Вот как мы поймём, что конец времён уже не за горами: век богов отойдёт в далёкое прошлое, сменившись веком людей. Боги будут спать – все, кроме зоркого Хеймдалля. Он один увидит, как всё начнётся, но сможет только смотреть: предотвратить сужденное ему не под силу.
Рагнарёк
I
Зима в нынешнем году выдалась гнилая. Сырые ветры несли бесконечные оттепели, серое небо сыпало моросью на чёрную, измятую колеями землю, схватывающуюся по ночам лёгким морозцем, а днём снова расползающуюся ледяной болотной жижей под тяжёлыми от грязи поршнями сумрачных сулемов. Дороги стали непролазные, лёд на реке – пористым, ненадёжным - он кочковался льдинками у берега, то смерзаясь нелепыми буераками, то распуская их в начинающей дышать воде.
Люди тосковали. Болели. Голодали. Жалились друг другу: отчего в этот раз Макона обошла стороной Суломань? Решила, может, не рады ей здесь? Может, обиделась, что люди сроду весну зазывают да славят, даже посреди времени, отведенного только ей, ледяной Маконе?
Ох, люди – звери суетливые… Чем же Зимушка вам не гожа? Разве мало даров несёт она с собой – здоровая, ядрёная, снежная? Разве не отсыпает щедрой рукой пушного зверя, не заводит в силки жирных зайцев, не указывает охотникам путь губастого лося? Разве не сгоняет она в ваши сети сладимую пудовую белорыбицу? Не дарит отдохновение от летних тягот ораторю? Разве не румянит щёк красным девкам? Разве не веселит праздниками и забавами на пьянящем морозе? Разве не достаточно жарка её баня? Не достаточно студёна прорубь?
Эх, люди… За что не любите Макону белокосую? Гнева её боитесь? Горшками с кашей всё откупиться пытаетесь – чтобы не лютовала, стариков не забирала, по лесу деревьями не трещала, волков к весям не приваживала… Да убиралась поскорее. Сразу после Прощаниц.
Так вот будет же вам. Узнаете, люди, что ни столь гнев её страшен, сколь страшно её равнодушие. Забудет она вас, обойдёт она вас, затаит ледяное дыхание, пролетая над землёй Суломани.
Где же она? – удивятся старики в месяц полузимник.
Что же она? – нахмурятся охотники, считая дни студеня.
Увы нам! – заплачут бабы на исходе лютовея, отправляя мужиков резать последнюю скотинку.
А в сечень соберутся люди на вече и призовут жреца её. И низко опустит он голову, и достанет кривой жертвенный нож, и срежет им с рубахи обереги и знаки её, и протянет нож княгине, стоящей над всем народом. И сделает княгиня то, что должна сделать…
Дивий (др.слав.) – лесной, дикий, жестокий, дивный
Реноста (др.слав.) – истина
Полузимник, студень, лютовей, сечень – соответственно: ноябрь, декабрь, январь, февраль
* * *
Застёгивая на ходу широкий ремень, стягивающий полы короткого дублёного полушубка, нахлобучивая кунью шапку и закидывая на плечо самострел, я нырнула под низкую притолоку в клеть. Протянула руку к захованным в дальнем углу любимым широким охотничьим лыжам, погладила их раздумчиво по ершистому камусу словно доброго пса. Пропустила меж пальцев ремни креплений из добротной лосиной кожи – не потрескались ли, не заломились? Мягкая даже в холодной клети кожа нигде не ципнула ладонь: гладкая, словно шлифованное дерево, она была приготовлена на славу – сама делала. Разве такое поручишь кому? Лыжи ведь в зимнем лесу важнее верного пса, а порой и доброй стали – пропадёшь без них. И с ними пропадёшь, если подведут, недобро сработанными окажутся.
Вздохнув, отвела глаза от мохнатых своих летунов, да и потащила из стойки гольцы. По той мокроти, что квасила на улице, на таких сподручней. Они тоже неплохи. Ещё дедовы, сработанные из зимней берёзы, крепкие, ладные, ходкие. Только ремни на них меняла, и то раз всего. Я их любила – и за лёгкость, и за наговорённую им под пяту удачливость, за осязаемую одушевлённость. Казалось, живёт в них часть дедовой сути – обережная, добрая, мне завещанная. Поэтому они ценны.
И всё же.
Камусные я делала сама – ладила всю осень, с толком, с чувством, по всем правилам: и в луне их святила, и в дождевой воде грозовой их отмачивала, и концы на обновлённом в новый год огне обжигала, и шкуру жертвенного коня добывала… Охохонюшки… Простояли мои летуны не крытыми, как девка-перестарок, всю зиму. Не дала мне зима-размазня возможности спытать своё детище в деле. А ныне уж и Прощаницы прошли. Так и отправлю их на летовку не езжими покрываться паутиной да пылью. И буду думать да маяться замятней: не растеряют ли силу наговорённую, влитую мною под пяту да в узлы крепежей? не затухнет ли слабый уголёк Сведецевой зарницы между шерстинками камуса из-за того, что не удалось разжечь его в ровный и мощный огонь лётом по искрам чистого снега?
Чего уж тут гадать? Поживём – увидим.
Толкнув скрипучую дверь, я вывалилась на высокое крыльцо.
Серое небо висело над серыми крышами Болони.
Называлось наше селище так потому, что лежало в низменном поречье разливанной Ветлуги. Её устье, делившееся на сотни проток, делало жизнь здесь не очень уютной. Короткое северное лето со звенящим от гнуса воздухом и сырая ветродуйная весна – благодарение богам – длились недолго. Мимолётный благостный вересень приносил отдохновение от ветров, сырости и кровожадного гнуса, навевая скорые заморозки, и уступал место долгой здоровой зиме. Не всегда простой, не всегда благодушной, но все же наиболее уютной здесь, в гнилых болотах поймы.
II
Дубреж велик. Велик и обилен. Счастлив в делах, успешен в походах, заговорён от напастей, разрушений, чёрного мора. Век не видал он под стенами своими алчных вражеских полчищ, век не знал пожарищ и паводков разрушительных. Не платил никому гордый Дубреж дани, а токмо сам чужой обидой прирастал. Ни у кого не выпрашивал выгод, ибо сам диктовал условия – через его пути-дороги велась торговля с полянскими княжествами и дале, на полдень, с землями Ведуса Многомудрого. А купцы этих земель тако же не могли минуть славный град, отправляясь на заход солнца – в Силь, Тавгер и до прочих языков, на закате обретающихся…
Вот он каков – Дубреж. О таком я и была наслышана с малых лет, такой и готовилась лицезреть. И всё же, увидев издали громаду и бесконечность его стен, устроенных на каменных основаниях, да белокаменные же Великие – или Торговые, как их чаще прозывают – ворота, сквозь гулкий сумрак коих тянулись возы в несколько рядов, я обомлела. Живот сдавил страх кольцами хладного полоза, страх пред миром мне неведомым, непривычным – слишком огромным, слишком пёстрым, слишком шумным.
Потолкавшись на большаке в плотном потоке поезжан, оглохнув от гула, грохота, скрипа, ржания, мычания и блеяния, наглотавшись пыли, мы свернули, наконец, на дорогу вдоль оборонительного вала. Ибо были извещены, что встречать нас будут не у Великих ворот, у Червоных. Поелику они и к крому ближе, и толкотня там не столь сильна.
Я покосилась на Держену. Та с открытым ртом глазела по сторонам, ошарашенная, видать, не менее меня. Тоже мне – сторожица… У такой охранницы сапоги сейчас с ног стяни – ухом не поведёт. Вестинег, комонь коего переступал копытами одесную от меня, изо всех сил старался править службу, не таращась, подобно глупым девкам, окрест. А всё же получалось у него – не сказать, чтоб безупречно.
Вот такая у меня охрана.
Сотниково же бдение уж давно, с самой переправы через речку в Споне боле не кутало меня бережным коконом безопасности. Тимофея удавалось лицезреть порой лишь на издальке. Да и в эти моменты он старался не встречаться со мной взглядом. О причинах сего думать не хотелось...
Оглянулась через плечо, на Белаву, трясущуюся в возке на узлах с мягкой рухлядью. Перегнувшись с седла, Лиходей ссыпал ей в подол полную шапку лесных орехов. Белава весело засмеялась, что-то сказала ему и зыркнула синими своими гляделками поверх головы Лиходеевой - на Буяна, витязя могучего да ладного…
Что было с ней в плену? Да и было ли чего? О том она откровенничать со мной не стала. Я и не навязывалась. Но всё же искала в ярком румянце её, в блеске глаз, в лёгком искреннем смехе подтверждения своим надеждам, верила, что не обидели чужие люди жалейку мою. А и в самом-то деле жалела я её? Али вновь совестью мучилась? Об этом тоже думать не стану.
…Червоные ворота вспыхнули издали красно. Были они, в отличие от Торговых, сложены из доброго сруба, мазаного кровяной охрой, отчего и прозванье своё имели. И хоть гляделись они меньше Великих, зато нарядней – всё благодаря резьбе дивной, богатой, лазурью размалёванной, огромным главам конским на привратных столбах с будто вьющимися по ветру деревянными гривами, шатру высоченному, царапающему золочёным петушком ясное небо…
Ох, и красота великая! Ажно дух перехватило, обожгло восторгом – как бы ныне не сложилась судьбина моя, а всё, чаю, не зря было, коли посчастливилось такое лицезреть, к подобному приобщиться неупокойной душою своей…
И так уж я залюбовалась градом великолепным, что очнулась лишь от Держениного тычка – в кулаке её была зажата плачея.
- Вздень скорее!
В просветах меж широкими спинами кметей маячили у подножия ворот встречающие. Дрожащими руками расправляя по плечам мятое полотно, занавешивая им лицо, я впервой возблагодарила дурацкие сей обычай – хвала богам, не увидят спесивые дубрежи моего страха, моего замешательства, нечредимости моей… Хотя жаль, через тряпку сию не токмо меня не видать, но и мне не разглядеть ничего – мелькали пред беспомощными очами моими смутные тени – вот и все впечатления. Оставалось уповать на слух, но и он от волнения, видать, мне изменил: что-то говорил Межамир, о чём-то усмехался сотник, что-то вещал незнакомый мужской голос.
- Поздорову ли невесте? – обратился голос вдруг ко мне. – Не утомила ли тебя дорога чрезмерно, светлая княжна?
- Поздорову, добрый человек, - промямлила я неуверенно.
Кто-то хихикнул по-девичьи.
- Отрадно то, - молвил мой невидимый собеседник. – Ну что ж, - обратился уж, видимо, ко всему поезду, - милости прошу, добрые гости, пожалуйте под сень прославленного во всех землях, прекраснейшего Дубрежа. Прошу простить за скудость нашу, да не осудить строго…
Поезд тронул. Затопали по разбитой в густую мягкую пыль дороге копыта, заскрипели колёса.
- То княжич дубрежский к тебе обращался, - шепнула Держена, хлопнув по крупу мою кобылку. – Он встречать выехал. С сестрой. Така, скажу тебе, девка – прям оторви да выбрось, по всему видать. В мужеском платье на коне боевом восседает, нас оглядывает, будто зверушек забавных.
- А княжич?
- Тот, навроде, ничо. Степенный, ставит себя вежественно, но всё одно – надменность так и сочиться изо всех дырок.
- Что же князь сам не встречает? Али занемог?