Настя сидела на подоконнике своей комнаты и смотрела, как сумерки медленно поглощают территорию особняка. До окончания учёбы оставалось всего два года — срок, который внезапно показался пугающе коротким. Эта жизнь давно стала для неё привычной: закрытое пространство, строгие правила, роскошные комнаты и ночи, наполненные разговорами, которые нельзя было вести днём. Особенно — ночи с Владимиром.
У них было своё место. Небольшое, скрытое от посторонних глаз, где они подолгу сидели рядом, разговаривали, играли, иногда просто молчали. Там не происходило ничего запрещённого — по крайней мере, внешне. Но в этих паузах, во взглядах, в слишком долгом молчании накапливалось напряжение. Они оставались друзьями, и именно это делало всё остальное опасным. Каждый взгляд был чуть дольше, чем следовало. Каждое случайное прикосновение — запоминалось слишком отчётливо.
Она боялась только одного — потерять его. Не пансионат, не комфорт, не привычный уклад жизни и даже не подруг, с которыми росла с детства. Потерять Владимира означало лишиться чего-то гораздо более важного, чем просто человека рядом.
Он тоже жил в этом напряжении, хотя умело его скрывал. Владимир привык держать лицо — спокойное, уверенное, почти холодное. Его мать любила его чрезмерно, почти болезненно, окружая заботой, которая иногда душила, но одновременно формировала в нём чувство исключительности. Младшая сестра, поздний ребёнок, была для него чем-то хрупким и трогательным, напоминанием о том, что в его жизни всегда будет место теплу. Внимание девушек в пансионате он воспринимал как естественное — как фон, к которому давно привык, не придавая ему особого значения.
Но с Настей всё было иначе.
Они знали друг друга с детства. Ссорились, мирились, росли рядом. Гуляли по городу, встречались в парках, возвращались к разговорам, которые никогда не заканчивались. И с каждым годом Настя всё глубже врастала в него — незаметно для себя, болезненно, почти обречённо. Она была слишком нежная, слишком родная, чтобы оставаться просто другом. Смущение выдавалo её всё чаще: румянец на щеках, сбившееся дыхание, дрожь, которую она не всегда могла скрыть.
Владимир видел это. И именно это не давало ему покоя. В её взгляде было желание — не произнесённое, не осознанное до конца, но острое, почти физическое. Мысли о ней уводили его слишком далеко, за границы допустимого. Он знал, что не должен думать так. И именно поэтому думал.
Каждая их встреча становилась проверкой. Их дружба была тонкой линией между контролем и срывом, между безопасностью и тем, что нельзя будет отменить. Настя чувствовала: одного дня будет недостаточно, чтобы справиться с этим. А Владимир всё отчётливее понимал — эта близость перестаёт быть невинной и превращается в одержимость, из которой нет простого выхода.
В их укромном уголке — среди смеха, игр и тихих разговоров — напряжение сгущалось, становилось почти осязаемым. Взгляды говорили больше, чем слова. Жесты — больше, чем прикосновения. Молчание перестало быть защитой: оно жгло, вонзалось, требовало продолжения. Желание быть рядом, несмотря ни на что, становилось сильнее запретов.
Настя знала — времени почти не осталось. Скоро она уедет, и мир, в котором они могли позволить себе это хрупкое равновесие, исчезнет. Вместе с ним исчезнет и он.
И мысль об этом была болезненно сладкой — как лезвие, которое ранит именно потому, что притягивает.