Палермо, 1737 год. Апрель. Ночь.
Она проснулась от запаха дыма.
Не сразу поняла — спросонья показалось, что это просто чадит лампада, оставленная у образа Мадонны. Такое бывало — фитиль коптит, масло горит неровно, и по комнате плывет тонкая струйка гари. Она хотела повернуться на другой бок и доспать до рассвета.
Но запах не уходил. Он становился сильнее. Острее. Страшнее.
Она села на кровати и закашлялась.
В коридоре было оранжевое зарево.
— Давид! — закричала она, толкая мужа в плечо. — Давид, вставай! Пожар!
Он вскочил мгновенно — так просыпаются только те, кто уже знает, что хороших новостей не будет. Метнулся к двери, распахнул ее — и отшатнулся.
Коридора больше не существовало.
Там был только огонь. Он полыхал от пола до потолка, пожирал стены, лизал балки, трещал, выл, дышал жаром, от которого за секунду стало нечем дышать.
— Назад! — заорал Давид, захлопывая дверь. — В окно!
Она уже не слушала. Она бежала к кроватке.
Сын лежал на спине, раскинув ручки, и спал. Ему было всего три месяца. Он не знал, что такое страх, что такое огонь, что такое смерть. Он просто спал, чуть приоткрыв рот, и видел свои младенческие сны.
Она схватила его, прижала к груди. Мальчик проснулся, дернулся, заплакал — тонко, испуганно, захлебываясь.
— Тихо, тихо, маленький, тихо... — зашептала она, заматывая его в одеяло, в простыню, в свою ночную рубашку, во всё, что попалось под руку. Руки дрожали, но она не позволяла себе думать. Только делать. Только успеть.
Давид уже выбивал раму.
— Давай сюда! — орал он. — Живо!
Она подбежала к окну, выглянула. Внизу была темнота. Только тени, мусор во дворе и где-то далеко — чей-то крик. Может, соседи тоже проснулись. Может, тоже горели.
— Я сейчас! — Давид полез в окно, нащупывая опору. — Я спрыгну, а ты подашь мне его!
Он уже наполовину свесился наружу, когда балка над ними рухнула.
Она видела всё.
Тяжелая, горящая, она обрушилась с потолка прямо на него. Удар — и Джузеппе исчез. Вспышка, треск, искры в лицо. Её отбросило назад, она упала на колени, но сына не выпустила.
— Давид! — закричала она. — Давид…
Тишина. Только огонь рычал где-то рядом.
Она вскочила, кинулась к окну. Мужа не было видно. Только огонь. Дым.
И черный проем, в котором никого.
Крыша над ней затрещала.
Она поняла — секунды.
Она побежала. К лестнице. Вниз.
Она рванула к двери, толкнула её, выскочила в коридор. Здесь было жарко, как в аду, дым ел глаза, слезы текли по щекам, но она не останавливалась. Она бежала, спотыкаясь, прижимая сына, закрывая его собой от жара.
Лестница была рядом. Ещё немного. Ещё шаг. Там воздух. Там жизнь.
Она бежала и… И споткнулась.
Женщина упала, выставив руки вперёд, инстинктивно прижимая сына к груди. Но удар был сильный — она распласталась на полу, выронив ребёнка из ослабевших рук.
Мальчик покатился по полу. Раз, два, три оборота — и замер в двух шагах от неё. Прямо у лестницы. Прямо у спасения.
Он заорал громче прежнего.
Она попыталась встать.
И в этот момент рухнул потолок.
Балки. Доски. Камни. Всё, что держалось на честном слове, обрушилось вниз, прямо на неё.
Она даже не успела закричать.
Только повернуть голову. Только увидеть его — сына, который лежал в двух шагах, живой, целый, орущий во всю глотку, молотя воздух ручками.
Она увидела его глаза. Такие же зеленые, как у неё.
Она успела лишь улыбнуться.
И всё погасло.
Утро.
Двое мужчин подошли к догоравшему дому.
Ночь они просидели в таверне, пили дешёвое вино и резались в карты. Пожар видели издалека — зарево стояло над городом, как второе солнце. Но идти туда? Ночью? В чужой квартал? Ни за что.
А утром стало любопытно.
— Гляди, — сказал плотный мужчина лет сорока, останавливаясь в десятке шагов.
Второй, тощий, с редкими волосами, выглянул из-за его плеча и перекрестился.
Дом догорал. Груда черных досок, торчащая как кости, и запах гари, от которого першило в горле. Где-то внутри ещё тлело — слышалось тихое шипение и потрескивание.
— Никого не могло остаться, — сказал тощий. — Там же всё рухнуло.
— Могло, — ответил плотный.
Он шагнул ближе.
И тут они услышали плач.
Тонкий, надрывный, уже почти без сил. Он доносился откуда-то спереди, из-под обломков.
— Madre di Dio*, — выдохнул тощий и снова перекрестился.
Плотный подошёл к крыльцу.
Там, среди обгоревших досок, на голой земле лежал ребёнок. Голый, в одной мокрой пеленке, с сажей на щеке. Он не кричал — хрипел, захлебываясь собственным плачем, но глаза были открыты и смотрели прямо в небо.
Рядом, под грудой балок, угадывалось тело женщины. Одна рука торчала наружу — обгоревшая, скрюченная, но вытянутая вперёд, туда, где лежал ребёнок.
— Мать, — сказал тощий. — Успела выкинуть?
— Не выкинула. — Плотный показал на руку. — Видишь? Она до него дотянуться хотела. Не успела.
— А где отец?
— Вон там. — Плотный кивнул в сторону, где из-под обгоревших балок торчали чьи-то ноги. — Не добежали оба.
Тощий закрыл лицо руками.
Плотный нагнулся, поднял ребёнка. Тот затих на секунду, потом заорал с новой силой.
— Цыц, — сказал плотный без злости. Тихо, почти ласково. — Живой.
— Куда его?
— В приют. Куда ещё.
Они пошли прочь от пепелища. Ребёнок орал, захлёбываясь. Тощий оглянулся на дымящиеся развалины, на руку, торчащую из-под досок, перекрестился еще раз и побрел следом.
— Как звать хоть? — спросил он.
— Кого?
— Его.
— А кто ж знает. Как мать назвала — никто не скажет.
Приют Санта-Кроче. Тот же день.
Приют стоял на окраине города, у самой дороги, ведущей к морю. Старое здание из серого камня, облупившаяся штукатурка, решётки на окнах. Внутри пахло сыростью и чем-то ещё — то ли болезнью, то ли безнадегой.