Пролог.

Пролог


Её фамилия звучала так, что люди на секунду замирали — будто в ухе щёлкал невидимый тумблер: знакомо, но не поймать. Мария Майснер. «Майснер… как…» — начинали кто-то из студентов или случайных собеседников в коридоре института, и она обычно не давала им шанса договорить.
— Как «ещё один повод не сдавать мне отчёт вовремя»? — поднимала бровь Мария и шла дальше, не сбавляя шага.
Она любила скорость. Не спортивную, не автомобильную — скорость мыслей. Скорость, с которой схема собирается в голове в аккуратную структуру. Скорость, с которой данные перестают быть россыпью цифр и становятся историей — строгой, логичной и красивой, как хорошо выведенная формула на чистом листе. Мария жила так, будто время — это реактив, который нельзя тратить на пустые разговоры, и у неё вечно кипело внутри: привычка работать на грани, привычка отвечать быстро и чуть язвительно, привычка не просить и не жаловаться.
Работа у неё была не просто работой. Это было первое оружие и единственная религия.
Её кабинет в университете — не тот, где «на стене дипломы и сертификаты», а тот, где пахнет бумагой, сухой пылью от книжных корешков и кофе, остывающим чаще, чем успевающим попасть в желудок. На подоконнике — пара невнятных суккулентов, живущих вопреки всем законам природы и заботы. На столе — ноутбук, стопки распечаток, карандаши, линейка, маленький металлический степлер и чашка с надписью «Я не злая. Я точная». Эту чашку ей подарили коллеги на защиту докторской. Мария тогда улыбнулась, как улыбаются люди, которые не верят в подарки без подвоха, но всё равно приятно удивлены.
Она была доктором наук. Не из тех «докторов», которые нежно рассказывают в интервью о балансе между «личной жизнью и карьерой». Мария честно не понимала слово «баланс». Баланс — это когда ты стоишь на месте и пытаешься не упасть. А она всегда бежала.
Внутри у неё было много огня — и этот огонь часто принимали за холод. Мария могла быть заботливой, когда хотела. Но «когда хотела» случалось редко: обычно её забота выглядела так, что ты внезапно получал на почту ссылку на нужную статью, список пунктов, по которым нужно проверить эксперимент, и короткое: «Не облажайся. Я в тебя верю. По-своему». Люди сначала обижались, потом привыкали, а потом уже искали её взгляд в аудитории, когда защищали результаты. Если Мария кивала — всё, можно было дышать.
Сарказм у неё был не от злости. Скорее от привычки защищаться.
Однажды, ещё до докторской, когда ей было двадцать семь и она впервые поймала себя на мысли, что хочет не только стать лучшей в лаборатории, но и… может быть, выйти куда-нибудь не одной, Мария согласилась на свидание. Петров — молодой инженер, симпатичный, с ровным пробором и тщательно выверенной вежливостью — пригласил её в ресторан. Он говорил красиво и осторожно, как будто носил слова в перчатках.
— Ты такая… необычная, — сказал он, подавая ей меню. — Сильная.
Мария посмотрела на него, как смотрят на новый прибор: без злости, с интересом и лёгким недоверием.
— Необычная — это когда человек ест пиццу вилкой. А я просто не люблю, когда меня пытаются определить одним словом, — ответила она. — Сильная — это вообще ничего не значит. Это как «объёмная». Сильная по отношению к чему? К стулу? К глупости? К тебе?
Он рассмеялся. Но смех вышел натянутым, как резинка на старой папке. После второго бокала вина он решил, что может перейти к комплиментам телу и «женственности» — и тут Мария пошутила про то, что женственность прекрасно сочетается с уравнениями, если у мужчины хватит воображения не бояться собственных мыслей. Петров перестал писать. То есть буквально — в середине ужина он вытащил телефон, что-то набрал, потом вдруг сказал, что «ему надо срочно к другу». И исчез так быстро, будто в его жизни случилась авария на атомной станции.
Мария в тот вечер дошла до дома пешком. Город пах мокрым асфальтом и прелыми листьями, а у неё внутри было то самое неловкое чувство, когда ты вроде бы не сделал ничего плохого, но почему-то всё равно виноват. Она не плакала. Она просто повторяла себе, как формулу: «Если человек ушёл от шутки, он бы ушёл от меня».
Опыт её ничему не научил.
Потом был ещё один. «Илья, маркетолог» — так он представился, и Мария уже на первом свидании поняла, что он влюблён не в неё, а в образ «умной женщины», который можно демонстрировать друзьям, как дорогой аксессуар.
— Ты же понимаешь, что ты мне подходишь, — говорил Илья, наклоняясь через стол. — Ты необычная. Со мной тебе будет интересно. Я вообще люблю умных.
— Ты любишь умных, пока они не умнее тебя, — спокойно сказала Мария. — И пока у них нет привычки задавать вопросы.
Он обиделся так, будто она ударила его по лицу. Сначала сделал вид, что смеётся, потом сказал, что «она слишком сложная», и через два дня исчез из переписки, оставив ей прощальную фразу: «Мне нужна женщина помягче».
Мария тогда написала себе на листочке и приклеила на монитор: «Мягче — это подушка. А я человек».
Потом была работа. Всегда работа. И вот это было её судьбой — потому что судьба хотя бы не требовала улыбаться в нужный момент и не расстраивалась, если ты забыл написать «доброе утро».
Её семья была простой и тёплой — такой, где любят молча и по делу. Мать Марии, Елена Сергеевна, работала врачом — терапевтом районной поликлиники. Уставала так, что вечером садилась на край дивана и не снимала пальто минут пять, будто телу нужно было привыкнуть к тому, что оно теперь дома. Отец, Андрей Викторович, был инженером, из тех людей, которые умеют починить всё — от старого чайника до протекающего крана — и всегда делают это с выражением «я не герой, я просто не люблю беспорядок». А бабушка, Валентина Петровна, держала на себе всю семейную вселенную: варенье, пироги, дачу, традиции, правильные слова и правильные паузы.
Мария любила их всех странно и остро — так, как любят те, кто редко говорит «я люблю», но постоянно доказывает это действиями. Она могла купить матери хороший ортопедический матрас, потому что замечала, как та утром распрямляется с болью. Могла раз в месяц привозить отцу новые инструменты, потому что его старые стерлись. Могла часами слушать бабушкины истории про молодость, хотя в голове параллельно строила схему экспериментальной установки.
Бабушка иногда смотрела на неё пристально, без осуждения — скорее с тоской, как смотрят на птицу, которая забыла, что у неё есть крылья.
— Машенька, а ты когда жить-то будешь? — спрашивала Валентина Петровна, раскатывая тесто на столе в дачной кухне.
Дача у них была простая: деревянный домик с тёплым крыльцом, где доски скрипели знакомо и уютно, как старая песня. В саду росли яблони, смородина, кусты малины. Под окнами — клумба, которую бабушка называла «мой маленький Версаль», хотя там царили не дворцовые розы, а неприхотливые астры и бархатцы. Вечерами воздух пах костром, влажной землёй и яблочной кожурой. Соседские коты приходили, как в гости, и ложились у порога, будто проверяли, всё ли у семьи в порядке.
Мария на даче становилась другой. Не мягче — нет. Но… живее. Она помогала отцу чинить забор, спорила с ним о том, как правильнее закрепить доски, и потом смеялась, когда он сдавался и говорил: «Ладно, доктор наук, делай по-своему». Она мыла посуду так быстро, как будто это тоже эксперимент, который надо завершить до темноты. Она варила кофе на маленькой плитке и добавляла корицу — бабушка удивлялась: «Где ты только научилась?» А Мария пожимала плечами: «В лаборатории. Там тоже важно, что и когда добавить».
И именно в такие редкие вечера, когда они втроём сидели на крыльце, когда в стаканах светился чай с мятой, когда комары кружили лениво и даже не кусали, Мария вдруг чувствовала — почти физически — что ей хочется чего-то ещё. Не «мужчину», не «отношения», не «свадьбу», не чужой отчёт о том, какая она должна быть. Ей хотелось, чтобы рядом был человек, который выдержит её характер, не как испытание, а как часть личности. Человек, который не испугается её сарказма, потому что будет слышать под ним усталость и нежность. Человек, который не попросит «помягче», потому что сам будет достаточно сильным, чтобы не требовать от неё быть удобной.
Иногда, когда в доме затихали шаги, Мария поднималась на второй этаж дачи, где стояла старая кровать с цветастым покрывалом, и смотрела на потолок. Слышала, как внизу бабушка тихо перекладывает что-то на кухне. Слышала шорох деревьев за окном. И думала о ребёнке — странно, осторожно, будто это слово могло её обжечь.
Она не была женщиной, которая мечтает о младенческих пинетках. Она мечтала о ребёнке, как о продолжении жизни — не карьеры, а именно жизни. О маленьком человеке, который однажды спросит: «Мама, а почему звёзды не падают?» И она вдруг поймёт, что ответить можно не только формулой, но и сказкой.
В XXI веке у неё не получилось. Сначала «не время», потом «надо защититься», потом «надо закончить проект», потом «не с кем», потом уже просто страшно. Страшно признать, что ты всё время откладывал что-то важное, потому что работа всегда казалась честнее людей.
На следующий день после дачи она вернулась в город. В лифте пахло чьими-то духами и холодным металлом. В квартире — тишина, которая сначала казалась роскошью, а потом становилась пустотой. Мария бросила сумку на стул, не снимая пальто, подошла к окну. Снег ещё не выпал, но воздух уже был зимний — прозрачный, сухой, чуть колючий.
Телефон завибрировал: коллега прислал сообщение о том, что в лаборатории снова проблемы с финансированием и «нужно написать письмо, желательно вчера». Мария улыбнулась одной стороной губ. Её работа никогда не ждала. Работа всегда была рядом — как собака, которая не уходит, даже если ты её не гладишь.
Она сняла пальто, на автомате поставила чайник, открыла ноутбук. На рабочем столе лежала книга, которую ей недавно подарили студенты — что-то про историю науки, биографии, открытия. Мария взяла её, пролистала, задержалась на одной странице. Женское лицо на фотографии было строгим, непривычным, почти упрямым. Подпись была аккуратной, но какая-то… слишком маленькой для того, что стояло за ней.
Мария задержала дыхание.
— Ну здравствуй, — сказала она вслух, как будто говорила не с фотографией, а с человеком по ту сторону времени. — Дай угадаю. Тебя тоже считали «помощницей»?
Чайник вскипел, но она не услышала. Она уже читала. Буквы складывались в чужую жизнь — и в чужую несправедливость. И где-то внутри у Марии, глубоко, там, где она обычно держала в узде эмоции, что-то дрогнуло. Не жалость. Не гнев. Скорее узнавание. Странное ощущение, будто ты смотришь на чужое отражение в мутном стекле и понимаешь: это ты, только в другой эпохе.
Мария машинально потянулась к чашке, но пальцы дрогнули — усталость взяла своё. Она работала последние недели слишком много. Сон был кусками, еда — когда вспоминала, голова — как перегретый реактор. Она села, опёрлась локтями о стол, закрыла глаза на секунду, чтобы «перезагрузиться».
И мир, который всегда был логичным и поддающимся расчёту, внезапно сделал то, чего она не любила больше всего: перестал быть предсказуемым.
Тишина в квартире стала густой, как сироп. Воздух — тяжелее. В ушах тонко зазвенело, будто кто-то провёл ногтем по стеклу. Мария хотела открыть глаза, пошутить самой себе, что «всё, доктор наук, доигралась», но шутка не успела вылепиться в слова.
Темнота накрыла её мягко — почти заботливо.
И последним ощущением, прежде чем она провалилась туда, где нет ни времени, ни формул, было странное, совершенно не научное чувство: будто кто-то очень давно ждёт её по ту сторону — и наконец дождался

Глава 1.

Глава 1.

Колбы и объятия


Первое, что она почувствовала, — запах.
Не «в больнице», не «после обморока», не стерильную хлорку и не сладковатый лекарственный туман, а тяжёлую смесь горячей пыли, нагретого металла и чего-то кислого, резкого, как сквозняк по голым нервам. Запах лаборатории — но не её. Не современного помещения с вытяжками и пластиком, а старой, настоящей, почти первобытной, где стекло было толще, чем привычно, металл — грубее, а дерево столов впитало в себя десятилетия реакций, ожогов и случайно пролитых растворов.
Она открыла глаза и не сразу поняла, почему у света такая странная плотность.
Свет был тёплым — не ламп дневного спектра, а живой, солнечный, просеянный через стёкла высокого окна, словно через медовый фильтр. Лучи ложились на столешницу широкими полосами и подсвечивали пылинки, зависшие в воздухе, как ленивые микроскопические планеты. Где-то совсем рядом тихо тикали часы — не электронные, а механические, с металлическим, уверенным звуком, будто время здесь не «проходит», а шагает.
Она лежала… где?
Не на полу, нет. Под ней было что-то упругое, кожаное. Кушетка? Лежанка? Узкая, как в старых кабинетах. Голову держала подушка, набитая чем-то сухим, и шея ощутила сразу: подушка не её. Её подушка дома была мягкой, анатомической, а эта — честная, старая, без капли заботы о позвоночнике.
Она медленно подняла руку — и тут же замерла.
На её пальцах были перчатки.
Не тонкие одноразовые, не привычный нитрил, который снимаешь одним движением, щёлк — и в мусор. Эти перчатки выглядели так, будто их делали не для удобства, а чтобы просто не сжечь кожу. Толстые, грубые, матовые, с неровной поверхностью — как плохо обработанная резина, которой ещё не научились придавать гладкость. На запястьях — жёсткие манжеты, даже чуть натирающие. Она сжала кулак, почувствовала сопротивление материала, будто рука оказалась в чужой, тугой коже.
«Что это за…»
Мысль оборвалась. Она не успела закончить фразу даже про себя — потому что взгляд упал на стол.
На столе стояли колбы. Не изящные, лёгкие, стандартные — эти были толстыми, с небольшими неровностями на стекле, как будто выдутыми вручную или на старом оборудовании. Рядом — штативы: тяжёлые, металлические, с винтами, которые выглядели как деталь от старого станка. Держатели — массивные, с грубыми зажимами, где металл был уже потёрт до блеска, а кое-где — темнел от времени и реактивов. На одном из крючков висела стеклянная воронка, и рядом — фильтровальная бумага, но не белоснежная, а чуть желтоватая, шероховатая.
В углу — спиртовка. Настоящая, с фитилём, и рядом — коробок спичек. Не зажигалка. Не пьезо. Спички.
Она медленно села, чувствуя, как тело отзывается… не так.
Тело было знакомым — в смысле человеческой анатомии, конечно, — но иначе распределяло вес. Плечи чуть уже, чем она привыкла. Бёдра… да, иначе. Кожа на ладонях под перчатками казалась тоньше. И самое неприятное — странное ощущение в груди: не боль, нет, но непривычность, как будто даже дыхание здесь должно быть другим.
Она сглотнула. Горло сухое.
С усилием стянула одну перчатку — и уставилась на пальцы, как на доказательство чужого преступления. Пальцы были тоньше. Ногти аккуратные, ровные, ухоженные — и на одном едва заметный след от чернил, как от частого письма пером или карандашом.
Её ладонь легла на щёку — кожа была гладкой, но не юной. Суховатой. Рабочей. И она вдруг поняла, что сердце бьётся не в привычном ритме «встала, пошла, сделала», а быстро, нервно, будто организм сам не понимает, кто сейчас в нём командует.
Она поднялась с кушетки, подошла к столу и провела пальцами по дереву. Доска была тёплой от солнца, и на ней — следы: мелкие царапины, пятна, круги от горячих сосудов. В одном месте — темноватая отметина, как от капли кислоты, которую сразу не вытерли.
Слева стояла тетрадь — толстая, в тёмной обложке. Открыта. Почерк — быстрый, уверенный, плотный. Формулы. Схемы. И цифры… цифры она понимала сразу, как родной язык.
«Это… реакция?»
Она наклонилась ближе. Да. Записи были про распады, про потоки, про измерения. Местами — пометки на немецком. Слово «Versuch» — опыт. «Probe» — проба. Она знала язык достаточно, чтобы читать научные термины, но сейчас немецкие слова били по нервам не как иностранные, а как… окружающая реальность.
Она огляделась.
Комната была похожа на лабораторию и одновременно на зимний сад: справа, за стеклянной перегородкой, тянулись вверх растения — большие, широкие листья, как у тропических, и в воздухе витал влажный зелёный запах. Стеклянная крыша — с металлическими рёбрами, словно оранжерея. В таком месте можно работать часами — и не видеть, как меняется день, только свет двигается по столам.
И вдруг она услышала шаги.
Сначала лёгкие, потом ближе. Шорох ткани. И тихое: «Госпожа?..»
Дверь открылась без стука. В проёме появилась женщина — невысокая, в тёмном платье с белым передником. Волосы убраны. Лицо простое, но внимательное. Глаза — тревожные, как у человека, который привык видеть хозяйку сильной и не любит, когда та лежит.
Женщина на секунду замерла, увидев её стоящей, и облегчение буквально разлилось по её лицу.
— Слава Богу! Госпожа, вы очнулись… Я уже хотела бежать за доктором. Вы… вы опять забыли поесть, да? — она говорила быстро, с уважением и лёгкой, почти домашней укоризной.
«Госпожа.»
Слово прозвучало так естественно, что у неё на секунду перехватило дыхание. Она заставила себя не моргать слишком часто. Не выдавать шок. Не показывать, что внутри всё кричит.
— Я… — голос вышел ниже, чем она ожидала. Хрипловатый. — Что… случилось?
Женщина всплеснула руками, но сдержанно — как человек, которому воспитание запрещает лишние эмоции.
— Вы сидели над записями, у спиртовки… и вдруг побледнели. Я как раз принесла вам чай, а вы… опустились на кушетку и закрыли глаза. Госпожа, вы меня напугали.
Чай. Спиртовка. Записи. Всё складывалось в картину, но не в её жизни.
— Сколько… времени? — спросила она, выбирая слова так, будто шла по тонкому льду.
— Четверть часа, не больше. Я стояла тут, как на иголках. Господин велел следить, чтобы вы не переутомлялись, а вы…
«Господин.»
Она почувствовала, как внутренний холод проскользнул по позвоночнику. Господин. Кто? Где? Почему велел?
Женщина сделала шаг ближе и понизила голос, как будто сообщала тайну:
— Госпожа, вам бы переодеться. Господин вот-вот придёт. А у вас… — она кивнула на халат.
Она посмотрела на себя.
На ней был белый халат — длинный, плотный, с пуговицами, и под ним — тёмное платье. Не современное. Слишком тяжёлое, с высокой талией и застёжками, которые не делают «на бегу». Платье эпохи, которое требует терпения и чужих рук.
Она подняла бровь, и это движение получилось почти автоматически — её старый жест.
— Переодеться? — переспросила она, растягивая слово так, что в нём прозвучало сомнение и лёгкая насмешка.
— Да, госпожа. Мы же сегодня идём в гости. Вы помните? — женщина осторожно улыбнулась. — Я приготовила ванну. И платье уже ждёт.
«Мы идём в гости.»
Она не помнила. Она вообще не помнила, как сюда попала. Последнее… было её квартира, ноутбук, книга, тишина… а теперь — колбы толщиной в палец и оранжерея вокруг.
Она заставила себя сделать вдох — медленный, глубокий. Воздух пах влажной зеленью и химией. В голове было пусто и остро.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Ведите.
Женщина кивнула так, будто ждала именно этого, и мягко, но уверенно взяла её под локоть. Локоть — не как у пациентки, а как у хозяйки, которой просто нужно помочь, чтобы она не упала от усталости.
Они вышли из лаборатории, и ей пришлось сдержаться, чтобы не обернуться назад. Лаборатория звала её, как магнит. Там было единственное, что хоть как-то понятно: формулы, стекло, приборы. Всё остальное — чужое.
Коридор был светлый. Высокие окна, тяжёлые портьеры, деревянные панели на стенах. На полу — ковёр, мягкий, густой, приглушающий шаги. На стенах — картины: пейзажи, портреты, и среди них — одна гравюра с каким-то научным рисунком. Она заметила это автоматически и почти улыбнулась: «Хорошо. Хоть кто-то в этом доме понимает, что красота бывает не только в цветочках.»
Дом был богатым — без показного золота, но с уверенностью в качестве. Всё было сделано так, чтобы служило годами: дверные ручки тяжёлые, латунные, блестящие от рук; полы — ровные, без скрипа; запах — не сырости, а чистоты и старого дерева.
Её привели в спальню — просторную, с высоким потолком. Кровать с резной спинкой, белое бельё, покрывало цвета тёплого песка. На туалетном столике — щётки, флаконы, серебряная шкатулка. И зеркало — большое, в тяжёлой раме.
Она подошла к зеркалу как к приговору.
Отражение смотрело на неё прямо.
Женщина — лет тридцати пяти, может чуть больше. Лицо умное, собранное, но не «красивое» в привычном смысле. Нос чуть крупнее, чем принято в журнальных стандартах. Скулы резче. Губы тонкие. Глаза… глаза были сильные. Тёмные, внимательные, с усталостью в уголках, как у человека, который слишком много думает и слишком мало спит.
Она медленно коснулась своих волос. Волосы были убраны — небрежно? Нет, строго. Прядь выбилась у виска, и она машинально хотела поправить, но пальцы вдруг остановились, потому что это было чужое движение, чужая привычка, чужая жизнь.
Женщина-служанка уже суетилась у двери ванной.
— Вода тёплая, госпожа. Я сейчас помогу вам.
Ванная оказалась отдельной комнатой, и тут она почти выдохнула от неожиданности: всё было слишком… современно для той картины, которую рисовали её глаза.
Краны. Настоящие, металлические. Водопровод. Раковина. Большая ванна на ножках, эмалированная, с блеском, который выдавал дорогую вещь. На полке — мыло, пахнущее лавандой, и флакон с чем-то вроде шампуня, только в стекле.
Вода лилась ровной струёй, шипела, наполняя ванну, и этот звук был таким привычным, что на секунду она почувствовала себя почти в безопасности.
Почти.
Пока служанка распускала пуговицы на её платье быстрыми уверенными пальцами, она стояла, как статуя, и пыталась не думать о главном: почему чужой человек касается её тела так спокойно, будто имеет право. Но служанка делала это без пошлости, без лишних взглядов — как профессионал, как часть быта. И от этого было ещё страннее.
Когда тёплая вода обняла её кожу, она не удержалась и закрыла глаза.
Тело вздрогнуло — не от холода, а от облегчения. Тепло проникало в мышцы, в суставы, в те места, где она даже не замечала напряжения. Запах мыла был густым и спокойным, как вечер на даче — внезапная ассоциация ударила так резко, что она чуть не рассмеялась.
«Я… в чужой эпохе. И мне сейчас моют спину. Прекрасно. Просто великолепно. Доктор наук, поздравляю: ты достигла уровня “барыня с водопроводом”.»
Служанка говорила что-то про платье, про причёску, про то, что «господин не любит, когда госпожа слишком поздно собирается», а она ловила слова как сетью, пытаясь вытащить из них смысл: кто этот господин, что за жизнь у этой женщины, каков порядок, правила, опасности.
Она вытерлась полотенцем — плотным, тяжёлым, как в хороших отелях, — и вышла в спальню, где на кровати уже лежали вещи.
Платье было… красивым. По-своему. Светлое, кремовое, с тонкой вышивкой на воротнике. Рукава — длинные. Ткань — мягкая, дорогая. Но у неё внутри всё равно поднялась волна саркастического возмущения, как у человека, которого заставляют жить в неудобном стандарте.
— Это… обязательно? — спросила она, глядя на платье так, будто оно было экспериментом с плохими условиями.
— Госпожа, конечно. В гости же. — служанка улыбнулась, не понимая, что это вопрос не про ткань, а про право дышать.
Она вздохнула.
— А брюки у вас тут… под запретом? — произнесла она, иронично выделив «у вас», словно говорила о чужом племени.
Служанка моргнула, потом покраснела и вдруг тихо прыснула — вежливо, прикрыв рот рукой.
— Госпожа… — прошептала она, будто это неприличное слово. — Брюки… ну что вы. Господин…
— Господин что? — она подняла бровь. — Упадёт в обморок?
Служанка уже смеялась глазами, но держала лицо.
— Он просто… — она замялась. — Он не любит, когда вы… эпатируете.
«Эпатирую.»
Она сдержала улыбку. Значит, эта женщина — та, в чьём теле она сейчас — умеет быть неудобной. Это… обнадёживает.
Её одели быстро, ловко. Под платье — какие-то слои ткани, которые заставили её почувствовать себя завернутой в эпоху. Корсет? Не жёсткий, но ощутимый. Она внутренне выругалась: «В следующий раз я изобрету революцию в женской одежде. Нет, не революцию. Маленький переворот. В лаборатории начнём — там безопаснее.»
Служанка собирала ей волосы — блондинистые, оказалось, с мягкой волной. Она увидела себя в зеркале снова — и на секунду растерялась: лицо некрасивое, но ухоженность и строгая прическа делали её… значимой. Не милой. Не привлекательной для обложки. А заметной. Умной. Такой, которую либо уважают, либо боятся.
И в этот момент дверь распахнулась.
Слишком резко для «деликатного визита». Слишком уверенно для слуги.
В комнату вошёл мужчина — высокий, широкоплечий, тёмноволосый, с прямой осанкой и тем взглядом, который привык получать ответы. Он был красив — не сладкой красотой, а той, где есть сила: чёткая линия челюсти, тёмные брови, лёгкая щетина, будто он брился утром и уже успел стать живым человеком, а не картинкой.
Он увидел её — и его лицо мгновенно изменилось. Улыбка стала теплой, почти мальчишеской, и он сделал несколько быстрых шагов, как будто боялся, что она исчезнет.
— Liebste… — выдохнул он и распахнул руки.
И прежде чем она успела придумать хоть одну безопасную фразу, он обнял её.
Объятие было крепким, настоящим — не «светский жест», а привычка человека, который скучает. Его руки сомкнулись на её спине, и она почувствовала тепло его тела, запах — табак, мыло, немного кожи, и что-то ещё: то ли зимний воздух, то ли одеколон, не резкий, а дорогой.
— Ты меня напугала, — тихо сказал он ей в волосы. — Ан… Лиза.
Имя прозвучало как удар и как якорь одновременно.
Лиза.
Она не шевельнулась, чтобы не выдать себя. В голове пронеслось: «Лиза. Значит, так. Запоминай. И дыши.»
Он отстранился, удерживая её за плечи, и посмотрел в лицо с таким вниманием, будто проверял, цела ли она.
— Всё хорошо? Ты опять работала без остановки? — в его голосе не было злости, только смесь нежности и раздражения человека, который тысячу раз говорил одно и то же и всё равно не может остановиться любить.
Она заставила себя кивнуть — маленьким, почти незаметным движением.
— Немного устала, — сказала она осторожно. Голос снова оказался ниже, чем она ожидала, и это почему-то успокоило: голос — часть тела, значит, часть роли.
— Немного… — мужчина фыркнул с улыбкой. — Ты — единственный человек, который может назвать “немного” то, что любого другого уложило бы на неделю.
Он провёл пальцами по её щеке — жест интимный, привычный. Она выдержала. Внутри всё было натянуто, как струна, но лицо оставалось спокойным. Спокойствие — тоже оружие.
— Нам сегодня в гости, помнишь? — продолжил он, будто ничего не случилось. — К фон Штрассерам. На чай. Я обещал, что ты придёшь. И ты уже почти собрана… — он бросил взгляд на платье и удовлетворённо кивнул. — Вот так. Так ты выглядишь… — он замолчал, подбирая слово, и улыбнулся чуть криво. — Опасно.
Она подняла бровь.
— Опасно? — переспросила она, и в этом слове уже проскользнул её собственный сарказм — не чужой, её.
Он рассмеялся.
— Да. Потому что ты умеешь разрушать чужие представления одним вопросом.
«Фон Штрассеры.» «На чай.» «Я обещал, что ты придёшь.»
Она улыбнулась уголком губ.
— Я постараюсь никого не уничтожить до десерта, — сказала она сухо.
Мужчина посмотрел на неё так, будто именно за это её и любит.
— Вот и моя Лиза, — сказал он с облегчением. — Поехали. Мы опаздываем.
Внизу их ждала машина.
Не современная, конечно, но и не карета. Автомобиль — тёмный, блестящий, с водителем в форме. Мир всё больше становился не «век назад», а конкретной эпохой, где электричество уже есть, автомобили есть, но манеры и одежда — другие. Переходное время. Опасное.
Её усадили на заднее сиденье, рядом сел он. Дверца закрылась с мягким, тяжёлым звуком. Машина тронулась.
За окном проплывали улицы — аккуратные, чистые. Дома — каменные, с балконами, с коваными решётками. Люди на тротуарах — в пальто, шляпах, женщины — в длинных юбках, перчатках, с сумочками, будто каждый выход на улицу — маленький спектакль. Воздух был зимний, но не суровый — скорее сырой, с запахом дыма и кофе.
Она смотрела и молчала.
Муж говорил что-то о хозяевах дома, о том, что у фон Штрассеров будет профессор, что «не стоит спорить с ним прямо в гостиной», а она ловила интонации, улыбки, паузы. Пыталась понять, как эта Лиза обычно ведёт себя в обществе. Слишком умная женщина в слишком умном мире — всегда риск.
— Ты сегодня странно тихая, — заметил он, наклоняясь к ней. — Голова всё ещё кружится?
Она повернула голову, встретилась с его взглядом. Он был внимательный. Умный. Но в нём не было той острой глубины, которая всегда выдаёт человека уровня «мы думаем одинаково». Скорее — человек, привыкший быть первым в комнате. И привыкший, что рядом с ним — его жена, которая тоже умеет быть первой, но… иначе.
— Я просто слушаю, — сказала она спокойно. — Это иногда полезно.
Он улыбнулся и, кажется, расслабился.
Дом фон Штрассеров оказался большим, светлым, с широкой лестницей и витражными окнами. Внутри пахло воском, духами и чем-то сладким — выпечкой, ванилью. Их встретили как важных гостей: улыбки, поклоны, лёгкие касания рук.
Хозяйка была женщиной лет сорока, ухоженной, с идеально уложенными волосами и улыбкой, которая не доходила до глаз. Она поцеловала Лизу в щёку так, будто делала пометку в дневнике: «пришла».
— Дорогая, вы сегодня прекрасно выглядите, — сказала она на русском с акцентом или на немецком — Лиза уловила смысл, но не цеплялась за языковую форму. — Мы так рады вас видеть.
— Я тоже, — ответила Лиза — коротко, нейтрально, с вежливой холодностью.
И пошла дальше — в гостиную.
Гостиная была как сцена: мягкие кресла, столик с фарфором, серебряный чайник, пирожные, ломтики лимона, сахарница с щипцами. Мужчины — в костюмах, женщины — в платьях. Смех — негромкий, контролируемый. Разговоры — о политике, о музыке, о науке, но так, чтобы никого не задеть… и одновременно задеть тонко.
Она села рядом с мужем, взяла чашку, почувствовала тепло фарфора в руках — и начала слушать.
Слова текли вокруг, как река: «профессор», «статья», «открытие», «гранты», «поддержка», «возможности». Имя одного из гостей она уловила и внутренне вздрогнула — слишком знакомое. Из тех, кто потом станет строкой в учебнике. История здесь была не книжкой. Она сидела в кресле напротив и пила чай.
Она смотрела на руки людей: как держат чашку, как кладут ложечку, как улыбаются. Она смотрела на взгляд хозяйки — тот самый, который оценивает женщину не по уму, а по удобству. Она смотрела на мужа — как он говорит, как его слушают, как ему верят. И ловила моментами то, что заставляло внутренне напрягаться: когда кто-то упоминал работу Лизы — её работу — и говорил о ней так, словно это «занятие», «помощь», «интересное увлечение при муже».
Она держала лицо.
Даже когда внутри хотелось поставить чашку и сказать: «Интересное увлечение — это коллекционировать марки. А я, знаете ли, считаю распады.»
Она молчала больше, чем говорила. Вставляла короткие фразы — ровно столько, чтобы не выглядеть больной или странной. И чем больше она наблюдала, тем яснее становилось: это не костюмированный вечер. Не эксперимент. Не сон.
Это реальность.
И если она сейчас ошибётся — если скажет что-то не так, если не поймает правила игры, — последствия будут не «неловко», а опасно.
Она улыбнулась в ответ на чей-то комплимент. Сжала пальцами чашку, ощущая фарфор и своё дыхание. В голове, как по линейке, выстроилась первая честная формула новой жизни:
«Ты не знаешь, где ты. Но ты знаешь, как выживать: наблюдай. Запоминай. Держи лицо. И найди лабораторию — это твоё единственное безопасное место.»
А потом муж наклонился к ней и тихо, почти ласково сказал:
— Ты ведь завтра покажешь мне расчёты? Я хочу понять, что ты там придумала.
И от этого простого вопроса её сердце стукнуло сильнее.
Потому что «расчёты» существовали. Они лежали в тетради в той лаборатории. Они были частью жизни Лизы, которой она теперь стала.
А значит — всё серьёзно. И всё только начинается.

Загрузка...