Утро в поликлинике сегодня началось с прихода старухи Агáтьи.
«Почему такой акцент на её приход?» — спросите вы.
Всё просто: для медперсонала день, когда приходила эта пожилая женщина, считался проклятым.
Сами посудите: в системе электронной очереди все записи смещались на 13:13; механические часы шли в обратную сторону, а электронные останавливались на цифре 6:66 — которой не существует в привычном отсчёте времени. Молоко в кофемашине скисало; вода в кулере становилась гадкая, с привкусом тины, словно набрана она была прямиком из болота. Откуда‑то могли выползти тараканы, а где‑то — запищать мыши. И ещё много странных, необъяснимых пакостей и неприятностей, которые одна за другой, неумолимо выбивали день из привычной колеи.
Так и сегодня, стоило только ей переступить порог как перегорела лампа в коридоре — с громким хлопком и дымом.
Санитарка Лена, самая суеверная, перекрестилась и прошептала: «Опять она…», затем поспешно схватила ведро, расплескала воду и, вихляя под тяжестью ноши, быстро скрылась в коридоре поликлиники.
Агáтья с недовольным лицом оглядела очередь. И очередь, словно по команде, оглядела её в ответ.
Воздух мгновенно изменился. Вместо привычного запаха поликлиники — антисептиков, старых картонок и едва уловимого аромата кофе из кофемашины — в ноздри ударил смрад.
Запах мочи, густой и аммиачный, будто рядом опрокинули ночное деревенское ведро, или горшок, который стоял как минимум неделю. К нему примешивалась гниль — не свежая, а старая, многолетняя: будто кто‑то вскрыл забытый погреб, где сгнили овощи, мясо и что‑то ещё, чего лучше не знать.
А поверх всего этого висел третий запах последней нотой — мерзкий, нечеловеческий. Он напоминал то ли разлагающуюся шерсть, то ли сырую дворовую собаку после дождя, пропитанную чем‑то кислотным. От него першило в горле, а в желудке появлялась тяжесть, которая нетерпеливо просилась наружу.
Кто‑то в очереди застонал и зажал нос рукой. Кто‑то спрятал нижнюю часть лица в ворот.
Бабка выглядела так, будто пришла не из соседнего дома, а из забытой могилы. Высокая, сморщенная, с кожей, похожей на высохшую кору старого дерева. Длинный крючковатый нос, еле заметно дёргался, будто принюхивался.
На одном глазу бельмо — мутное, с прожилками, словно покрытое паутиной. Второй глаз — тёмно‑карий, почти чёрный, глубокий, как бездонная яма. Этот контраст не просто бросался в глаза — он сковывал ужасом, заставляя отводить взгляд.
Седые волосы свисали длинными прядями — до самой груди, местами, слипшимися в сосульки, будто покрытые чем‑то липким и застарелым. На голове — тёмный платок со стёршимися от старости узорами: еле заметными очертаниями цветов, будто они выцвели на забытом памятнике, чьей-то старинной могилы. Он был завязан двойным узлом на затылке.
Сверху — длинная чёрная куртка, под которой угадывалось несколько слоёв старой одежды, шуршащей при каждом движении.
Бабка Áга хромала, при этом изгибаясь всем телом и каждый шаг сопровождался странным звуком — будто под подошвой хрустели сухие ветки.
— Пропустите бабушку! — Раздался голос из глубины очереди. Говорил мужчина средних лет, бледный, с расширенными зрачками. Он произнёс это со всей силой отчаяния, вкладывая в слова свою муку от мерзкого запаха. Казалось, он не говорит — а кричит, пытаясь донести эту боль до народа.
Никто не стал спорить. Все согласились. Люди отступали, прижимались к стенам, опускали лица. В воздухе повисло ощущение, что если посмотреть старухе в глаза, можно увидеть, что‑то, чего видеть не положено.
А запах становился всё сильнее. И теперь уже казалось, что он исходит не от самой бабки, а от стен, от пола, от самих людей…
До прихода старухи от всех пахло по‑разному: духи, дезодорант, пот… После — от всех одинаково.
Имя Агáтья резко контрастировало с внутренним миром старухи. В переводе оно означало «добрая», «хорошая» — а характер Áги был скверный, нелюдимый и даже злобный с острым ядовитым краем.
«Сумасшедшая бабка» — так говорили все.
Но никто не знал, что за всеми странностями, которые сопровождали старуху, стоял её бесёнок Áшка. Он своевольничал и наказывал «непочтительных» людишек — ведь такова была его природа. А Агáтью он считал «НАСТОЯЩЕЙ ВЕДЬМОЙ». Вот только бесёнка никто, кроме бабки, не видел. Поэтому все по‑прежнему считали старуху просто больной на голову. И вздыхая, смотрели на часы: «Сколько ещё время осталось до конца этого проклятого дня?!»
Áшка сидел у бабки на плече, заложив козлиную ногу на ногу, будто какой‑то франт. Но в этом было что‑то неправильное — поза слишком человеческая для существа с его обликом.
Рога прорезались недавно: два маленьких бугорка на лбу, покрытые тонкой розовой кожей, сквозь которую просвечивали тёмные прожилки. Они сильно зудели — бесёнок то и дело пытался их чесать, но при каждом прикосновении они болели, от чего он злился и своим козлиным хвостом бил по бабкиной спине. Кожа бесёнка была бледной, с синеватым отливом, будто он никогда не видел солнца. Пальцы — длинные, с загнутыми чёрными когтями, которыми он время от времени скреб по своему лбу, словно пытаясь ускорить рост рогов.
Глаза — большие, жёлтые, с вертикальными зрачками — то и дело дёргались из стороны в сторону, будто следили за невидимыми мухами. Уши — острые, как у летучей мыши, — подрагивали от каждого звука.