Мой мир пахнет краской, свобода — запах немного химический, но честный. Он не притворяется парфюмом или свежестью. Он пахнет действием. Сейчас пахнет особенно сильно — я сижу на корточках в своей «мастерской», она же — заброшенный гараж на задворках промзоны, и свожу в столбик последние банки. Завтра закупка. Свет от свисающей с потолка лампы на удлинителе выхватывает из темноты разноцветные брызги на бетоне и мои запачканные в пятнах краски кисти рук.
— Кара, ты вообще спишь когда-нибудь? — голос Лены, моей подруги и по совместительству главной по тревоге, доносится из динамика телефона, который я поставила на ящик с инструментами.
— Сон — это для тех, у кого скучные дни. Я свои проживаю наяву, — бурчу я, тыча пальцем в экран, чтобы переключить трек. Грохочущий бит заполняет пространство, вытесняя тишину ночи за стенами.
— Наяву у тебя через три дня дедлайн по тому муралу для кафе, а ты, как я понимаю, даже эскиз не допилила.
— Эскиз — у меня в голове. Он там живет, развивается. На стену он придет готовым, как озарение.
Лена вздыхает. Этот вздох я слышу даже сквозь музыку. Она учится на менеджера, верит в планы и таблицы. Я люблю ее за это. Она — мой якорь в мире, который я так люблю раскачивать.
— Окей, мисс Озарение. А чем планируешь вдохновляться сегодня? Опять пойдешь на крыши?
— Что-то вроде того, — уклончиво отвечаю я.
Правда в том, что вдохновение пришло днем, в виде идеально-мерзостного зрелища. Я сокращала путь через элитный жилой комплекс — тот самый, что как гладкий, стерильный пузырь вырос посреди нашего колоритного, обшарпанного района. И увидела Его. Нет, не его самого, а его новую игрушку, Ferrari. Кроваво-красная, блестящая, она стояла под балконом, словно вызов, брошенный в лицо серой реальности. Рядом, прислонившись к стене, курили двое в темных костюмах — телохранители, живые таблички «не подходи». А в окне на третьем этаже горел свет, и силуэт — высокий, с правильной осанкой — мелькнул за стеклом. Хозяин. Мажор. Продукт этой тепличной, вылизанной жизни.
Меня вдруг дико, до тошноты, передернуло от всей этой картинки. От этого разделения. Они — в своих пузырях, мы — снаружи. Их мир охраняют, наш — закрашивают серой муниципальной краской. Злость, острая и горькая, подкатила к горлу. Тут же, следом — идея. Острая, как лезвие.
Вечером мы собрались у Глеба, в его квартире-студии, заваленной холстами и гитарными усилителями. Дым сигаретного, запах пива и азарт в воздухе.
— И что, просто так взяла и решила? — флегматично спросил Витя, наш местный философ и бас-гитарист. Он смотрел на меня, будто я объявила о походе в магазин, а не на акт вандализма против полумиллиона долларов.
— Не «просто так». Это жест. Послание, — сказала я, чувствуя, как адреналин уже начинает щекотать кончики пальцев. — Он прячется за своими стенами и своими охранниками. Думает, его жизнь неприкосновенна. Я хочу показать, что это не так. Что его глянцевый мир — он хрупкий. На нем можно рисовать.
Лена закатила глаза.
— Кара, тебя поймают. У них там камеры, сигнализации, эти люди в костюмах. Тебя размажут по асфальту, а потом посадят. Или того хуже — его папаша-олигарх просто сделает так, что тебя никто и никогда не найдет.
— А я не буду попадаться, — сказала я с уверенностью, которой не чувствовала. Но блеск в глазах у Глеба, который уже представлял себе эту картину, поддерживал меня. — Спорим, я это сделаю? И не просто мазну, а сделаю арт. На весь капот, и уйду до того, как они моргнут.
— На что спорим? — спросил Витя.
— На месяц бесплатного кофе для всех от проигравшего, — выпалила я.
— Идет, — хором сказали они.
Лена молчала. Потом вздохнула снова, тем самым своим вздохом.
— Я твой алиби. Скажу, что мы всю ночь смотрели сериалы у меня. Только, ради всего святого, надень темное и маску. И шапку. И не бери свой обычный набор красок, купи новые, одноразовые.
План был безумием. Чистой воды. Но именно это и манило. Не украсть, не разбить — преобразить. Взять символ его закрытого, недоступного мира и сделать его своим холстом. Взломать не сигнализацию, а восприятие.
И вот я здесь. Не на крыше, а в тени разлапистых кустов, отделяющих парковку от забора. В черных узких джинсах, черной толстовке с капюшоном, черных перчатках. В рюкзаке — три баллончика: флуоресцентный розовый, кислотно-зеленый и чистейший белый. Маска-балаклава прилипла к лицу. Сердце колотится так громко, что, кажется, его должно быть слышно из окна того самого третьего этажа.
Машина стоит там, где и была. Как драгоценный камень в оправе из асфальта. Охранников не видно. Возможно, в машине. Возможно, пьют чай где-то внутри. Мне нужно пять минут. Максимум.
Я выдыхаю весь воздух, будто ныряю, и делаю первый шаг из тени.
Асфальт под ногами внезапно кажется очень громким. Каждый шаг — это взрыв. Я подхожу к машине. Близко. Так близко, что вижу в глянцевом красном лаке свое искаженное, замаскированное отражение. Палец на кнопке баллончика. Флуоресцентный розовый.
Это для твоего стерильного мира, — думаю я. Это для наших серых стен, которые ты никогда не видишь.
Первая линия ложится на капот — дерзкая, кричащая, невероятно живая. Звук распыляемой краски — мой личный гимн неповиновения. Страх отступает, смывается волной чего-то большего. Азарта. Экстаза. Я перестаю думать о камерах, об охранниках. Есть только я, металлическая поверхность и картина, рождающаяся под моей рукой. Это не просто вандализм. Это портрет. Портрет хрупкости. Из розовых и зеленых линий складывается лицо — не его, а некое общее, маскообразное, с одной закрытой глазницей (белый цвет, символ слепоты). А из глазницы, будто наружу, пробивается дикий, неуправляемый росток-граффити, маленькая частичка нашего реального, нелакированного мира.
Я закончила. Отступила на шаг. В свете уличного фонаря рисунок светился, словно живой. Он был дерзкий, странный и красивый. Моя злость выплеснулась и превратилась в нечто иное. В заявление. И тут скрипнула дверь подъезда.
Неделю мы просиживали в нашем подвальчике-кафе «У Гоги», хватая утром капучино и круассаны. Каждый раз, когда Глеб ставил на стол очередной поднос, он поднимал свою кружку в ироничном тосте.
— За нашу Карину-ниндзю! Распространителю красок и справедливости!.
Мы смеялись, но внутри меня все еще вибрировало то ночное напряжение. Как после очень крутого, очень опасного аттракциона.
Я избегала того района. Обходила его за три километра, словно там карантинная зона. Лена бдительно мониторила местные паблики и новости — ни слова о разукрашенной Ferrari. Никаких обращений в полицию, никаких возмущенных постов от жильцов. Тишина. Это было странно. Я ожидала взрыва, скандала, охоты на ведьм. А получила — ничего. Как будто мое послание упало в черную дыру. Это задевало сильнее, чем любое наказание. Значит, его мир был настолько непробиваем, что даже такой яркий плевок в его сторону не вызвал ни трещины?
Через пять дней я почти убедила себя, что пронесло. Что мажор просто списал ущерб на страховку, заказал новую машину (или три) и благополучно забыл. Даже начала работать над эскизом для кафе, вырисовывая на планшете плавные линии.
Возвращалась от Глеба поздно, одна, с наушниками в ушах. Музыка заглушала мир, и я пропустила момент, когда тени от двух высоких фигур перекрыли свет от фонаря. Я чуть не врезалась в них.
— Извините, — пробормотала я автоматически, пытаясь обойти.
Один из мужчин, широкоплечий, с каменным лицом, сделал шаг, преграждая путь. Второй остался чуть сзади, блокируя отступление. Паника, холодная и знакомая, тут же сжала горло. Охранники.
— Карина Смирнова?— спросил тот, что впереди. Голос был ровный, без эмоций, как у диктора, объявляющего остановки.
Я молчала, бешено соображая. Отрицать? Бежать? Кричать?
— С вами хотел бы поговорить Руслан Киселев, — продолжил он, как будто предлагал чашечку чая.
— Я… я не знаю такого, — выдавила я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Он уверен, что вы знакомы, — мужчина сделал едва заметный жест головой в сторону темного внедорожника, припаркованного чуть поодаль. Его окна были тонированы в угольную черноту. — Он просил передать, что очень впечатлен вашим художественным талантом. И хочет обсудить возможность сотрудничества.
Сотрудничества. Слово повисло в холодном ночном воздухе, такое абсурдное, что у меня даже отлегло от сердца. Это была ловушка. Стопроцентно. Но какая-то странная.
— Если я откажусь? — спросила я, глядя ему прямо в глаза. В его взгляде не было угрозы. Была лишь профессиональная, леденящая пустота.
— Господин Киселев просил быть крайне настойчивыми, — сказал он просто. В его тоне прозвучало не «мы тебя затащим силой», а «у нас есть инструкция стоять здесь до утра, если понадобится.»
Любопытство — опасная, чертова штука. Оно начало перевешивать страх. Что за человек этот Руслан Киселев? Почему не вызвал полицию? Что значит «сотрудничество»? И главное — как он меня нашел? Улица была пустынна, звать на помощь было бесполезно. Да и что я скажу? «Помогите, меня приглашают на собеседование»?
— Хорошо, — сказала я, к собственному удивлению. — Но ненадолго.
Меня не обыскивали, не связывали. Просто проводили к внедорожнику. Задняя дверь открылась сама собой. Внутри пахло кожей и чем-то дорогим, едва уловимым — может, деревом, может, деньгами. В полумраке салона, подсвеченный мягкой голубой подсветкой, сидел Руслан Киселев.
Он был не таким, как я представляла. Не карикатурным мажором в розовых штанах. Он был в темном кашемировом свитере, дорогих, но простых джинсах. Лицо — четкое, с правильными, почти холодными чертами. Не красивый, но значительный. Таким бывают памятники или горные пики. А его глаза. Они изучали меня с таким пристальным, аналитическим интересом, будто я была не живым человеком, а сложным, незнакомым механизмом.
— Садитесь, пожалуйста, Карина, — сказал он. Голос был тихим, спокойным, без тени насмешки или злости. В этом было что-то пугающее. Он не кричал. Он наблюдал.
Я села, стараясь держаться как можно дальше. Дверь закрылась с мягким щелчком, отсекая внешний мир. Мы остались в этой капсуле тишины и напряжения.
— Вы удивительно… оперативно нашли меня, — сказала я первой, чтобы нарушить этот гнетущий покой.
— У моего отца хорошие связи в городских службах. Камеры наблюдения в соседних дворах дали достаточно четкое изображение. Девушка определенного роста, телосложения, с характерной манерой двигаться. Дальше — дело техники и людей, которые умеют задавать правильные вопросы в нужных местах, — объяснил он, как будто рассказывал о процессе сборки мебели.
— И что теперь? Вызываете полицию? Или ваши «люди, умеющие задавать вопросы», сейчас займутся мной? — я нарочно сделала голос дерзким, но внутри все съежилось.
Он наклонил голову, рассматривая мои запачканные краской руки, потом мое лицо.
— Полиция — это скучно и неэффективно. Тысяча евро штрафа, может, пару месяцев исправительных работ. Это ничего не изменит. Вы выйдете и нарисуете на следующей машине. Потому что вам скучно. Потому что вам нужно бунтовать, — он говорил так, будто читал мои мысли. — А насилие… насилие — это примитивно. И, как правило, приводит к эскалации. Я не хочу, чтобы вы разрисовали еще что-нибудь. Я хочу понять.
— Понять? — не поверила я.
— Да. Что заставляет человека рисковать свободой ради того, чтобы оставить цветной след на куске металла, который ему не принадлежит? — в его глазах вспыхнул искренний, неподдельный интерес. Это было даже страшнее, чем гнев.
— Может, это не просто кусок металла? Может, это символ? — выпалила я. — Символ всего, что отгорожено, вылизано и недоступно. Я просто… сделала его доступным. Нанесла на карту вашего идеального мира точку из моего.
— Вы знаете, что перекрасить эту «точку» будет стоить больше, чем вы, вероятно, зарабатываете за год?
Меня передернуло от его тона.
— Вот о чем вы думаете? О деньгах? — я фыркнула. — Я же говорю, вы не понимаете. Это не про деньги. Это про то, чтобы быть замеченным. Чтобы оставить след. Ваш мир старательно затирает все наши следы. Я просто вернула долг.