Пролог

Ослепительный свет пролился в землянку. Яркий, палящий он выжег глаза, заставляя корчиться, выть и скулить.

Больно!

И тут же молнией пронеслось в голове – охотники!!! Дикий ужас поднялся из живота к горлу, подпрыгнул тугим комком, а потом упал обратно. Волну жара сменил выступивший пот. Всё произошло быстро. По-звериному быстро.

Некогда было решать и думать. Успеть бы ринуться в слепящее марево, ничего не видя вокруг себя, не в силах разомкнуть веки. Прыгнуть на звук, на запах человека, чтобы в тот же миг захлебнуться яростным рыком и собственной кровью.

Налетел на железо.

Потроха полыхнули огнём. По брюху потекло горячее, липкое…

Ударил по ушам визг щенков, рык и хрип погибающей стаи. Отчаяние сменилось злобой, такой же ослепительной, как дневной свет. Одна мысль осталась в голове: «Я поднимусь, ты сам кровью захлебнешься! Я встану, вот увидишь, скотина, поднимусь!»

Но подняться не удалось. Когти жалко скребли утоптанную землю, лапы скользили в крови. Схлынула злоба, заступив место тоскливой безысходности. Доползти бы на звук слабого поскуливания, отыскать, прикоснуться...

«Где ты, родная? Ничего не вижу».

Пересохший язык всё же скользнул по окровавленной безжизненной морде.

«Я здесь, очнись, очнись… Я тут. Родная моя».

Она не отозвалась.

Из-за этого рассудок затопило такое исступление, что боль в брюхе отодвинулась. Хлынула по жилам звериная ярость, помогла вскочить на слабеющие лапы и прыгнуть, вспахивая когтями земляной пол.

«Разорву тебя, убью тебя, тварь бессердечная! Зачем их? Щенков зачем? Её зачем? До глотки доберусь. Сдохну, но доберусь. Убью тебя, тва…!

…Огромный истекающий кровью волк тяжело рванулся. Фебр взмахнул мечом и перерубил зверю хребет. Туша рухнула. Чёрная кровь полилась из раны толчками.

– Здоровый какой, скотина, – с чувством сказал ратоборец, вытирая клинок о жёсткую шкуру. – Откуда в них тела столько, когда оборачиваются? Мужичонка-то был хилый, а гляди – вызверился в какого.

Тот, к кому он обращался – облачённый в серое одеяние колдун, – присел на корточки рядом с хищником.

– Да Встрешник их разберет… – он положил ладонь на широкий лоб волколака и заговорил слова заклинания.

Ратоборец тем временем огляделся. Яркий солнечный свет, льющийся в распахнутую дверь, освещал душное логово и безжизненно лежащих обитателей: нескольких щенков и прибылых, двоих переярков, суку и матёрого.

Пока Фебр обходил оборотней, небрежно пиная то одного, то другого, удостоверяясь, что мертвы, в дальнем углу, там, где грудой была свалена меховая рухлядь, кто-то завозился.

Обережник шагнул вперёд, отводя меч для удара, и уже был готов убить, но из-под обтрёпанных заячьих шкурок высунулась девичья голова – кудлатая, взъерошенная.

Девка растерянно моргала, но дневной свет не причинял ей боли, не делал незрячей.

– Ты откуда тут? – шагнул к ней мужчина, убирая оружие в ножны. – Как звать?

Она сгребла руками пыльные шкурки, прижала их к себе и тихо-тихо ответила:

– Светла… Светла звать. Я тут давно живу, ой, как давно…

Фебр наклонился к ней и, взяв за плечи, осторожно поставил на ноги. Девушка отводила глаза, избегая на него смотреть.

С виду ей было вёсен двадцать. Пригожая. Волосищи вились крупными кольцами, да только не убраны в косу, а заплетены-переплетены нитками, верёвками, кожаными ремешками, отчего вид у несчастной делался совсем неладный.

– Ты откуда тут? – снова спросил её ратоборец.

– Не помню… Ты меня не трогай, родненький, – заплакала вдруг найдёна. – Не трогай, Хранителей ради. От тебя страданием пахнет, и смерть за спиной стоит: крылья простёрла, в душу смотрит. Страшно мне!

Колдун и вой переглянулись.

– А ну-ка, – сказал наузник, – идём со мной.

И, взяв блаженную за руку, повёл на поверхность.

В лесу было тихо, тепло и безветренно.

– Полян, она – в себе? Может, обращается? – спросил колдуна вышедший следом Фебр.

Полян осматривал девушку, поворачивая её за подбородок то так, то эдак, заглядывал в глаза:

– Нет. Видать, возле деревни какой-то скрали. Сожрать, поди, хотели.

Его собеседника не особо убедили эти слова, он подошел и беззастенчиво раздвинул губы дурочки указательным пальцем – пощупал клыки, посмотрел внимательно зубы, покрутил девчонку, ощупывая спину, плечи, затылок.

– И впрямь не волчица, – задумчиво сказал ратоборец. – Похоже, рассудком тронулась. Ты откуда, горе? Хоть помнишь – из рода какого?

Она покачала головой, не поднимая глаз.

– Чего с ней теперь делать-то? – Фебр крикнул в сторону. – Орд!

– Да здесь я, – послышался из-за деревьев голос целителя. – Чего орёшь? Подрали что ли?

Глава 1

Тамир въезжал в родной Елашир погожим утром.

У городского тына шумело многолюдство – казалось, все окрестные веси съехались на торжище. Ворота стояли распахнутыми – в них чинно тянулись телеги с добром, верховые и пешие гости.

Люди везли то, что успели наработать за долгие зимние вечера, когда большую часть суток сидели в четырех стенах. Ткани, узорочье, горшки, ложки, веревки, меховая рухлядь – это продавалось либо выменивалось на соль, птицу, зерно, железные крицы... Словом, на всё – от ножа до телеги.

Колдун ехал медленно, пробираясь через могучий людской поток: пёстрый, крикливый, беспорядочный...

Видя серое одеяние, народ расступался, кланялся, торопясь дать дорогу обережнику. Странник же словно не замечал любопытных и опасливых взглядов, только усмехнулся про себя, услышав, как неказистая бабёнка, напоминающая встрепанную галку, громко шептала стоящей подле неё товарке – дородной девке с румянцем во всю щеку: «Нешто опять из городу не выехать седмицу? Ведь в конце таяльника уже приезжали за выучами!»

Молодица, всплеснула руками: видимо ли дело – при таком-то скоплении да застрянет всё это людство в городских стенах, покуда посланник Цитадели ищет Осенённого!

И ни одна живая душа не признала в прибывшем сына пекаря Строка – добродушного, сдобного, как его хлебы, паренька.

Тамир всё ждал – когда же дрогнет сердце? Вот улочки, знакомые до судороги в горле, вот дома, которые он помнит с детства. Совсем не изменилась старая корчма с тесовой крышей. И дорога, мощённая деревянными плашками, тянется как прежде. А ведь пять вёсен прошло. Не потому ли кажется город родным и чужим одновременно? Будто в душу стучится, но не может достучаться память.

Вот и дом родительский. Те же ворота, только покосившиеся, то же крыльцо, та же кровля. Старая липа за частоколом по-прежнему полощет ветвями небо...

Обережник спешился, взял коня под уздцы и вполсилы постучал в просевшие створки. Как бы не рухнули. Со двора дребезжащим лаем отозвался пёс. «Надо же, жив ещё», – подивился Тамир, вспоминая кобеля по кличке Звон, которого ещё слепым щенком выменял на калач у соседа и тем самым избавил от участи быть утопленным.

На стук и собачий брёх из дома выскочил кто-то уж больно резвый на ногу. Прошлёпал к воротам, повозился с засовом…

Страннику открыл вихрастый парнишка вёсен одиннадцати-двенадцати, следом за которым, опираясь на кривую клюку, вышел... отец. Сын смотрел и не узнавал в согбенном дряхлом старце того, кого помнил ещё крепким, полным сил. Сердце не дрогнуло. Лишь рассудок настигло, наконец, запоздалое понимание, что дома не был очень давно. И, верно, таким же изменившимся, каким ему показался отец, видел его и сам Строк. Потому что он близоруко щурил слезящиеся глаза, смотрел на пришлеца внимательно, но без узнавания. Мальчишка же держал хозяина дома под локоть и пялился на колдуна, забыв о почтении. Обшаривал взглядом серую одёжу, запылённый плащ, коня с добротной, но не вычурной сбруей.

Гость молчал, давая старому и малому разглядеть себя.

Повисла тишина.

Но вдруг Строк нерешительно вытянул вперёд подрагивающую морщинистую руку и недоверчиво прошептал:

– Тамир?

Сын в ответ кивнул, понимая, что в высоком поджаром мужчине, с коротко остриженными тёмными волосами, бледной кожей и навек исчезнувшими веснушками, трудно ныне узнать толстого неуклюжего дитятю, ушедшего следом за креффом.

– Тамирушка... вернулся…

И не обращая более внимания на то, что незнакомец, постучавшийся в ворота, мало общего имел с тем, кто некогда за эти ворота вышел, отец притянул к себе родное дитя.

– Сыночек… – сухие руки слабо цеплялись за широкие плечи, а седая макушка родителя едва доставала отпрыску до подбородка.

Неловко обнимая старика, Тамир думал о том, что вот этот почти ослепший дед давным-давно учил его мудрёному ремеслу хлебопёка. Как же так получилось, что наука, впитанная едва не с материнским молоком, навсегда выветрилась из головы, стала чужой всего-то за пять вёсен, проведенных в Цитадели? Такой же чужой, как этот человек, что зовет его сыном, и столь крепко сжимает в объятиях.

– Будет, будет, – сухо сказал обережник и высвободился. – В избу идём.

Старик часто-часто закивал и заговорил, давясь словами:

– Радость-то какая... вернулся... а мать ведь по осени схоронили. Не дождалась тебя. Умирала, всё говорила: «Сыночку бы повидать, хоть обнять напоследок, словом перемолвиться». А я вот, видишь, дожил, пень придорожный! Теперь и помирать можно. Сынок, дай нагляжусь на тебя!

Тамир настойчиво повёл отца в дом, переводя беседу с жалостливого лепета на разговор более насущный.

– По осени? – уточнил он.

Строк закивал:

– Настудилась, занемогла да в три дня сгорела от лихорадки. Уж и целителя я звал, да только он руками развёл, мол, от старости и тоски припарок не придумано.

Сын нахмурился и спросил:

– Обряд-то по уму провели? Не поднялась? – он шагнул в тёмную, душно натопленную избу.

– Не поднялась, что ты, – замахал руками отец. – Из сторожевой тройки колдун отчитывал. Нам же в прошлом годе нового чароплёта урядили.

Загрузка...