Монахини не должны говорить

 

В тот день я здоровски напилась. Вряд ли день был окутан соответствующей дымкой туманности, но мне, по крайне мере, так казалось. Замочные скважины дряхлели, ссовываясь от  всепоглощающей ржавчины, а вывешенное белье – утопало в гнусной, но такой приятной мирной влаге. Хозяйки умиротворенно путешествовали от одного угла кухни к иному обеденному столу другого постояльца в надежде найти хоть немного соли или того же перца для вкусу. Касаемо, между прочим, этого, у нас не было проблем. У всех отменно не было ни вкуса, ни даже намека на хоть какой-то  к этому интерес. Словно в туманности небесного свода всех падших и всех восставших, никому не было дела до самих себя, до рядом стоящих и хотя бы до кого-нибудь. Воздух спирало от нагнетенного безразличия, а поздняя апатия людского состояния повергала природу вокруг в спячку, превращая зеленые долины в мрачную тень ветра, а голубые небеса – в видимость Млечного Пути.

В тот день я здоровски напилась. По правде, не только в тот день. Я имела вкусы на вина. Их было много у нас, в городе, что располагался рядом с роскошными виноградниками и столь прекрасными виноделами, что задаром готовы были делиться этим добром. Трудящиеся люди вкладывали в напиток больше, чем моя старая бабка в отвар из зелени и грибов, коим привыкла кормить детей каждую неделю, рассчитывая на целесообразность и полезность приготовления. В отличие от этой старой умалишенной, старички из соседнего мелкого поселения любили свой продукт и часто угощали им наш город. Только мои соседи, как и все остальные в последнее время, уставали от питья, что кажется сейчас немыслимым действием. Делать было нечего, веровать было не во что. Казалось, Иннокентии и Григории должны были воспрянуть народ, воссиять за него и за его веру, а молитвенными санкциями надлежать города иметь вкус хотя бы в выборе Верховного Владыки… У этих не было ни того, ни этого, ничего. Только много винограду и ртов, чтобы упиваться сладострастием, к которому уже даже не было желания.

 

Я достала откупоренную бутыль. От меня отсоединились собратья по вкусу и я решительно взяла это дело только на себя. Не хотелось угнетаться серостью влаги на трезвую голову, с куском какой-то трехдневной дичи, как угощение за проделанное. Моими делами никто не имел заниматься помимо меня, и я гордилась этим. Я в свои столь юные годы отличалась единственно избежным и непринятым для женщины учением во всех смыслах. Я не занималась лечением и спасением душ, не удовлетворяла мужчин или женщин грехопаденческим образом, и не воспевала на материнство и замужество за бравым мужчиной.

Конечно, сейчас мне не поверят и сожгут на костре, скорее за распространение лжесвидетельств, нежели за то, кем я не документально, но вполне формально, являлась. Хотя, по этому поводу, стоит отметить, что людям всегда приятно наблюдать, как ничтожество стремится к красоте.  Я хотела того, от чего остальные отказывались. Они считали мои потребности отвратительными, да и само меня – иждивением всего омерзительного, что только может быть, и все же беспощадно боялись меня гневить. Да, я состояла из заштопанных клочков грязной мысли и прогнившей совокупности ощущений. Вряд ли меня считали плохим человеком или хотя бы что-то считали по моему поводу, только остерегались, боялись перехватить мой запах, мои повадки, словно вирус легочной чумы, я была разносчиком заразы. Никто не подходил близко, но все-таки приходилось каждому.  

 

То и дело мне было привычным распивать по пинте в одиночку, чтобы хоть как-то сгладить отвращение остальных к моей персоне. Непозволительно было, конечно, с моей стороны наблюдать за тем, как каждый из них опускается в своем безразличии и тонет в жиже из собственной серы и испражнений, только вот все дело в том, что мне это нравилось. Совсем глупо считать, что прекрасное прекрасно. Нас привлекают омерзительные вещи, потому что только они в своей сердцевине имеют настоящую ценность: человек находит алмазы только в грязи. Настоящее же дерьмо скрывается под слоем обычной кристально чистой воды. Такие гадости человеческого тела и, что хуже, души, я видела каждый день, хотя и не находила драгоценные камни в болотах нашей местности, когда в очередной раз пыталась утопиться. Желала не просто лишить себя ощущений, но красиво прильнуть грудью к теплу земли из которой вышла. Это поэтично – уровнять себя с первоначалом. Дело так и не доходило до финала: наглотавшись вдоволь старинной и грязной мокрой землицы, я вылазила и отправлялась на купания. В этом заключалась моя исповедь: смывая остатки телесных ран, я отпускала свои грехи водному пространству земного бытия, в котором находила  все же какое-то удовлетворение.

Напрасно считать, что удовлетворение наши умы находили только в лени и безверии, питье и самозабвении. Они вообще не находили ни удовольствий, ни смятений, ни даже угрызений. Многие из них не ощущали даже скорбной тяжелой столь длительное время искореняемой обыденной злобы на ближнего, хотя бы за то, что он имел право иногда даже раздражать, нарушая одиночество отдельного члена. Словно разуверяясь в окружающем, видимом и невидимом, настоящем и иллюзорном, человек в своем образе потерял свое подобие и свою суть. Жаль было бы, если бы я хоть какой-либо стороной была причастна к тому, с кем жила и кого видела, потому что я только слушала. Мое дело было слушать и прощать: собирая откровения за откровением, я отпускала мнимые раскаянью грехи в ответ за данный мною в восемнадцатилетнем возрасте обет, что обязал меня как душевно, так и физически следовать молчанию, которого я не смела ослушаться…

 

Наш город представлял собою несколько слоев миниатюрных поселений, которые во всей своей красоте четыре сезона к году имели одинаковую видимость туманности и, соответственно, повышенной влажности. И в каждом из таких переменчивых периодов в этом густонаселенном, между тем, человеческом собрании из ремесленников разного назначения, виноделов, каторжников и, естественно, святых отцов не происходило абсолютно ничего. Священнослужителям во всем своем величественном и почитаемом лике, во всей кожуре обтекаемых и уважаемых последователей, не было кому и за что отпускать грехи, потому как там, где опустошен колокол человечности и добродетели, там же пустует и место безрассудству и сумасбродству. Коротко говоря, у нас в городе не было искушений, а значит – не место было и высшей степени духовности, уж тем более покаянию, и в данном случае у нас не нашлось бы даже половины той покаявшейся овцы на всю отару верующих. И в таком содействии законов земных и наставлений божьих, наша сторона развивалась и процветала, как папоротник в весенний зной, и в таком месте в такое время, когда пустошь и смирение становились безразличием и апатией людской, мне было велено исполнять роль послушницы Господа.

Загрузка...