1941 год. Сентябрь.
— Батя! Батя, не уходи!
Белобрысый мальчишка с выгоревшими на солнце волосами бежал по пыльной дороге, раскинув руки. Босые ноги под короткими, многократно штопанными штанишками мелькали быстро-быстро, поднимая облачка пыли рыжеватого цвета. Мужчина с холщовой котомкой на спине, что успел отойти уже на значительное расстояние, резко обернулся, дождался пока семилетний сынишка добежит, подхватил его, прижал к грузи.
Лизе тоже так хотелось — добежать, уткнуться носом в теплую от солнца рубаху отца и завыть белугой, как до этого выла мачеха на его плече. Но Лиза не могла. Не принято было у них с папой выражать эмоции и обниматься. Это Стёпке легко, вон как прильнул к бате! А Лиза стоит, переминаясь, в ситцевом платье, из-под которого выглядывают голенастые ноги, и только смотрит тоскливо, понимая, что теперь она осталась совсем одна.
Батя, какой бы сухой и сдержанный на выражение чувств не был, был ей родной. Но он уходит на фронт, а Лиза остаётся с не любившей её мачехой и Стёпкой. Стёпка, вроде, братишка, но только по отцу. Лиза его любила, в младенчестве нянчить помогала, но всё время чувствовала ревнивый взгляд мачехи. Мачеха постоянно приглядывала боязливо, будто опасалась, что падчерица дитю навредить может. Лизе это было неприятно, поэтому со Стёпкой особой близости у девочки не было.
Лиза мачеху «мамой» называла, батя заставил. Но каждый раз в девочке всё противилось этому. Какая она ей мама, эта чужая, сердитая женщина?
Лиза была мала, когда родной мамой не стало, и смутно ее помнит. Помнит лишь улыбку, постоянную улыбку на губах. Мама была добрая, она улыбалась. И голос ее звенел, как колокольчик. А мачеха улыбаться не умеет, даже когда на Стёпку смотрит. Голос у нее хриплый, в тон вечно обветренному лицу. На эмоции мачеха скупа. Лиза даже удивилась, когда она обняла папку и завыла на его плече.
— Ну всё, всё, будет! — неловко погладил жену по плечу Иван.
Также неловко чмокнул дочку в щеку и только Степку обнял от души, не испытывая неловкости. После Иван долгим взглядом на жену посмотрел.
— Ты мне детей сбереги, Антонина. Слышишь, детей сбереги!
Лицо Тони приняло обычное выражение, будто недовольное. Слёзы высохли, и она кивнула.
— Сберегу, Ваня. Ты воюй, и о нас не печалься. Глядишь, быстро закончится эта проклятая война. Может, к зиме уже вернешься.
— Может, и вернусь, — кивнул Иван и пошел по пыльной, объезженной колхозными телегами дороге.
Стёпка рванул за ним, с криком — «батя». Стёпка маленький, он единственный из всей семьи смог снять напряжение и недосказанность своим непосредственным поступком. Иван сына обнял и отправил назад, к застывшим на краю деревни жене и дочери.
Он отдалялся, а Лиза чувствовала, как в груди ее растет дикое отчаяние. С каждым шагом уходившего на фронт отца девочку распирала тоска. Не верила она, что увидит батю уже к зиме и чувствовала, что больше в ее жизни не будет ничего хорошего. Мачеха и раньше, при папке, ее иначе, как дурехой не называла. А что будет теперь?
Потирая шмыгавший нос, вернулся Стёпка. Вцепился в подол длинной материной юбки серого цвета. Антонина глянула последний раз на далёкую фигуру мужа, подтолкнула сына в плечо и сказала Лизе:
— Ну чего, дурёха застыла? Пошли в избу, платье сними, пока не замарала.
Новое платье в синий цветочек, которое сшила девочке портниха из поселка, одевалось только по праздникам. Лиза не могла понять, почему мачеха заставила надеть его сегодня. Какой же это праздник, когда батя на войну уходит?
А Тоне хотелось, чтобы муж запомнил их такими — нарядными, красивыми, ждущими...
Она и сама светлую блузу надела, вот только для Стёпки красивой одежды не нашлось.
Антонина глянула неласково на падчерицу и пошла к деревне, подталкивая Стёпку в плечо. Видела она, что у Лизы глаза на мокром месте, да только подбодрить как-то, доброе слово сказать не могла. Сколько Тоня себя не принуждала, мамы для этой девочки из неё не получилось. Полюбить её, приласкать мешала страшная ревность.
Тоня смотрела на лицо падчерицы, а видела бывшую жену Ивана — Настёну. Вот уж кто действительно был красив, не то что она Антонина! Лиза была поразительно похожа на свою родную маму. Такие же огромные серые глаза, полные губы и черные, как смоль, брови вразлет. Зато волосы были цвета спелой пшеницы. Густые, тяжелые, они обрамляли лицо девочки, и этот контраст черных бровей и светлых волос, делал Лизу, а когда-то и Настёну, необычайными красавицами. Часто Иван задерживал на дочке задумчивый взгляд, а сердце Тони в этот момент сжималось. Видела она по взгляду мужа, что не дочку он видит, а бывшую жену. Вспоминает, тоскует по Настёне и до сих пор любит.
Настёна заболела зимой. Вроде бы просто застудилась, и Иван поначалу не испугался. К фельдшеру в соседний посёлок поехал только когда жена перестала вставать с кровати. Хворь была непонятная, и фельдшер даже не сказал её название. Сказал только, что молодую женщину нужно срочно везти в город и очень сильно надеяться, что еще не поздно. Но было поздно...
Настёну не спасли.
Иван овдовел слишком резко и не мог поверить, не мог принять. Грешным делом выпивать стал. Потом вроде опомнился, понял, что ему дочку поднимать. А в деревне одинокому мужику никак. В избе баба нужна. Хозяйка и мать для девочки.
Тоня всегда знала, что ее Ваня выбрал не из-за большой любви. Она кулацкая дочь. Родители Антонины были в свое время раскулачены, и в деревне к ним относились с предубеждением. Они уже не молоды, а Тоня — последыш. Старшие дети из деревни уехали, а Тоня чувствовала, что ей так и придется с родителями жить. Может, ее для этого и родили, чтобы помощь в старости была.
Тоне было двадцать два и выйти замуж она уже не надеялась, когда Иван пришел к ней свататься. Отец Антониды — Матвей Григорьевич, жениху не обрадовался и дочку отдавать не хотел. Тогда Тоня отцу заявила:
— Не отдашь за Ивана, вздёрнусь в амбаре. Побожиться на твоих иконах могу, вздёрнусь!
1942 год.
С чашкой наполовину наполненной яйцами Лиза выходила из курятника. Молодой петушок, распушив перья на груди, пытался на нее наскакивать. Хорохорился, свесив на бок ярко-красный гребешок.
— Что, Петька, не хочется тебе яйца отдавать? — смеялась Лиза.
У девочки было хорошее настроение. Вчера почтальонша принесла письмо от папки. Иван писал, что все у него нормально, воюет. Спрашивал про Лизу, про Степку. Мачеха письмо вслух прочитала, два раза, потому что Степка попросил. Потом аккуратно свернула и убрала в верхний ящик комода, к остальным письмам Ивана. Только этот ящик запирался на ключик и именно в нём хранилось самое ценное — тоненькое кольцо с красным камушком, которое когда-то надел на руку Антонине Иван и его письма. Кольцо Тоня не носила, потому что была не первой, кому муж надел его на палец. Сначала его носила Настёна, поэтому Тоня кольцо недолюбливала. А вот письма мужа берегла, как зеницу ока. Иногда доставала, перечитывала. Лиза бы тоже хотела, но она не знала, где мачеха хранит ключ от ящика.
А сейчас у неё было хорошее настроение, несмотря на то, как тяжело ей стало с уходом отца на фронт. Намного тяжелее физически. Лизе пришлось много работать, но обвинять в этом мачеху было бы несправедливо. Антонина целыми днями, с утра и до поздней ночи, работала на колхозных полях. Собственное хозяйство ей пришлось переложить на плечи Лизы.
Родина требовала все больше и больше. И вот уже подростков вынудили работать за трудодни. С двенадцати лет дети обязаны были трудиться на благо Родины. Лизе недавно четырнадцать исполнилось, и она не ропщет. Лишь бы проклятая война быстрее закончилась и папка вернулся живой!
Лиза шла по темным сеням, осторожно неся яйца, и тут ее чуть не сбил с ног Матвей Григорьевич. Пожилой мужчина запыхался, он отодвинул Лизу и пронесся в избу. Он не считал нужным здороваться с девочкой и вообще обращать на нее внимание. Лиза привыкла, что для Матвея Григорьевича она пустое место. Она вошла, поставила на стол чашку с яйцами и услышала возбужденную речь.
— Говорю тебе, прячь все. Картошку, если осталась, кур запри, муку схорони. Всё заберут, всё, коммуняки проклятые! Мы с маманей твоей уже припрятали.
— Да что же это делается-то? — охнула Антонина. — Если всё изымут, как же мы жить будем?
— А когда коммуняк это волновало? Неужели на самом деле немцы наступают? У председателя сейчас партийный работник из самого города. Приказ вывезти всё. Технику, скотину, запасы колхозные уже вывозят. Сейчас по избам пойдут, помяни мое слово. Знаю я их, чай не первый раз.
— Как это, немцы наступают? А как же мы? — не выдержав, вмешалась в разговор взрослых Лиза.
Матвей Григорьевич смерил девочку тяжелым взглядом.
— Немцы-то чай тоже люди. Еще поглядим, при ком лучше будет.
— Ты что такое говоришь, батя? — вскрикнула Антонина. — У меня муж воюет с фашистами, а ты, ты!
— Ну хошь, эвакуируйся! — с внезапным безразличием Матвей Григорьевич пожал плечами. — Председатель с правления сейчас тикать будет. Ааа, ладно, моё дело предупредить.
Матвей Григорьевич ушёл так же быстро, как пришёл. Антонина растерянно глянула на Лизу, на Степку, высунувшего вихрастую голову из-за занавески на печи.
— Что делать-то? Прятать, что ли? — будто сама себе задала вопрос женщина.
— От кого прятать?!! — звонко возразила Лиза. — От советской власти? Так же нельзя!
Антонина с опаской покосилась на падчерицу.
— Ладно не будем. Не будем прятать, но уж коль придут, скажите, что нет у нас ничего. Небось обыскивать не будут.
Обыскивать не стали, да и по избам никто не пошел. Целый день по деревне сновали полуторки, уезжала техника, и даже стадо колхозное угнали. Но в дом Антонины никто не приходил. А на следующий день в деревне наступила тишина. Зловещая тишина. Люди сидели по избам и не высовывались, на работу тоже никто не вышел. Председатель эвакуировался, техника отсутствовала, коровники пустовали. Что делать и чего ждать люди не знали. Вроде бы эвакуация была многозначительной, но люди не хотели верить, что это действительно так, что немцы столь далеко продвинулись и могут войти в их родную деревню.
Не верила и Антонина, стоя у окна. Глядела на пустую улицу и не верила. К женщине тихонько подошла Лиза, встала рядом. Ей было очень страшно, и так хотелось, чтобы мачеха поговорила с ней, как со взрослой, приободрила, дала надежду.
— Немцы ведь не придут сюда, правда? — дрожащим голосом спросила девочка.
—Откуда ж я знаю,— ответила Тоня.— А ты курятник-то закрыла? Вот дурёха! Так я и знала, что за тобой всё перепроверять надо.
Антонина оттолкнула падчерицу, метнулась во двор. К страху Лизы прибавилась ещё и обида. Это горько, когда ожидаешь чего-то ужасного и не с кем поговорить. Не со Степкой же, который снует по избе с толстой палкой и повторяет:
— Пусть только сунутся! Я их всех поуб.иваю, как батя!
Немцы пришли ранним утром. Спящая деревня была разбужена тарахтением мотоциклов, гулом автомобилем и чужой гавкающей речью. Деревенские, сидевшие по домам, молились давно забытому Богу, чтобы немцы уехали, чтобы не задержались в деревне. Но, похоже, фашисты решили обосноваться в их поселении и начали они с показательной казни.
Чуть позже, к обеду, немцы каким-то образом прознали, что председатель колхоза вовсе не эвакуировался. Вместе со своей женой он спрятался в доме и решил пересидеть. На что надеялся? Что его не сдадут?
На казнь немцы решили выгнать всех деревенских. В дом Антонины ворвался молодой солдат и, вводя стволом автомата, заговорил на ломанном русском.
— Выйти! Выйти! Шнель, шнель!
Людей сгоняли на вытоптанный пятачок возле правления. Там обычно проводились колхозные собрания. С высокого крыльца правления вещали свои речи политработники из города. Сейчас на этом крыльце стояли немецкие офицеры. Двое. Один постарше, другой совсем молодой, в фуражке, кителе в штанах галифе и блестящих начищенных сапогах. Почему-то именно сапоги бросились в глаза Лизе, когда она с Антониной стояла в толпе деревенских жителей. Степка тоже был с ними. Он прижимался к длинной юбке матери и таращил испуганные глаза на деревянный прямоугольник из бревен, с привязанной к верхней перекладине верёвкой.