но что от повторения не становится менее истинным: я горжусь вами. Всеми. Без исключения.

Он опустил руку, и из-за его спины вышел магистр Ленар, неся перед собой пергаментный свиток, перевязанный серебряной и чёрной лентами.

— Сейчас, — продолжил ректор, — будут объявлены итоги вашего первого года. Оценки по каждому предмету. Общий рейтинг. И — особые отличия для тех, кто проявил себя исключительно.

Он кивнул Ленару. Тот развернул свиток и начал читать.

Имена звучали одно за другим — алфавитным порядком, с оценками по каждому предмету. Теория потоков, история магии, математика, химия, травоведение, каллиграфия, латынь, риторика, фехтование. Девять предметов, девять оценок, общий балл. Некоторые имена встречались аплодисментами — когда баллы были высоки. Некоторые — сочувственным молчанием. Большинство — ровным, нейтральным вниманием.

Рован получил свои оценки и выдохнул — шумно, на весь зал.

— Жив, — прошептал он. — Я жив. Клянусь всеми богинями, я никогда больше не засну на истории.

Его баллы были неровными — блестящая риторика, хорошая теория потоков, позорная математика, средняя история, неожиданно высокий балл по фехтованию. В сумме — верхняя половина потока. Не позор. Не триумф. Рован.

Гарет — ровно, стабильно, без провалов и без взлётов. Твёрдая верхняя четверть. Лучший балл — фехтование. Его рукопожатие с Эйвеном после объявления было крепким и долгим.

Финн — и зал, казалось, задержал дыхание, потому что все знали маленького светловолосого мальчика, который боялся всего и всех, — Финн сдал все экзамены. Не просто сдал. Его балл по травоведению оказался пятым на потоке. Пятым. Когда Ленар зачитал это, Финн побледнел, потом покраснел, потом снова побледнел и, кажется, забыл, как дышать. Рован хлопнул его по спине с такой силой, что тот шатнулся вперёд, и вдох вернулся.

Кейран — высокие, ровные баллы по всем предметам, без единого провала. Седьмой в общем рейтинге. Он принял это тем же лицом, каким принимал всё, — непроницаемым, спокойным. Но Эйвен, стоявший рядом, заметил, как на мгновение расслабились его плечи.

А потом Ленар добрался до конца свитка, и его голос зазвучал иначе — торжественнее, весомее.

— Итоговый рейтинг потока, — объявил он. — Первые три места.

Зал затих окончательно. Восемьдесят пар глаз устремились на свиток.

Глава 16. Вторая ступень

Расписание второй ступени появилось на доске объявлений в первый же день после каникул — длинный, убористо исписанный свиток, от которого у половины потока вытянулись лица, а у второй половины подогнулись колени.

Рован прочитал его первым — он всегда просыпался раньше остальных, когда дело касалось новостей, сплетен или чего-то, что можно было обсудить за завтраком, — и вернулся в коридор жилого корпуса с видом человека, получившего приговор.

— Мы все умрём, — объявил он, привалившись к дверному косяку комнаты Эйвена. — Красивой, мучительной, академической смертью.

— Что там? — Эйвен вышел в коридор — в тёплом горском свитере поверх формы, с кружкой чая из запасов Бригит, — и по его лицу было видно, что утро в отдельной комнате с камином стало для него чем-то, от чего он ещё не перестал получать удовольствие.

— Практика магического контроля, — начал перечислять Рован, загибая пальцы. — Введение в прикладную магию. Магическая этика и контроль над состоянием, что бы это ни значило. И — старые предметы, но, цитирую, «в углублённой форме». Что на человеческом языке означает «в два раза больше и в три раза страшнее».

Дверь напротив открылась, и Альден вышел — свежий, безупречный, с уже стянутыми в хвост волосами, словно родился в таком виде.

— Практика магического контроля, — повторил он, и в его синих глазах вспыхнул огонь. Не страха — предвкушения. — Наконец-то.

Потому что это было главное. Это было то, чего они ждали целый год, — разрешение колдовать.

Практика магического контроля проходила в Восточной башне — той самой, с чёрным огнём на шпиле, которую Эйвен заметил ещё в день приезда. Башня была не просто высокой — она была глубокой, уходя под землю на столько же ярусов, сколько поднималась над ней. Внизу располагались тренировочные залы — круглые, с каменными стенами, покрытыми рунами защиты в три слоя. Здесь можно было ошибаться. Здесь ошибки поглощались камнем, гасились рунами, растворялись в толще скалы, не причиняя вреда.

Вёл занятия тот самый чёрный маг — невысокий, неприметный, тот, что создал звёздную ночь на церемонии и отдал Эйвену свою мантию. Его звали магистр Ирвин Дейл, и за год Эйвен узнал о нём немного, но достаточно: тихий, точный, требовательный, с юмором настолько сухим, что не сразу понимаешь — шутит он или ставит диагноз.

Вторым наставником была Серена Нокс — для чёрных магов. Её присутствие на занятиях меняло воздух в зале, делало его гуще, значительнее, как меняется комната, когда в неё входит человек, привыкший к власти.

— Правила просты, — сказал Дейл в первый день, стоя в центре тренировочного зала и обводя учеников взглядом. — Вы будете учиться направлять потоки. Не атаковать. Не защищаться. Направлять. Чувствовать свою силу и управлять ею. Это скучнее, чем вы думаете, тяжелее, чем вы ожидаете, и важнее, чем вы можете себе представить.

Он поднял руку — и на его ладони вспыхнул шарик тьмы. Маленький, с лесной орех, идеально круглый, мерцающий тем сияющим чёрным светом, который чёрные маги называли своим.

— Вот это, — сказал он, — базовое упражнение. Создать сферу контролируемой энергии и удержать её. Белые — свет. Чёрные — тьму. Без взрывов, без всплесков, без сюрпризов. Просто — удержать.

Он сказал «просто». Это было, пожалуй, самое обманчивое слово в истории магического образования.

Белые маги начали первыми. Их было больше, их сила была естественнее для тела, их контроль — интуитивнее. Гарет вытянул руку, сосредоточился, и на его ладони вспыхнул шарик света — тёплый, золотистый, чуть больше ореха. Он дрожал, мерцал, его края размывались, как очертания свечи на ветру, — но он был. Гарет улыбнулся — широко, по-детски.

Рован создал свой шарик за тридцать секунд — маленький, яркий, пульсирующий с такой неровностью, что казалось, он вот-вот лопнет. Но не лопнул. Рован удерживал его с тем же выражением, с каким жонглёр удерживает на носу тарелку, — весело, отчаянно и с полным осознанием, что в любой момент всё может пойти не так.

Финн — Финн сидел на каменном полу, скрестив ноги, с закрытыми глазами, и его лицо было таким сосредоточенным, что казалось: он решает задачу по математике, а не призывает магию. Его ладони были сложены лодочкой, и между ними — тонко, робко, как первый луч рассвета — затеплился свет. Бледный, нежный, едва видимый. Но он был. И он не дрожал.

— Эрлинг, — тихо сказала целительница, наблюдавшая за учениками. — У тебя необычайно ровный контроль для новичка.

Финн открыл глаза, увидел свой крошечный огонёк и просиял — буквально, физически, и его белая энергия вспыхнула чуть ярче, отзываясь на радость.

Альден создал сферу одним движением — так небрежно, словно делал это всю жизнь. Может, и делал. Шарик был ярким, белым, идеально круглым, неподвижным, как драгоценный камень, висящий в воздухе над его ладонью. Ни дрожи, ни мерцания, ни единого намёка на нестабильность. Чистый, контролируемый, совершенный.

Дейл посмотрел на него и хмыкнул.

— Валерон. Впечатляет. А теперь сделай его меньше.

Альден сузил глаза — и сфера сжалась, уменьшившись вдвое.

— Ещё меньше.

Ещё меньше. С горошину.

— Ещё.

С булавочную головку. Альден нахмурился — впервые, — и его пальцы дрогнули. Крошечная точка света вспыхнула и погасла.

— Вот видишь, — сказал Дейл без тени злорадства. — Сила — это не размер. Это точность. Большой шар создать легко. Маленький — трудно. Невидимый — почти невозможно. Работай.

Альден стиснул зубы. Эйвен, наблюдавший со стороны, мысленно улыбнулся — он знал это выражение. Оно означало: Альден Валерон принял вызов, и горе тому, кто встанет на его пути.

Потом настала очередь чёрных магов.

Их было мало — в потоке всего семеро, включая Эйвена и Кейрана. Серена Нокс отвела их в отдельную часть зала, за дополнительный руническый контур, и её глаза-звёзды были серьёзнее, чем обычно.

— Чёрная энергия, — сказала она, — не белая. Вы это знаете. Белые маги приручают свою силу. Вы — договариваетесь со своей. Она не подчиняется воле напрямую. Она подчиняется намерению. Разница — огромна.

Глава 17. Инициация

Это случилось в середине зимы, когда академию засыпало снегом по самые окна, а ветер выл в башнях так, что казалось — само небо жалуется на холод.

Кейран пришёл к нему ночью.

Эйвен не спал — он редко засыпал рано, привыкнув к долгим вечерам за книгами и записями, а зимой, когда темнело в четыре пополудни, вечера становились бесконечными. Он сидел за столом, при свече, перечитывая конспект по теории потоков, когда в дверь постучали. Тихо, едва слышно — так, как стучал только один человек в академии.

Эйвен открыл. Кейран стоял в коридоре — в ночной рубашке, босой.

— Кейран? — Эйвен отступил, впуская его. — Что случилось?

Кейран вошёл. Не сел — встал посреди комнаты, обхватив себя руками, и его тёмные глаза — обычно непроницаемые, закрытые, как ставни, — были распахнуты, и в них жил страх. Настоящий, живой, неприкрытый страх, который Кейран Морвен, молчаливый, замкнутый Кейран, прятал от всего мира и принёс сюда, к единственному человеку, перед которым мог не прятать.

— Она зовёт, — сказал он.

Два слова. Хриплый шёпот. И Эйвен понял всё.

Он встал, подошёл к Кейрану, взял его за плечи — осторожно, как берут в руки птицу со сломанным крылом. Плечи под его ладонями были ледяными и дрожали — мелкой, частой дрожью, которую невозможно контролировать.

— Когда? — спросил Эйвен.

— Сейчас. Во сне. Я... засыпал, и вдруг — она. Голос. Не слова — просто... присутствие. Как будто кто-то стоит за дверью и ждёт, когда ты откроешь. — Кейран сглотнул. — Я проснулся. Я не могу... я не...

— Сядь, — сказал Эйвен. Мягко, но твёрдо. — Сядь, Кейран. Дыши.

Он усадил его в кресло у камина — единственное кресло, притащенное из общей комнаты и ставшее любимым местом, потому что тепло камина грело в нём особенно хорошо. Накинул на плечи Кейрана одеяло — тёплое, шерстяное, из сундуков Хельги. Подвинул кресло ближе к огню.

Кейран сидел, стиснув руки между коленями, и дрожал. Не от холода — от того, что было больше холода, глубже холода, древнее холода.

— Я не готов, — прошептал он. — Эйвен, я не готов. Я знаю, что должен принять тьму, я знаю, что пора, но я... — Его голос сломался. Не на слове — между словами, как ломается лёд на реке, тихо и безвозвратно. — Я видел, что с тобой случилось. Все видели. Ты принял её в восемь лет, и она... она чуть не убила тебя. Твоё сердце. Твои каналы. Ты каждый день живёшь с этим. Каждый день. И я...

Он замолчал. Его тёмные глаза блестели — не от слёз, от чего-то более жгучего.

— Я боюсь, — сказал он. Тихо. Просто. Как признание, которое стоило ему больше, чем всё остальное, вместе взятое.

Эйвен сел на пол рядом с креслом, скрестив ноги, подтянув колени. Так, чтобы его глаза были ниже глаз Кейрана, — не над ним, не напротив, а чуть ниже, как садятся рядом с испуганным ребёнком, чтобы не давить, не нависать.

— Кейран, — сказал он. — Послушай меня. Я расскажу тебе то, чего не рассказывал никому, кроме Альдена. Даже родным не рассказывал — не так, не этими словами. Можно?

Кейран кивнул — едва заметно.

Эйвен помолчал, собирая мысли. Огонь в камине потрескивал. За окном выл ветер, и снежные хлопья бились в стекло, как мотыльки в фонарь.

— Мне было восемь, — начал он. — Ты знаешь историю. Все знают. Отец потерял контроль, я обратился к Госпоже, она дала мне силу, я усмирил вихрь. Звучит как сказка. Коротко, красиво. Но это не сказка, Кейран. В сказках не говорят о том, каково это — когда ледяной поток заполняет тебя до краёв, когда каждая жилка горит, как будто по ней провели раскалённым... нет, ледяным клинком. В сказках не говорят, что ты кричишь, но не слышишь своего крика, потому что мир сузился до одной точки — точки, где ты и тьма, и больше ничего нет.

Кейран смотрел на него не отрываясь. Его дрожь не прекратилась, но стала тише, как стихает волна, нашедшая берег.

— Но я расскажу тебе то, чего не рассказывают в историях, — продолжал Эйвен. — Я расскажу тебе о ней. О Чёрной Госпоже.

Он закрыл глаза на мгновение. Когда открыл — в них было то выражение, которое появлялось только при разговорах о ней: мягкое, тёплое, бесконечно нежное.

— Она не такая, какой её представляют. Люди думают — тёмная богиня, значит, что-то страшное. Холодное. Жестокое. Нечто, чему нужно подчиниться, потому что выбора нет, или нечто, от чего нужно защищаться, даже принимая дар. — Он покачал головой. — Это неправда. Это... это так далеко от правды, как земля далека от звёзд.

Он помолчал, подбирая слова. Они были важны — каждое, — потому что Кейран шёл туда, куда Эйвен пришёл четыре года назад, и от этих слов зависело, с чем он туда придёт. Со страхом — или с чем-то другим.

— Когда она пришла ко мне в первый раз — там, в замке, когда всё горело и рушилось, — я ждал чего-то грозного. Я ведь звал её в отчаянии, как зовут... не знаю... как зовут бурю, чтобы она смела врагов. Я ждал силу. Мощь. Удар. — Он тихо усмехнулся. — А пришла тишина. Мир замолчал. И в этой тишине — она. Не гром, не молния. Просто... присутствие. Как если бы кто-то взял тебя за руку в темноте. Ты не видишь, кто это, но ты знаешь — знаешь всем телом, всем сердцем — что эта рука не причинит тебе зла. Что она здесь, чтобы помочь.

Кейран слушал. Его дрожь почти прекратилась.

— Она... красивая, — продолжал Эйвен, и его голос стал тише, мягче, как голос человека, говорящего о том, что любит больше всего. — Но не так, как бывают красивы люди. Не лицо, не фигура — хотя и это тоже. Она красива, как красива ночь. Как звёздное небо. Как тишина в горах после снегопада. Её плащ — ты знаешь, все чёрные маги знают о плаще, усыпанном звёздами, — он живой, Кейран. Звёзды на нём горят, и каждый раз они складываются в новые созвездия, и если ты смотришь на них достаточно долго, ты начинаешь понимать, что каждая звезда — это чья-то история. Чья-то судьба. Чья-то маленькая, мерцающая жизнь.

Он подтянул колени ближе к груди, обхватил их руками — привычный жест, жест мальчишки, а не главы рода.

Глава 18. Четыре года

Время в академии текло странно — не так, как дома, где дни нанизывались один на другой, похожие, как бусины на нитке. Здесь каждый семестр был иным, каждый год — ступенью, и оглядываясь назад, невозможно было поверить, что мальчишки, стоявшие в холодной комнате с тонкими одеялами, и юноши, сидящие сейчас на каменной скамье во дворе в последний вечер перед экзаменами, — одни и те же люди.

Но они были. И три года между ними — три года, набитые до отказа уроками, поединками, смехом, ссорами, открытиями и тихими вечерами — оставили на каждом свой след.

Второй год научил их контролю. Третий — мастерству. Четвёртый — пониманию того, что мастерство — лишь начало.

На третьем году им разрешили боевую магию.

Не сразу — постепенно, как открывают шлюз по одной заслонке. Сначала — щиты. Базовые, простые: стена энергии между собой и ударом. Белые маги создавали щиты из света — плотные, сияющие, как вторые стены. Чёрные — из тьмы, и тёмные щиты были иными: не стены, а водовороты, поглощающие удар, втягивающие его в себя, как омут втягивает воду.

Эйвен помнил свой первый боевой щит — как тьма развернулась перед ним веером, густая, мерцающая звёздами, и атакующее заклинание Серены Нокс — лёгкое, учебное, но ощутимое — ударилось в него и исчезло. Просто — исчезло, как камень, брошенный в бездонный колодец.

— Хорошо, — сказала Нокс. — Теперь — атака.

Атака оказалась сложнее щита в десять раз. Щит — это «не пускай». Атака — это «направь, рассчитай, дозируй и пусти — но ровно столько, сколько нужно, не больше и не меньше, потому что больше — это разрушение, а меньше — это промах». Белые маги учились создавать снаряды из света — яркие, точные, обжигающие. Чёрные — сгустки тьмы, которые не обжигали, а разрушали, растворяли, обращали в ничто.

Альден освоил боевую магию с пугающей естественностью. Его заклинания были такими же, как он сам: точными, мощными, красивыми. Сияющие копья света вылетали из его ладоней с убийственной грацией, и даже Нокс, наблюдавшая за ним, однажды обронила: «Валерон родился воином. Жаль, что он этого пока не понял».

Эйвен учился медленнее. Боевая тьма требовала того, чего Чёрная Госпожа просила от него всегда: не силы, а намерения. Тьма не летела, как стрела, — она текла, обтекала, находила слабое место и просачивалась. Его атаки были непохожи на атаки других чёрных магов — не прямые удары, а нечто иное, змеиное, обволакивающее. Наставники наблюдали с интересом. Сторм, увидев однажды, как Эйвен обошёл щит противника тёмным потоком, зашедшим сбоку и снизу одновременно, сказал: «Если бы ты мог так фехтовать, тебе бы цены не было». Эйвен мог. И фехтовал — всё тем же лёгким клинком, всё тем же стилем змеи, только теперь к клинку добавились заклинания, и его бои стали не просто поединками, а чем-то похожим на танец — смертельный, красивый, невозможно быстрый.

На третьем году случилась история с башней.

Рован — потому что, разумеется, Рован — обнаружил, что заброшенная Северная башня, закрытая на ремонт (третий год подряд, что наводило на мысли о том, что ремонт — понятие философское), имеет незапертое окно на втором этаже, до которого можно добраться по водосточной трубе.

— Там, — сказал он однажды вечером, влетев в комнату Эйвена с горящими глазами и ссадиной на подбородке, — целый этаж. Пустой. С камином. И видом на горы. И никого.

— Нет, — сказали Эйвен и Альден одновременно.

— Вы даже не знаете, что я хочу предложить!

— Мы знаем, — сказал Альден. — Ты хочешь превратить заброшенную башню в наше тайное убежище, где мы будем собираться по вечерам, и это закончится очередным наказанием, и мне снова придётся переписывать свитки.

— Ты переписывал свитки один раз, — заметил Рован.

— Сто свитков. Сто, Рован. Я помню каждый.

Они, разумеется, полезли.

Все шестеро — потому что к четвёртому году их шестёрка была единым целым, и если один лез в авантюру, остальные лезли следом, ворча и ругаясь, но лезли. Даже Кейран, который обычно выражал несогласие молчанием, на этот раз выразил его, молча поднявшись по водосточной трубе первым.

Башня оказалась всем, что обещал Рован, и даже больше. Круглая комната на третьем этаже — с камином (Эйвен зажёг его чёрным огнём, бездымным, ровным), с каменными скамьями вдоль стен, с узкими окнами, из которых открывался вид на всю долину. Они притащили сюда подушки, одеяла, свечи, запасы еды из посылок Хельги. Гарет, обнаруживший в себе талант к бытовой магии, наложил на окна заглушающие чары, чтобы их разговоры не были слышны снаружи. Финн, чей дар к зельеварению расцвёл за эти годы, наварил мазь, отпугивающую мышей и тараканов.

Башня стала их местом. Местом, где не было наставников и расписания, где можно было просто быть — шестерым, без масок и без ролей. Здесь Рован рассказывал свои бесконечные истории — всё более сложные, всё более смешные, с деталями, которые он выдумывал с такой убедительностью, что отличить правду от вымысла было невозможно. Здесь Гарет, обнимая кружку с чаем Бригит (Эйвен делился запасами щедро), говорил о доме — о родительском поместье, о младших сёстрах, которых он обожал, о матери, которая писала ему каждую неделю длинные, полные любви и орфографических ошибок письма. Здесь Финн — не робкий, не запинающийся, а настоящий Финн, каким он становился только среди своих, — рассказывал о травах с такой страстью, что даже Альден слушал, забыв изображать скуку. Здесь Кейран иногда — редко, по особым случаям, как подарок — рассказывал о своих снах с Чёрной Госпожой, и его тихий голос в полутьме башни звучал как музыка.

Здесь Альден однажды рассказал о родителях.

Не о Кристиане — о нём они знали, о нём говорили часто. А о тех, кого не стало, когда Альден был слишком мал, чтобы помнить. О матери, от которой осталось только имя — Элеонора — и портрет в доме Валеронов, на котором женщина с золотыми волосами и синими глазами улыбалась так, что казалось — она вот-вот заговорит. Об отце — боевом маге, герое, чьё имя было в учебниках истории, но чьего голоса Альден не помнил.

Глава 19. Канун

Холм в академическом саду был их любимым местом для подготовки — не башня, где было уютно, но тесно, а именно холм: пологий, поросший густой травой, с одиноким раскидистым дубом на вершине, чьи ветви создавали тень достаточно широкую, чтобы шестеро юношей могли расположиться под ней со всеми своими свитками, книгами, тетрадями и припасами.

День был тёплым — конец весны, последние дни перед экзаменами, и воздух пах скошенной травой, нагретым камнем и тем особым запахом цветущих садов, который бывает только в академиях, где садовники-маги заставляют розы цвести раньше срока. Солнце стояло высоко, и его лучи, пробиваясь сквозь листву дуба, рисовали на траве подвижный узор из света и тени.

Они расположились привычным кругом — как в башне, как в комнате шесть, как везде, куда приходили вместе. Свитки развёрнуты, книги раскрыты, тетради исчёрканы пометками. Посередине — корзина с едой: пироги Хельги (последняя посылка, полученная три дня назад, уже наполовину разорённая), яблоки, сыр, хлеб, фляга с водой и отдельная, завёрнутая в тряпицу, банка с засахаренными вишнями Бригит, к которой Рован тянулся каждые пять минут, пока Эйвен не отодвинул её за спину с выражением матери, прячущей сладости от ребёнка.

— Ещё раз, — сказал Эйвен, и в его голосе было терпение человека, объяснявшего одно и то же в десятый раз и готового объяснить в одиннадцатый. — Смотрите. Внимательно. Не на результат — на процесс.

Он поднял руки — длинные, бледные, с тонкими пальцами, на которых поблёскивали чернильные пятна, — и позволил тьме выйти.

Она потекла из его ладоней — не рывком, не вспышкой, а потоком, ровным, контролируемым, серебристо-чёрным. Лунное серебро — так называли этот оттенок чёрной энергии, когда она была полностью укрощена, полностью подчинена намерению мага. Не многие чёрные маги достигали его; большинство работали с чистой тьмой — густой, непроглядной. Но Эйвен, четыре года учившийся у Чёрной Госпожи, нашёл в своей тьме свет — не белый, не солнечный, а свой собственный, звёздный, и его магия светилась, как лунная дорожка на ночном море.

Потоки серебристой тьмы переплелись между его пальцами — нить за нитью, слой за слоем, — и в воздухе над его ладонями возникло плетение. Сложное, многослойное, объёмное — защитный контур четвёртого порядка, тот самый, который на последнем занятии Нокс назвала «экзаменационным минимумом для высокого балла» и который у большинства учеников выходил кривым, дырявым и разваливался через десять секунд.

У Эйвена он висел в воздухе — совершенный, сияющий, с мерцающими звёздочками в узлах переплетений, — и выглядел не как заклинание, а как украшение. Как ювелирное изделие из лунного света.

— Вот, — сказал он. — Ключевой момент — третий узел. Видите, где потоки пересекаются? Здесь нельзя тянуть, здесь нужно отпустить. Тьма сама найдёт точку пересечения, если вы позволите ей. Белая энергия — то же самое, только вы не отпускаете, а направляете. Принцип один, метод — разный.

Пятеро юношей смотрели на плетение. Точнее — пятеро юношей смотрели на Эйвена, и на их лицах было выражение, которое появлялось каждый раз, когда он демонстрировал что-то подобное: смесь восхищения, зависти и того особого чувства, которое бывает, когда наблюдаешь за мастером, — чувство, что ты присутствуешь при чём-то настоящем.

— Прекратите, — сказал Эйвен.

— Что прекратить? — спросил Рован невинно.

— Смотреть вот так. Восторженно. Пытайтесь повторить.

— Мы пытаемся, — сказал Гарет, глядя на собственные руки с выражением глубокого предательства. — Но у тебя это выглядит как... как...

— Как магия, — подсказал Финн.

— Мы и занимаемся магией, Финн.

— Нет, я имею в виду — как настоящая магия. Как в легендах. У остальных это выглядит как попытка завязать узел на мокрой верёвке.

— Это плетение четвёртого порядка, — сказал Эйвен, и его голос был ровным, но в нём проступала нотка ворчливости, которая появлялась, когда он чувствовал себя неловко из-за чужого восхищения. — Не волшебство, а техника. Повторяемая, воспроизводимая техника. Рован, покажи третий узел.

Рован вздохнул, вытянул руки и попытался. Белая энергия вспыхнула на его ладонях — яркая, дерзкая, как сам Рован, — и потоки переплелись... примерно. Третий узел вышел кривым, четвёртый — отсутствовал, а пятый выглядел так, словно его завязывал пьяный моряк.

— Ну, — сказал Рован, разглядывая своё творение с философским спокойствием, — это хотя бы не развалилось.

Оно развалилось. С тихим хлопком и россыпью белых искр, осевших на траву.

— В следующий раз, — сказал Эйвен. — Ещё раз. Третий узел — отпусти напряжение. Не тяни, не дави. Позволь потоку самому найти...

— Тенвальд, — раздался голос Альдена.

Альден сидел чуть в стороне, привалившись спиной к стволу дуба, и его собственное плетение висело над его ладонью — белое, сияющее, почти безупречное. Почти, потому что третий узел всё-таки был чуть смещён, и Альден это знал, и это раздражало его до скрежета зубов.

— Тенвальд, — повторил он, убирая плетение одним движением. — Хватит нянчиться. Пойдём отработаем боевые.

— Мы готовимся к теоретическому экзамену.

— Теоретический экзамен мы сдадим во сне. Оба. Боевой — другое дело.

— Боевой мы тоже сдадим.

— Сдадим. Но я хочу сдать его идеально. А для этого мне нужен ты и твой щит.

Эйвен посмотрел на него — тем взглядом, которым они обменивались четыре года: долгим, молчаливым, полным целых разговоров, сжатых в секунду.

— Мы ещё не закончили с плетением, — сказал он.

— Они справятся без тебя. Рован, ты справишься?

— Нет, — честно ответил Рован.

— Прекрасно. Значит, справишься. Пошли, Тенвальд.

Эйвен вздохнул — тем вздохом, который за четыре года стал его визитной карточкой в общении с Альденом: вздох человека, осознающего, что сопротивление бесполезно. Он поднялся, отряхнул мантию и посмотрел на остальных.

— Третий узел, — сказал он строго. — Отрабатывайте. Я вернусь и проверю.

Глава 20. Экзамены

Утро пришло слишком рано.

Или, вернее, утро пришло ровно тогда, когда положено, — за час до рассвета, как всегда, как все четыре года, — но в день экзаменов время имело обыкновение сжиматься, и то, что вчера казалось «целой ночью впереди», превращалось в мгновение между закрытыми и открытыми глазами.

Эйвен проснулся сам — за минуту до колокола. Тело знало расписание лучше, чем разум, и за четыре года выработало привычку, которую не могли сбить ни бессонница, ни волнение, ни ночные визиты Госпожи. Он лежал в темноте, глядя в потолок, и слушал, как сердце стучит — ровно, спокойно, словно ему не предстоял день, способный решить многое.

Стабильно, но не улучшается.

Колокол ударил — низкий, гулкий, разносящийся по коридорам академии, как голос самих стен. Экзаменационный колокол звучал иначе, чем обычный утренний: глубже, протяжнее, с медной вибрацией, которая оседала в рёбрах и заставляла сердце биться чуть быстрее. Старая магия, вплетённая в бронзу ещё при первом ректоре, — не заклинание бодрости, а что-то тоньше: напоминание. Сегодня — важный день. Будь готов.

Академия просыпалась иначе в дни экзаменов. Не было обычной сонной возни, хлопанья дверей, приглушённой ругани тех, кто опять проспал. Коридоры наполнялись тишиной особого рода — тишиной сотен молодых магов, которые одновременно встали, оделись и молча шли к умывальням, каждый погружённый в собственные мысли, собственные страхи, собственные надежды.

Эйвен оделся — чёрная мантия, подбитая горским мехом, зачарованная Марет. Собрал волосы в низкий хвост, затянул кожаный ремешок. Посмотрел в зеркало — бледное лицо, тёмные спокойные глаза, — и вышел в коридор.

Альден уже стоял у его двери, привалившись к стене с видом человека, ожидающего здесь уже давно, хотя прошло не больше минуты. Золотые волосы убраны назад, синяя лента на месте, мантия белая с серебряной застёжкой — безупречен, как всегда, но в глазах горел тот огонь, который Эйвен научился читать за четыре года. Не страх. Не волнение. Предвкушение.

— Доброе утро, — сказал Эйвен.

— Прекрасное утро, — поправил Альден.

Они пошли вместе — как всегда, плечом к плечу, чёрный и белый, — и по дороге к ним присоединились остальные: Гарет, уже одетый и собранный, со спокойной улыбкой; Рован, с подозрительно помятым лицом, но бодрый; Финн, бледный, но сосредоточенный; Кейран, молчаливый, как тень Эйвена, идущий чуть позади и чуть левее.

Шестеро.

Четыре года.

Экзаменационная неделя четвёртого года отличалась от всех предыдущих. На первом году экзамены проверяли знания. На втором — понимание. На третьем — навык. На четвёртом — всё сразу и кое-что сверх того: способность думать.

Расписание висело на досках объявлений у входа в главный корпус, выписанное каллиграфическим почерком магистра-секретаря и заверенное печатью ректора:

Первый день: Теория и прикладное мастерство.Второй день: Боевые испытания.Третий день: Артефакторика и зельеварение.

Под расписанием, мелким курсивом, приписка, появлявшаяся только на четвёртом и пятом курсах: «Формат заданий определяется экзаменатором в момент испытания. Подготовиться ко всему невозможно. Постарайтесь подготовиться к главному — к себе.»

Рован прочитал приписку вслух, театрально нахмурился и сказал:

— К себе я готов. Это ко всему остальному — вопросы.

Экзаменационный зал четвёртого года располагался не в обычных аудиториях, а в Круглом зале — старейшем помещении академии, построенном, если верить легендам, ещё до того, как академия стала академией. Огромный, с купольным потолком, расписанным фресками, изображавшими историю магии от первых одарённых до основания королевства. Свет проникал через узкие окна под куполом и преломлялся в кристаллах, вмонтированных в стены, — так что зал всегда был залит мягким, ровным светом, не дающим теней.

Четвёртый курс — шестьдесят три ученика — расположился на каменных скамьях, полукругом, лицом к возвышению, на котором стояли экзаменаторы. Ректор Сольберг — в своей ослепительно белой мантии, с лицом, не выражающим ничего и одновременно всё. Нокс — тёмная, прямая, с руками, сложенными перед собой, и глазами, которые обходили ряды учеников медленно, оценивающе, задерживаясь на каждом лице ровно столько, чтобы тот почувствовал. Сторм — в стороне, скрестив руки на груди, словно его присутствие здесь было чистой формальностью, хотя все знали, что он не пропустил ни одного экзамена за двадцать лет. Ленар — с блокнотом и пером, уже что-то записывающий, хотя экзамен ещё не начался. И Дейл — тихий, в своём обычном месте у стены, почти невидимый, но Эйвен знал, что он там, и от этого знания становилось чуть теплее.

День первый. Теория и прикладное мастерство.

Сольберг поднялся. Зал замер.

— Четвёртый год, — сказал он, и голос его, негромкий, каким-то образом заполнил всё пространство от пола до купола, — это год, когда мы перестаём спрашивать вас, что вы знаете. И начинаем спрашивать, что вы понимаете.

Он поднял руку — и в воздухе перед ним развернулся свиток. Не бумажный, сотканный из белой энергии, с буквами, горящими золотом.

— Каждый из вас получит задание. Индивидуальное. Не одинаковое. Не справедливое, — он позволил себе тень улыбки, — потому что мир не справедлив, и маг должен уметь работать с тем, что ему дано, а не с тем, что он хотел бы получить.

Свитки разлетелись — шестьдесят три полоски света, каждая нашла своего адресата и легла перед ним на камень.

Эйвен посмотрел на свой.

«Создайте защитный контур для жилого здания, способный выдержать комбинированную атаку белой и чёрной магии одновременно. Материалы: те, что доступны в зале. Время: два часа. Контур должен быть функционален, а не теоретичен.»

Он прочитал дважды. Комбинированная атака — белая и чёрная одновременно. Это означало, что контур должен работать на двух принципах: поглощать тьму и отражать свет, или наоборот, или — и Эйвен почувствовал, как что-то щёлкнуло в голове, как щёлкает замок, когда ключ входит в скважину, — или не делить их вовсе.

Глава 21. Последний год

Пятый год начался без торжественных речей.

Ни церемонии, ни приветственного слова ректора, ни свечей в Круглом зале. Просто — утро первого дня, и на доске объявлений, там, где обычно висело расписание лекций, — один-единственный лист, написанный рукой Нокс, узнаваемой по острым, как её взгляд, буквам:

«Пятый курс. Расписание аудиторных занятий: отсутствует. Индивидуальные наставничества: по договорённости с вашим наставником. Практические задания: будут объявляться по мере поступления. Группы — те же, что на четвёртом курсе. Добро пожаловать в последний год. Постарайтесь его пережить.»

Рован прочитал, перечитал и повернулся к остальным с выражением глубочайшего удовлетворения.

— Никаких лекций, — сказал он. — Я ждал этого пять лет.

— Не радуйся, — ответил Гарет. — «Постарайтесь пережить» — это Нокс. Она не шутит.

— Нокс вообще никогда не шутит, — заметил Альден. — В этом и проблема.

Нокс не шутила.

Первое задание пришло на третий день — запечатанный свиток с чёрной печатью академии, доставленный совой в комнату Эйвена на рассвете. Он вскрыл его, прочитал и через десять минут шестеро стояли в его комнате — кто одетый, кто в одной рубашке, кто, в случае Рована, в одном сапоге.

— Сопровождение торгового каравана, — сказал Эйвен, держа свиток так, чтобы все видели. — Маршрут: от Кленовой заставы до Медвежьего перевала. Четыре дня пути. Караванщик — купец по имени Бернард, везёт ткани и пряности в горные поселения. Угрозы: разбойничьи шайки на перевале, возможные стычки.

— Разбойники, — повторил Альден, и его глаза зажглись.

— Возможные, — подчеркнул Эйвен. — Наша задача — довести караван в целости. Не устроить побоище.

— Одно другому не мешает.

— Альден.

— Ладно. Довести в целости. Скучно, но принято.

Они собрались за час — четыре года научили их собираться быстро, а пятый год, как выяснилось, не давал на это и лишней минуты. Мантии сменились дорожной одеждой: плотные куртки, крепкие сапоги, плащи от дождя. Эйвен надел свою мантию Хельги поверх — горский мех и заклинания Марет грели лучше любого камина. Финн набил сумку склянками — зелья на все случаи, от порезов до отравлений. Кейран молча проверил ножны на поясе, хотя все знали, что его главное оружие — не клинок.

У ворот академии их ждал наставник-сопровождающий — немолодой маг из младших преподавателей, седоватый, с усталым лицом человека, которому поручили шестерых молодых магов и который точно знал, чем это обычно заканчивается. Он окинул их взглядом, задержался на Эйвене, на Альдене, вздохнул и сказал:

— Моя роль — наблюдать. Не помогать. Если вы попадёте в ситуацию, с которой не справитесь, я вмешаюсь. Но вам это не понравится, и вашим оценкам — тоже.

Купец Бернард оказался грузным рыжебородым мужчиной с хитрыми глазами и голосом, способным перекричать горную бурю. Его караван — четыре телеги, гружённые тюками с тканью и бочонками пряностей, восемь лошадей и трое возчиков — выглядел мирно и даже уютно. Бернард посмотрел на шестерых юношей, которых ему прислали в качестве охраны, и его лицо прошло путь от сомнения через недоверие к философскому принятию неизбежного.

— Мальчишки, — сказал он. — Мне прислали мальчишек.

— Мы маги Королевской академии, — сказал Альден с тем достоинством, которое у него получалось так естественно, словно он родился с ним.

— Вижу, что маги. Маги-мальчишки. Ну да ладно, на безрыбье и мальчишка — щит. Садитесь куда хотите, не путайтесь под ногами и не пугайте лошадей своими фокусами.

— Мы будем рядом, — сказал Эйвен спокойно. — Вы не заметите нас, пока не понадобимся.

Бернард посмотрел на него — на бледное лицо, на чёрные глаза, на мантию, от которой тянуло чем-то таким, от чего лошади прядали ушами, — и что-то в его взгляде изменилось. Не страх. Уважение — инстинктивное, то самое, которое простые люди испытывают к настоящим магам, даже если те выглядят как шестнадцатилетние мальчишки.

— Ну, — сказал он, — тогда в путь.

Первые два дня прошли спокойно. Дорога вилась через холмистую равнину, потом нырнула в лес — старый, густой, пахнущий хвоей и мокрой землёй. Караван двигался неспешно, лошади тянули телеги по разбитому тракту, колёса скрипели, Бернард ругался на ухабы и рассказывал возчикам истории, которые становились всё более невероятными с каждой остановкой.

Шестеро расположились вокруг каравана — не потому что Эйвен приказал, а потому что за четыре года они научились занимать позиции без слов, как стая, которая знает своё построение. Гарет шёл впереди, рядом с первой телегой — широкоплечий, спокойный, заметный. Пусть видят. Пусть оценивают. Альден — сзади, прикрывая тыл, и его рука то и дело касалась рукояти меча на поясе — привычка Сторма, впитанная за годы тренировок. Рован — справа, на фланге, где лес подступал ближе всего, и его зелёные глаза обшаривали подлесок с цепкостью охотника. Финн — слева, ближе к телегам, где мог быстро добраться до раненого, если понадобится. Кейран — в тени, чуть поодаль, невидимый, неслышимый, но присутствующий.

А Эйвен — везде. Он двигался между ними, тихий, внимательный, и его тьма — ленивая, приглушённая, как кот, дремлющий с открытым глазом, — ощупывала окрестности, ловя возмущения, чужие намерения, запах опасности.

На привалах они менялись — дежурили парами, спали по очереди, и Бернард, наблюдавший за ними с нарастающим удивлением, на второй вечер сказал одному из возчиков:

— Мальчишки, говорил я. Мальчишки. А они ходят как волки и спят как солдаты. Кто их так вымуштровал?

— Академия, — ответил возчик.

— Нет, — сказал Бернард задумчиво. — Академия учит магии. А эти — эти друг друга вымуштровали.

Разбойники пришли на третий день.

Перевал — узкое место между двумя скалистыми склонами, где дорога сужалась настолько, что телеги шли гуськом, — был идеальным местом для засады, и разбойники это знали. Их было двенадцать — не оборванцы из леса, а организованная шайка, с командиром, с оружием, с простой, отработанной тактикой: перегородить дорогу, напугать, ограбить, уйти.

Глава 22. Склеп

— Опять нежить, — простонал Рован, разворачивая свиток с заданием так, словно тот был пропитан ядом. — Опять. Нежить. Почему всегда нежить? Почему нельзя получить задание вроде «сопроводите принцессу на бал» или «проверьте качество вина в королевских погребах»?

— Потому что ты маг, а не шут при дворе, — ответил Альден, уже застёгивая дорожную куртку. — Хотя разница, конечно, невелика.

— Я её боюсь, — сказал Рован, и в его голосе шутка мешалась с чем-то настоящим, с тем честным признанием, которое он позволял себе только при своих. — Серьёзно. Мертвецы, которые ходят. Это противоестественно. Это мерзко. Мне каждый раз снятся кошмары потом.

— Именно поэтому твои заклинания действуют ещё быстрее и действеннее, — сказал Альден, и это не было шуткой. — Страх — прекрасный ускоритель. Ты так стремишься, чтобы они легли обратно, что они ложатся, не успев подняться.

Рован посмотрел на Альдена с выражением человека, получившего комплимент, замаскированный под оскорбление, и не уверенного, какая часть больше.

— Собираемся, — сказал Эйвен, поднимаясь. — Полная выкладка: амулеты, зелья, ритуальные принадлежности. Финн — травы и противоядия, полный набор. Кейран — запечатывающие руны. Гарет...

— Я знаю, — сказал Гарет.

— Знаю, что знаешь. И главное, — Эйвен посмотрел на Рована, — карту не забудьте.

— Один раз! — вспыхнул Рован. — Один раз мы забыли карту!

— И бегали по окрестностям полдня, пытаясь найти кладбище, которое было в трёхстах шагах от дороги, — закончил Гарет.

— За рощей! Его не было видно за рощей!

— Его было видно с холма, на котором ты стоял.

— Я смотрел в другую сторону!

— Карту, — повторил Эйвен.

Местность была глухой — из тех уголков королевства, куда дороги не столько вели, сколько терялись, превращаясь из утоптанных трактов в тропы, из троп — в намёки на тропы, из намёков — в ничего. Лес здесь был старым и тёмным, не тем уютным лесом академических окрестностей, а настоящей чащей — с деревьями, чьи стволы в три обхвата помнили времена, когда на этих землях не было ни дорог, ни деревень, ни людей.

Заброшенный замок они увидели издалека — и он не понравился никому.

Не руины — что-то хуже руин. Руины честны: они говорят «здесь было, и этого больше нет». Этот замок молчал. Его стены стояли — почерневшие, покрытые мхом и плющом, но целые. Башни — две из четырёх — ещё не обрушились, и их силуэты на фоне серого неба выглядели как обгорелые пальцы, указывающие в небо. Ворота — распахнуты, но не сорваны, словно кто-то ушёл и забыл закрыть за собой. И тишина. Полная, мёртвая, давящая тишина, в которой даже ветер замолкал, словно не решаясь войти.

Склеп находился под замком — его вход, тяжёлая каменная дверь с полустёртыми рунами, был виден в основании западной башни.

— Мне он не нравится, — сказал Рован.

Он стоял чуть позади остальных, и его лицо — обычно живое, готовое к шутке — было неподвижным. Зелёные глаза обшаривали замок, двор, стены, и в них было то выражение, которое появлялось у Рована крайне редко: абсолютная серьёзность.

— Он какой-то особенно мерзкий, — добавил он тихо.

Эйвен стоял впереди, и его тьма — та ленивая, приглушённая тьма, которая обычно дремала, как кот, — была напряжена. Натянута. Каждая нить в нём звенела, как струна, задетая невидимым пальцем. Он чувствовал — не видел, не слышал, а чувствовал всем телом, всей тьмой, всем тем, что сделало его чёрным магом, — энергию этого места. Тяжёлую. Густую. Древнюю.

Энергию смерти.

Не ту, что оставляют неупокоенные — бледную, тоскливую, пахнущую сырой землёй и забвением. Это была другая смерть. Старая. Сознательная. Голодная.

— Я согласен с Рованом, — сказал он, и его голос был ровным, но в нём слышалось напряжение, — здесь очень тяжёлая энергия смерти. Давайте начнём утром. Мне нужно время, чтобы...

— Утром? — Альден посмотрел на небо. — Сейчас только немного после полудня. Нам хватит времени. Что нам тут, ночевать?

— Альден...

— Тенвальд, мы упокоили тридцать мертвецов на кладбище за одну ночь. Это склеп. Сколько там может быть?

Эйвен посмотрел на него. Потом на склеп. Потом снова на Альдена.

Он хотел сказать: что-то не так. Я чувствую что-то, чему нет названия в учебниках. Что-то старое и страшное. Нам нужно больше времени, больше подготовки, больше знания о том, что ждёт внизу.

Но Альден уже шёл к входу, и Гарет шёл за ним, и Финн проверял сумку с зельями, и Кейран молча встал рядом с Эйвеном, и его тёмные глаза говорили: я тоже чувствую. Но мы вместе.

— Хорошо, — сказал Эйвен. — Готовимся.

Они готовились тщательно — как учили, как отработали на десятке предыдущих заданий. Амулеты защиты — на каждом, заряженные заранее. Заклинания рассеивания — сплетены и удерживаются наготове, как стрелы, натянутые на тетиве. Травы — сухие пучки серебряной полыни и белого чистотела, чей дым отгонял нежить, — в руках Финна, готового поджечь их. Ритуальные кинжалы — на поясах Эйвена и Кейрана, потому что упокоение древней нежити иногда требовало крови.

Печать на входе в склеп была старой — очень старой, стёртой временем и дождями, но всё ещё державшейся. Эйвен провёл ладонью по камню, и его тьма коснулась печати, и он ощутил — как ощущают ожог, мгновенно, всем телом — мощь того, что было заперто внутри.

Не надо, — прошептал голос внутри. Не Госпожи. Его собственный. Голос мальчика, который в восемь лет усмирил чёрный вихрь и знал, какова цена.

Он вскрыл печать.

Склеп уходил вниз — глубоко, гораздо глубже, чем должен был уходить обычный родовой склеп. Ступени были вырезаны в скале — широкие, отполированные временем, с желобками по краям, в которых когда-то текло масло для светильников. Сейчас желобки были пусты и сухи, и единственным светом был свет магии: серебристое сияние Эйвена впереди и мягкий белый огонь Альдена за ним.

Шестеро спускались в тишине. Воздух становился холоднее с каждой ступенью — не тем холодом, к которому Эйвен привык, не холодом чёрной энергии, а другим: холодом места, из которого ушла жизнь. Каждый вдох был как глоток ледяной воды. Стены блестели от влаги, и в её каплях отражался серебристый свет, дробясь на тысячи мерцающих точек, отчего казалось, что они спускаются в звёздное небо, опрокинутое под землю.

Глава 23. Пробуждение

Эйвен проснулся от тепла.

Это было так непривычно — так невозможно, так неправильно для тела, привыкшего к вечной зиме в крови, — что он не сразу понял, где находится. Тепло было везде: в ладонях, которые кто-то сжимал, в лбу, к которому прижималось что-то горячее, в груди, где обычно лежал лёд, а сейчас было... не горячо, нет, но — не холодно. Впервые за столько лет — не холодно.

Он открыл глаза.

Близко — так близко, что мир сужался до одного лица — было лицо Альдена. Спящее, расслабленное, с тенями под глазами и спутанными золотыми волосами, упавшими на лоб. Его дыхание касалось щеки Эйвена — тёплое, ровное, пахнущее зельем и чем-то неуловимо знакомым, тем запахом, который за пять лет стал запахом безопасности.

Альден.

Эйвен не пошевелился. Лежал и смотрел — на закрытые глаза, на золотые ресницы, на упрямую складку между бровей, которая не разглаживалась даже во сне, — и вспоминал. Склеп. Лич. Печать. Кровь. Крылья...

Крылья.

Он шевельнул лопатками — осторожно, едва заметно. Ничего. Никаких крыльев. Только тупая боль в мышцах и ощущение пустоты — как будто что-то огромное было здесь мгновение назад и ушло, оставив после себя контур, отпечаток, обещание.

Госпожа.

Она не ответила. Но где-то на самом дне его сознания — там, где тьма и свет ещё не разделились, — он чувствовал её присутствие. Далёкое. Спокойное. Довольное.

Его сердце билось. Слабо — он чувствовал эту слабость, как чувствуют тонкий лёд под ногами, — но ровно. Ровнее, чем должно было биться после вчерашнего. Ровнее, чем имело право.

Я жив.

Мысль была простой и огромной одновременно. Он жив. Он лежит в лазарете. Его руки — в руках Альдена. Ему тепло. И где-то за этим теплом, за этой тишиной, за закрытыми глазами спящего друга — был мир, который продолжался, потому что они замкнули круг.

Альден шевельнулся. Нахмурился во сне — упрямая складка стала глубже, — и его пальцы сжали руки Эйвена крепче, инстинктивно, как сжимает ребёнок найденную игрушку, боясь, что отнимут.

И открыл глаза.

Синие, мутные от сна, от боли, от зелья. Они нашли чёрные глаза Эйвена — в трёх вершках, лоб ко лбу, — и несколько секунд просто смотрели, не узнавая, не понимая, пытаясь вспомнить, почему мир стоит так близко.

А потом Альден вспомнил.

Эйвен видел, как это произошло — как память вернулась, ударив, как волна, и на лице Альдена сменились одна за другой все стадии: непонимание, узнавание, воспоминание, ужас. Его зрачки расширились. Его губы разомкнулись. Его руки, которые всю ночь держали ледяные пальцы Эйвена, — задрожали.

— Ты... — голос был хриплым, сорванным, чужим. — Ты живой.

— Живой, — сказал Эйвен. Тихо. Его собственный голос был слабым, как шелест бумаги, и горло болело, словно он кричал всю ночь.

— Ты живой, — повторил Альден, и что-то в нём — что-то, что держалось из последних сил, — это что-то рухнуло.

Его глаза заблестели. Яростно, горячо, отчаянно — так, как блестят глаза только у тех, кто не плачет никогда и потому не умеет делать это тихо. Он стиснул зубы — челюсть дрогнула, напряглась, — и отвернулся. Резко, как будто его ударили. Уткнулся лицом в подушку, и его плечи дрогнули — один раз, два, — и замерли.

— Альден, — сказал Эйвен.

— Заткнись, — глухо, в подушку. — Просто заткнись, Тенвальд. Дай мне минуту.

Эйвен дал ему минуту. Лежал и ждал, и его пальцы — всё ещё переплетённые с пальцами Альдена — не разжимались, и Альден не разжимал свои.

Минута прошла. Альден повернулся обратно. Его глаза были красными, его лицо — мокрым, и он не стал это скрывать, потому что скрывать было не от кого: здесь был только Эйвен, а от Эйвена он не прятался уже давно.

— Сумасшедший, — сказал Альден. Его голос дрожал, и он не пытался это остановить. — Сумасшедший чёрный маг. Теперь ещё и с крыльями. С крыльями, Тенвальд! Чтобы вернее себя угробить. Мало тебе было повреждённого сердца? Мало было того, что ты каждый день ходишь по краю? Так нет — давай ещё печать крови, давай ещё всю тьму разом через себя пропустим, давай ещё...

Его голос сорвался. Он замолчал. Сглотнул. И продолжил — тише, но не спокойнее:

— Я проснулся ночью. Ты не дышал. Почти не дышал. Ты был холодный, как... — Он не закончил. Не смог. — Я думал, ты умрёшь. Я лежал рядом и думал — он умрёт. Прямо здесь. У меня на руках. И я ничего не смогу сделать.

— Альден...

— Не смей, — Альден ткнул пальцем ему в грудь, туда, где под рёбрами билось повреждённое сердце, — не смей больше так делать. Слышишь? Я запрещаю. Я, Альден Валерон, официально запрещаю тебе умирать. Это не просьба. Это приказ.

— Ты не можешь мне приказывать, — сказал Эйвен, и в его слабом голосе проступила улыбка. — Я — глава дома.

— Мне плевать на твой дом! Мне плевать на твои крылья! Мне плевать на твою тьму и твою Госпожу и твоё благородное самопожертвование! Если ты ещё раз... если ты ещё раз...

Он не закончил. Опять. Его рука — та, что тыкала в грудь — легла на неё. Ладонью. Поверх сердца. И замерла.

Тук. Тук. Тук.

Слабое. Неровное. Живое.

Альден закрыл глаза. Его лицо — мокрое, красноглазое, яростное — разгладилось. Медленно. Как разглаживается водная гладь после шторма.

— Живое, — прошептал он. — Бьётся.

— Бьётся, — подтвердил Эйвен.

Тишина. Долгая, полная, звенящая, как нота, взятая и удерживаемая — не потому что некуда идти дальше, а потому что эта нота совершенна.

— Прости меня, — сказал Эйвен.

Альден открыл глаза. Посмотрел на него — вопросительно, резко, с остатками ярости.

— За что?

— За то, что напугал тебя. Я не хотел. Я не думал, что...

— Конечно не думал. Ты никогда не думаешь о себе. Ты думаешь о печати. О личе. О деревнях. Обо всех. Кроме себя.

— Я думал о тебе, — сказал Эйвен. Просто. Без нажима. Как говорят факты. — Когда темнело в глазах. Я думал — я не могу подвести Альдена. Он держит свою половину. Я должен держать свою.

Глава 24. Золотые крылья

После склепа мир стал другим.

Не для всех — для академии, для наставников, для шестидесяти трёх учеников пятого курса мало что изменилось. Лич был запечатан, два мага поправлялись, задания продолжались. Жизнь текла по привычному руслу. Но для шестерых — для тех, кто был там, кто видел, кто держал щиты и считал удары чужого сердца, — мир сдвинулся, и встал по-другому, и привычное стало выглядеть иначе.

Эйвен выздоравливал медленно. Зелье Финна работало — три капли каждое утро, под язык, горькие и тёплые, — и сердце стабилизировалось, и холод отступил до привычного уровня, и через неделю он мог вставать, через две — ходить, через три — тренироваться, осторожно, под присмотром Нокс, чей взгляд в эти дни был особенно пристальным.

Но крылья остались.

Не видимые — не развёрнутые за спиной, не серебристо-чёрные паруса, как в тот миг у склепа. Они ушли, втянулись обратно, спрятались там, откуда пришли. Но Эйвен знал, что они есть. Чувствовал их — как чувствуют новый орган, которого не было вчера: тяжесть между лопаток, звон в крови, глубину, которой раньше не было. Его магия изменилась — стала глубже, чище, острее, как река, которая нашла новое русло. Серебристая тьма текла из него с лёгкостью, которой он не знал раньше, и заклинания, требовавшие прежде усилий, теперь ложились сами — точные, безупречные, невесомые.

Нокс заметила в первый же день, когда он вернулся к тренировкам. Остановила его посреди упражнения. Долго смотрела. Потом сказала — одним предложением, единственным за всё занятие:

— Госпожа дала тебе крылья. Это меняет всё.

Это меняло всё. И Альден это видел.

Альден не завидовал. Это было бы слишком простым словом — слишком мелким, слишком обычным для того, что он чувствовал. Альден Валерон не завидовал никому и никогда, потому что зависть — это признание чужого превосходства, а Альден не признавал ничьего превосходства, кроме того, которое мог оспорить и превзойти.

Но ему было обидно.

Обидно — не потому что Эйвен получил крылья, а он нет. Обидно — потому что Эйвен получил их в момент, когда был на грани смерти, когда его сердце останавливалось и его тьма пожирала его, и Чёрная Госпожа пришла и спасла его, потому что он был её любимцем, потому что между ними — между мальчиком с ледяными руками и богиней в плаще из звёзд — была связь, которой Альден не мог понять и не мог повторить.

Белая Госпожа не приходила к Альдену во снах. Не гладила по волосам. Не пела колыбельных. Белая энергия текла в нём — мощная, послушная, ослепительная, — но она была безличной, как солнечный свет: щедрая, но не адресованная. Дар, а не отношение. Сила, а не связь.

И Альден не мог не думать: почему?

Он бурчал. Не часто — но достаточно, чтобы шестёрка заметила.

— Конечно, — говорил он, когда Эйвен в очередной раз легко, почти небрежно сплетал заклинание, на которое раньше уходили минуты. — Конечно. Любимчик Чёрной Госпожи. Попроси её ещё — она тебе и луну с неба достанет.

— Альден, — говорил Эйвен терпеливо.

— Что «Альден»? Я констатирую факт. У тебя есть личная богиня, которая является тебе каждую ночь, учит секретным заклинаниям и дарит крылья, когда тебе плохо. У меня — учебник и собственное упрямство. Справедливость торжествует.

— Белая Госпожа тоже...

— Белая Госпожа не приходит ко мне во снах, Тенвальд. Белая Госпожа не зовёт меня «маленький мой». Белая Госпожа, насколько я могу судить, вообще не подозревает о моём существовании.

— Это не так.

— Откуда тебе знать?

— Потому что ты — один из сильнейших белых магов, которых я видел. Она не может тебя не видеть.

— Видеть и приходить — разные вещи.

Эйвен не спорил. Не потому что Альден был прав, а потому что знал: есть вещи, которые нельзя объяснить. Нельзя рассказать, каково это — когда богиня приходит во сне и касается лба прохладными пальцами. Нельзя передать словами связь, которая старше тебя самого, которая началась не с молитвы, а с крика восьмилетнего мальчика, обращённого в пустоту. Нельзя — и не нужно, потому что путь каждого мага к своей Госпоже — свой, и сравнивать их так же бессмысленно, как сравнивать рассвет и закат.

Но Альден не понимал. И обида — тихая, ноющая, как зубная боль — точила его изнутри.

Задание пришло в конце зимы — последнее большое задание перед выпускными испытаниями. Не свиток с чёрной печатью, а устный приказ от Сольберга лично, переданный через Дейла, который вошёл в комнату Эйвена утром и сказал:

— Деревня Тальмар. Три дня пути на восток. Эпидемия. Не магическая — обычная лихорадка, но тяжёлая. Лекари не справляются. Целителей не хватает. Нужна помощь.

— Наша шестёрка? — спросил Эйвен.

— Ваша шестёрка, — подтвердил Дейл. — И ещё две. Восемнадцать учеников. Справитесь.

Они справились — вернее, они отправились, и дорога заняла три дня, как было обещано, и деревня оказалась именно такой, какой бывают деревни, в которых свирепствует лихорадка: притихшей, с закрытыми ставнями и дымом от костров, на которых жгли заражённое бельё.

Эйвен мало чем мог помочь — чёрная магия не лечит, и целительные контуры были ему недоступны. Он взял на себя организацию: распределял людей, следил за карантином, помогал Финну с зельями, разводил чёрный огонь для стерилизации инструментов — жаркий, чистый, убивающий заразу лучше любого пламени.

Финн был незаменим — как всегда в лечебнице, как всегда среди больных. Его зелья работали лучше лекарских, его руки были уверенными, его тихий голос успокаивал.

Альден лечил.

Он делал это хорошо — лучше, чем большинство белых магов его возраста, потому что Альден Валерон делал всё хорошо. Его целительные контуры были точными, мощными, эффективными. Он переходил от койки к койке, от дома к дому, и белая энергия текла из его рук — золотая, тёплая, — и жар отступал, и дыхание выравнивалось, и люди открывали глаза и видели юношу с золотыми волосами, сияющего, как посланник богини.

Глава 25. Испытание крыльев

Альден дал им ровно сутки.

Сутки — на отдых, на зелья Финна, на сон, на то, чтобы тело вспомнило, как быть живым после того, как едва не перестало. Сутки — и ни минутой больше, потому что Альден Валерон и терпение существовали в разных вселенных, и эти сутки были уже подвигом сдержанности, о котором можно было слагать баллады.

На второе утро после возвращения из Тальмара он стоял у двери комнаты Эйвена — в тренировочной рубашке, с убранными назад волосами и с тем огнём в глазах, который не предвещал ни покоя, ни разумного поведения.

— Арена, — сказал он вместо приветствия.

Эйвен, открывший дверь с кружкой чая в руке и одеялом на плечах, посмотрел на него тем взглядом, которым смотрел пять лет, — взглядом человека, давно смирившегося с неизбежным.

— Доброе утро, Альден.

— Арена, Тенвальд.

— Я только что встал.

— Я вижу. Допивай чай, надевай мантию и пошли.

— Ты получил крылья вчера. Твои каналы ещё...

— Мои каналы — мои заботы. А твоё сердце — твоя забота, и мы не будем обсуждать ни то, ни другое, потому что оба знаем, чем закончится этот разговор. Он закончится тем, что мы пойдём на арену. Так зачем тратить время?

Эйвен отпил чай. Посмотрел на Альдена поверх кружки. Посмотрел на небо за окном — ясное, весеннее, с тем мягким утренним светом, который бывает в первые тёплые дни.

— Дай мне десять минут.

— Пять.

— Семь.

— Шесть.

— Договорились.

Арена четвёртого и пятого курсов встретила их пустотой — ранним утром здесь никого не было, только весенний ветер гулял по каменным скамьям и ленивый кот дремал на судейском месте. Солнце било в арену косыми лучами, и защитные руны на стенах поблёскивали медью.

Альден вышел на центр. Обернулся. Посмотрел на Эйвена, стоявшего у входа.

— Щит, — сказал он. — Полный. Купол. Иначе мы разнесём академию, и Сольберг вычтет стоимость ремонта из наших выпускных баллов.

— Это было бы обидно, — согласился Эйвен. — Особенно для тебя. Тебе каждый балл дорог.

— Тенвальд, ты нарываешься.

— Просто устанавливаю рабочую атмосферу.

Они встали друг напротив друга — по разные стороны арены, двадцать шагов между ними. Эйвен снял мантию. Аккуратно сложил, положил на скамью. Остался в чёрной тренировочной рубашке — и стал тем, кем был в бою: тенью. Графичным, острым силуэтом на фоне светлого камня, с чёрными волосами, подхваченными ветром, и чёрными глазами, в которых начинали загораться звёзды.

Альден стоял напротив — золотой, сияющий, широкоплечий в белой рубашке, с синей лентой в волосах и руками, от которых уже шло мягкое свечение, как от углей, готовых вспыхнуть.

— Щит, — повторил Альден.

Они подняли его вместе — как делали всё вместе, без слов, без знаков, на чистом знании друг друга. Тьма и свет, серебро и золото — двойной купол, сотканный из двух энергий, встал над ареной, запечатав её, как пробка запечатывает бутылку. Ни одно заклинание не выйдет. Ни один камень не вылетит. Внутри — они. Снаружи — мир, который сегодня подождёт.

— Готов? — спросил Альден. И его голос был другим — не дерзким, не вызывающим, а тихим, звенящим, полным того предвкушения, которое выше азарта и глубже гордости.

— Готов, — ответил Эйвен.

И они начали.

Первые секунды были — разведкой. Осторожной, мягкой, как касание кончиков пальцев. Альден выпустил свет — не удар, а волну, золотистую, текучую, как утренний луч, — и она покатилась через арену, проверяя, пробуя, ощупывая. Эйвен ответил тьмой — серебристой, лунной, — и она потекла навстречу, и там, где они встретились, воздух зазвенел, как хрустальный бокал.

Потом Альден улыбнулся — и всё началось по-настоящему.

Он ударил первым — копьё белого огня, ослепительное, точное, летящее со скоростью мысли. Эйвен сместился — текуче, змеино, всем телом, — и копьё прошло в вершке от его плеча, ударив в стену арены, которая вздрогнула и засветилась рунами.

Ответ — сгусток серебристой тьмы, обволакивающий, ищущий, — и Альден рассёк его щитом, и осколки тьмы разлетелись звёздами, и он уже бил снова, и снова, и снова — быстрый, яростный, ослепительный, и каждый удар был мощнее предыдущего, потому что Альден не знал полумер и не хотел знать.

Эйвен не бил — обтекал. Его тьма не летела копьями и стрелами, она текла, кружила, находила бреши и щели, появлялась там, где её не ждали. Он двигался по арене — не бегом, а танцем, тем самым, который Сторм когда-то назвал «смертельным», — и клинок заклинания формировался в его руке, и рассеивался, и появлялся снова, и каждый раз — с другой стороны.

Минута. Две. Три. Заклинания летели — свет и тьма, золото и серебро, — и арена пылала, и руны на стенах горели непрерывно, и воздух внутри купола стал горячим и густым от столкновения двух энергий.

И тогда Альден остановился. Посреди удара, посреди движения — замер. Посмотрел на Эйвена через арену. Улыбнулся.

И расправил крылья.

Они были — как рассвет.

Золотые, огромные, распахнувшиеся за его спиной, — и каждое перо было лучом, и каждый луч горел, и вместе они были солнцем, упавшим на землю и принявшим форму крыльев. Они были тёплыми — Альден чувствовал их тепло спиной, плечами, всем телом, — и они были сильными, и они были его, и в тот миг, когда они развернулись, Альден понял одну простую, ошеломляющую вещь: он может летать.

Он оттолкнулся от земли. Крылья ударили — один раз, мощно, — и он взмыл вверх, и арена осталась внизу, и мир опрокинулся, и ветер ударил в лицо, и Альден засмеялся — от счастья, от восторга, от того чистого, детского, неудержимого чувства полёта, которое не нуждается в объяснениях.

Внизу — Эйвен смотрел вверх. На золотую фигуру в небе арены, на крылья, горящие солнечным огнём, на смеющееся лицо Альдена Валерона, который впервые в жизни выглядел абсолютно, полностью, безоговорочно счастливым.

И Эйвен улыбнулся. И выпустил свои крылья.

Серебристо-чёрные. Звёздные. Текучие, мерцающие, — не как перья, а как северное сияние, пойманное и обращённое в крылья. Они развернулись — тише, чем у Альдена, без удара, без грома, просто — были, как бывает ночное небо, тихое и бескрайнее.

Загрузка...